Глава 4. Июнь 2017. Москва.
Реальность — бессердечная сволочь.
Не злая. Не мстительная. Просто ей всё равно. Ты можешь выстроить цепочку логики, собрать все аргументы, получить обещание от человека, которому веришь — и она всё равно сделает своё. Без злого умысла. Без предупреждения. Просто потому что гравитация не спрашивает, удобно ли тебе падать.
Настя рассказывала по дороге. Не по просьбе — сама начала, где-то над Волгой, когда за иллюминатором стало совсем серо и говорить о пустом расхотелось.
— Его внучку звали Вера. Ей было шесть. Они жили в Макеевке, сын привёз её к деду из Донецка — там совсем плохо было. И вот она шла мимо песочницы, увидела куклу...
Настя говорила ровно. Профессионально почти — будущий врач, привыкающий отделять слова от того, что за ними. Только руки выдавали — она держала стакан с чаем двумя ладонями, хотя он давно остыл.
Я слушал и не перебивал.
Дед успел схватить — но не удержал. Взрыв оторвал девочке кисть. Что было дальше, Михалыч не помнит сам. Говорит — из всего в глазах остались куски кости, выглядывающие из обрубка, и пальцы собственной ладони, которыми он сжимал культю. Когда приехала скорая — они с внучкой спали. У обоих жуткое истощение, похожи на жертв концлагеря. Но кисть была на месте. Восстановленная. Кожа просвечивалась насквозь — но кисть.
К протоколу пришлось приложить фотографии. Иначе не поверили бы.
— А потом? — спросил я, хотя уже знал, что будет дальше. Мне нужно было, чтобы она говорила.
— Потом их забрали. Выходили обоих. Дед зарёкся пить и начал пробовать. — Настя помолчала. — У него получается. Кожа, мышцы, связки. Зубы — смешно, конечно, но результат стопроцентный. Один раз так вылечил сослуживца, что у того удалённая пятёрка начала обратно из десны выглядывать. И зубы мудрости — все четыре сразу. Генерал его тогда лично спасал от расправы.
Она улыбнулась — коротко, через силу.
— Его возят к разным людям. Важным. Жёны, любовницы — кожа, рубцы, всякое такое. Он не говорит, к кому. Только смеётся иногда — мол, всё равно не поверите. — Пауза стала длиннее. — Он хороший человек, Лёш. Просто...
Она не договорила.
Просто — повторить не смог. Одна регенерированная конечность за всё это время. Одна — и больше никак. Сколько ни старался, сколько ни ездил в Склиф, сколько ни возвращался оттуда с погасшими глазами.
Я смотрел в иллюминатор.
Настя держала остывший стакан.
За окном была серая вата облаков — ровная, бесконечная, совершенно равнодушная.
Реальность. Бессердечная сволочь.
Михалыч оказался меньше, чем я ожидал.
Не знаю, какой образ я себе нарисовал по дороге — наверное, что-то монументальное, под стать истории. Но в дверях кабинета стоял невысокий жилистый старик с руками сварщика — узловатыми, тёмными в суставах, привыкшими к тяжёлой работе. Седой, коротко стриженый, с той особой прямотой в спине, которая бывает у людей, переживших что-то настоящее и решивших после этого держаться.
Он посмотрел на меня. Я — на него.
— Павел Михайлович, — представился он, пожимая руку. Крепко, но аккуратно — как человек, который привык беречь чужое.
Антон Афанасьевич что-то говорил — вводил в курс, объяснял. Михалыч слушал, кивал, не перебивал. Потом подошёл к кушетке, кивнул мне — ложись, мол — и начал работать.
Руки двигались медленно. Уверенно. Вдоль голеней, по коленям, вниз к стопам. Лицо сосредоточенное, чуть прикрытые глаза — человек, который слушает что-то, недоступное остальным.
Настя сидела рядом, не шевелясь. Я видел, как она держит руки на коленях — слишком ровно, слишком смирно. Затаённая надежда выглядит именно так — как неподвижность.
Прошла минута. Другая.
Михалыч остановился. Не отнял руки — просто перестал двигать ими. Потом всё-таки отнял.
— Алексей, — сказал он негромко, — я вас не чувствую.
В кабинете стало очень тихо.
— Пальцами ощущаю, — продолжил он, не глядя на меня, — а душой не могу коснуться. Как будто нет ничего. Тёплую куклу щупаю.
— Какую куклу? — вскинулся я.
— Резиновую, — буркнул он, с нажимом на «р». — У других я ток крови чувствую, копошение под руками. Где горячо — там травма. Где холод — рубец. Искры где-то. А у тебя — ничего. Как будто ты не человек.
Антон Афанасьевич попытался было вмешаться — начал что-то про "попробуй по-другому, все люди разные". Михалыч его не перебил, выслушал. Потом медленно сел на табурет рядом с кушеткой и посмотрел на свои руки.
— Антон Афанасьевич, — сказал он тихо, — я, наверное, подорожник. Вы понимаете? Хороший подорожник, приложить — и царапина заживёт. Но не хирург. Никогда не был и не буду. — Пауза. — Как та собака — всё вижу, всё чувствую. Сделать не могу.
Он произнёс это без жалобы. Просто констатировал — как погоду за окном.
Настя встала. Молча подошла к кушетке, положила одну руку на мою ногу, второй взялась за предплечье Михалыча. Закрыла глаза.
Стояла так, наверное, полминуты.
Потом тихо выпустила нас обоих.
— Я тоже ничего не чувствую. — Она открыла глаза и посмотрела на меня — не с жалостью, с чем-то сложнее. — Как будто тебя нет. Как будто ты прячешься где-то.
Секунда тишины.
— Подождите.
Она выскочила в коридор — каблучки дробью по плитке, удаляясь.
Кабинет замер. Михалыч сидел у кушетки, не зная куда деть руки — большие, тёмные в суставах, привыкшие к работе, которая вдруг оказалась бесполезной. Антон Афанасьевич у стола думал о чём-то своём. Дежурный врач писал — изредка поднимая глаза к потолку, чуть шевеля губами, возвращаясь к бумагам. Жизнь продолжалась. Всем своим равнодушным видом показывая, что ей до нас нет никакого дела.
За дверью послышались голоса — Настин и детский.
— Сколько людей в кабинете?
— Трое...
Михалыч едва заметно поднял голову.
— ...Или всё-таки четверо?
Дверь открылась.
Девочка лет семи — светловолосая, с голубыми глазами, совершенно серьёзная — вошла, повела головой, осматривая кабинет. Не людей — что-то своё, невидимое остальным. Тепловизор, настроенный на другую частоту.
Взгляд остановился на мне.
— А, это ты. — И разочарованно добавила: — Тогда понятно.
— Что тебе понятно, Верунчик? — слегка вздрогнув, спросил Михалыч.
— А он ненастоящий. — Она ткнула в меня пальцем с той детской непосредственностью, которая не знает, что бывают неудобные истины. — Блыськает, як молния. Нету-нету его, потом бац — є, і знову нету.
Её суржик был прелестен. Ситуация — нет.
— Так что, я не человек? — спросил я семилетку.
— Людина, — серьёзно ответила она, — але ти десь там. — Неопределённо покрутила головой. — Тому дідусь тебе й не бачить. Я теж майже не бачу. Але іноді — бачу.
— А глазами? — с дрожью в голосе спросила Настя.
— А глазами неинтересно. — Святая непосредственность подошла к деду и взяла его за руку. — Глазами все одинаковые. Пішли, ти йому не поможеш.
К выходу они прошествовали в полной тишине. Уходя, Михалыч обернулся — посмотрел на меня, моргнул пару раз, пожал плечами. Виновато. Как человек, которому жаль — и который давно уже привык, что жалеть недостаточно.
Дверь закрылась.
Антон Афанасьевич подошёл к двери, приоткрыл — убедился, что коридор пуст — и повернулся к нам.
— Думаю, говорить о том, что это остаётся здесь — не нужно?
— Само собой, — буркнул врач, угрюмо полируя плешь медицинской шапочкой.
— Алексей, Анастасия?
— Без сомнений, — ответил я за нас обоих. Врач, уловив что-то в моём голосе, нашёл повод и выманил руководство из кабинета. Я был ему признателен.
Настя подошла ближе.
— Лёш, прости...
— Ты-то что извиняешься? — В груди разгоралось что-то тёмное и липкое — не злость ещё, но уже близко. — Это я урод. Слышала? Устами младенца. Ненастоящий. Кукла. Мать её за ногу. За обе.
— Ну ты подожди ерепениться. Это только первый контакт. Может Михалыч ещё настроится. Может я смогу что-то сделать — я же не зря учусь...
— Чему ты научишься? — Голос вышел жёстче, чем я хотел, но остановиться уже не получалось. — Я видел всех вас. Фаерболы, молнии, джедайство на минималках. Толик при инициации двоих распылил — и что? За два месяца хоть что-нибудь смог повторить? Ноль. Зеро. Маги картонные. Фокусники балаганные.
Она выпрямилась.
— Ты опять жалостью упиваешься? Опять дерьмом плюёшься? — Голос не дрожал — чеканил. — Думаешь, я за тебя не переживаю? Думаешь, помочь не хочу? На Михалыча посмотри — подумай, каково ему на внучку каждый день смотреть. Каково знать, что он — подорожник, и лучше не станет. Ты хоть понимаешь, какой ты...
Она запнулась на долю секунды.
— ...моральный урод.
Последнее слово она не выплюнула — выдохнула. Тихо и точно. Хуже, чем если бы крикнула.
В голове перемкнуло.
Я не помню, как встал с кушетки. Просто — был сидя, и вдруг стоял. Потом краем сознания отметил — левая нога подогнута, правая, короткая, в опоре. Тело решило само, пока я был занят другим. Без перекоса. Без раздумий.
Это тоже осталось где-то сзади, на потом.
Но то-то в моих глазах заставило её отступить на полшага — она сама не заметила, как это сделала. Рука поднялась инстинктивно, ладонью вперёд.
Разряд пришёл тонкой нитью — с шипением, с лёгким звоном.
Ударил мне в лицо.
Погас.
Не отражённый. Не заблокированный. Просто — погас. Как будто его не было.
Мы оба замерли.
Настя смотрела на свою руку — растерянно, почти испуганно. Я смотрел на неё. В груди что-то медленно остывало — темнота отступала, оставляя после себя усталость и лёгкую оторопь.
Что это было?
Я не успел додумать — в кабинет ворвались генерал с врачом. Настя опустилась на стул и заплакала — не тихо, по-настоящему, со злостью на себя и на меня одновременно.
— Тихо, дочка, тихо...
— Что тихо?! — Она вскинулась. — Я его молнией ударила, дурака такого!
— Какой молнией? — врач смотрел на меня — целого, невредимого. — Может, ты только хотела? Собиралась?
Настя, всё ещё на нервах, выбросила руку в мою сторону.
— Вот такой!
На этот раз разряд был толще — шнурок, а не нить, подпитанный её состоянием. Протянулся между нами.
Мои ладони поднялись сами. Раньше головы. Раньше любой мысли.
Разряд ткнулся в них — и погас. Под потолком хлопнула светодиодная лампа.
В кабинете на секунду стало темнее.
— Эм-м, — произнёс врач, подходя ко мне с видом энтомолога, обнаружившего неизвестную бабочку. — Мне кажется, или мы только что открыли ещё одну особенность нашего подопечного?
Я смотрел на свои ладони.
Ладони не дымились. Не светились. Выглядели совершенно обычно.
Ощущение, что я только что смотрел чьими-то чужими глазами — ушло. Тихо. Без следа. Как будто его не было. Как будто это было просто тело. Просто рефлекс.
Никто пока не назвал это правильным словом. Никто не сказал — антимаг. Щит. Поглотитель.
Просто стояли и смотрели на перегоревшую лампу.
— Настя, Алексей, — разрядил обстановку генерал. — Давайте вы уже все свои нюансы раскроете — да и пойдём.
Антон Афанасьевич смотрел на меня. В его взгляде было что-то, чего я не умел читать — не удивление, не радость. Что-то похожее на тихое "вот оно".
Я не спросил.
Он не сказал.
Работа спасла.
Не в смысле исцелила — в смысле дала чем занять руки и голову, пока остальное приходило в себя. Антон Афанасьевич, не комментируя и не объясняя, открыл мне доступ к материалам. Не ко всем — но достаточно, чтобы было что читать.
Я читал.
База жила своей жизнью — мимо, вокруг, не спрашивая разрешения. За окном кто-то гонял на полигоне до седьмого пота. В коридоре разговаривали вполголоса, иногда смеялись. Из кухни тянуло кофе и чем-то жареным. Люди ели, спорили, тренировались, уставали — и совершенно не нуждались в том, чтобы я за ними наблюдал.
Это было неожиданно успокоительно.
Яков мелькал чаще других — всегда в движении, всегда с чем-то в руках. Папка, образцы, непонятный контейнер. Иногда что-то бормотал себе под нос — не рассеянно, а сосредоточенно, как человек, который разговаривает с задачей. Однажды прошёл мимо меня в коридоре, на ходу сунул в руки какой-то камень — мутноватый, неправильной формы — и исчез за углом прежде, чем я успел спросить зачем.
Камень был тёплым. Хотя лежал на столе.
Я поискал его досье.
Яков Сергеевич Амар, тридать один год.
Уже первая строчка заставила перечитать. Потом ещё раз. Потом я откинулся на спинку стула и некоторое время просто смотрел в потолок.
Родители — туареги. Ливия. Приехали в СССР в середине восьмидесятых — бежали от родни, не принявшей их брак. Знали русский: их собственные родители работали в посольстве, закончили советскую школу при нём. Начальник ОВИР, оформлявший документы, попался человечный — вошёл в положение, помог обосноваться.
Сына назвали в его честь.
Яков Сергеевич.
Человека из ОВИР, говорят, это известие настигло уже на пенсии. Он долго молчал, потом сказал — надо же.
Дальше шло привычнее: геологический факультет, несколько сезонов в поле, смена направления. Геммология. Инициация — тихая, без эксцессов, проявилась постепенно, сам не сразу понял что происходит. Просто камни начали отвечать иначе. Стали понятнее. Потом выяснилось, что он может делать с ними то, чего не может никто.
Попытка собственного бизнеса. Гибридные камни — минералы, несовместимые в обычных условиях, сращённые в единую структуру. Сапфир и изумруд. Александрит и рубин. Красиво, уникально, невозможно — и тем не менее вот оно, держи в руках.
Не учёл расклады. Объяснили популярно. Человек бесконфликтный — согласился работать на нужных людей за небольшие деньги. Потом аналитический отдел Конторы вышел на торговцев странными камнями.
Дальше — здесь.
Я закрыл досье и некоторое время смотрел на камень, который он сунул мне в руки. Тот всё ещё был чуть тёплым. Или мне казалось.
Туарег из Ливии с именем Яков Сергеевич, который сращивает несовместимое и делает невозможное с такой же интонацией, с какой другие люди делают бутерброды.
Такое не придумаешь. Такое просто иногда случается — жизнь фантазирует лучше нас.
Материалы по пластику шли отдельной папкой — плотной, с пометками разных рук на полях. Я читал медленно, перечитывал, рисовал схемы на листке рядом. Не потому что не понимал — потому что хотел понять правильно.
Керамика и полимер в одной структуре. Не армирование — взаимопроникновение. Твёрдость и вязкость одновременно, лёгкость, формуемость. Пуля входит — и вместо пробития уходит в вибрацию, в продольную волну, которую пьезоматрица снимает как электричество.
Физики написали заключение на трёх страницах. Смысл сводился к тому, что это невозможно.
На полях чьей-то рукой было приписано: и тем не менее.
Я невольно усмехнулся.
Ограничение было одно — и существенное. Каждую единицу брони Яков делал руками, лично. Катализатор — редкий изотоп осмия, который загрязнялся и требовал перегонки, тоже его. Три с половиной килограмма готового материала в день. Неделя — комплект на одного оперативника.
Штучная работа. Медленная. Дорогая в самом прямом смысле — временем и силами конкретного человека.
Я отложил папку и посмотрел в окно.
База жила. Кто-то смеялся в коридоре — громко, от души, над чем-то явно несерьёзным. За окном двое тащили куда-то ящик, переругиваясь вполголоса. Из мастерской Якова доносилось негромкое пение — что-то неопределённое, без слов, просто мелодия под руки.
Люди. Просто люди — которые любят, едят, устают, смеются над глупостями. И только потом — маги, оперативники, механики.
Это я понял окончательно в тот день, когда Евгения Мироновна появилась на утреннем брифинге с подвеской.
Сердце — цельное, без единого шва. Сапфир и изумруд, переходящие друг в друга так плавно, что граница угадывалась только на свету. Цвет его глаз и цвет её.
Никто не видел, когда он подарил. Никто не спрашивал.
Евгения Мироновна провела по подвеске пальцем — один раз, быстро, почти незаметно — и продолжила брифинг.
Яков в тот день был занят с утра до вечера. Бормотал своё, носил образцы, исчезал и появлялся. На подвеску не смотрел. Или смотрел так, что не поймаешь.
Все всё понимали. Никто ничего не говорил.
Я смотрел на это и думал — вот оно. Вот как это работает. Не подвиги, не способности. Просто два цвета в одном камне, и человек, который умеет сращивать несовместимое.
Я закрыл папку, встал и пошёл — не зная куда, просто вперёд. Ноги сами привели к мастерской.
Дверь была приоткрыта. Изнутри тянуло чем-то минеральным — сухим, чуть острым, непохожим ни на что знакомое. Я постучал.
— Открыто, — донеслось изнутри.
Яков стоял у стола спиной ко входу. Руки двигались над чем-то мелким — осторожно, почти нежно. На полках вдоль стен — образцы, контейнеры, папки, несколько камней просто так, без подписей. Один светился чуть заметно — или мне казалось.
— Присаживайся, — сказал он, не оборачиваясь. — Стул у стены.
Я взял стул, поставил в сторонке и сел. Яков продолжал работать. Я смотрел.
Прошло минуты три.
— Яков, — сказал я наконец.
— Яша, — поправил он. — Без официоза.
— Яша. Я не по делу.
— Знаю, — он наконец обернулся. Посмотрел спокойно — без вопросов, без оценки. — Чай будешь?
— Буду.
Он поставил чайник, вытер руки о тряпку и только тогда повернулся полностью. Протянул руку.
— Яков Сергеевич Амар. Яша — если не по делу.
— Алексей Топорков. Лёша — если не по делу.
Он кивнул — принято — и снова взялся за своё. Руки вернулись к камню, голова осталась здесь.
— Читал моё досье? — спросил он через минуту.
— Читал.
— И?
Я подумал секунду.
— Такое не придумаешь.
Яков чуть улыбнулся — краем, не отрываясь от работы.
— Жизнь фантазирует лучше нас. — Он перевернул камень, посмотрел на просвет. — Ты вот тоже не придумаешь.
— Я — обычная история.
— Обычные истории сюда не попадают. — Он поставил камень на место и взял другой. — Здесь у каждого своё "такое не придумаешь". Просто не все читали чужие досье.
Чайник закипел. Яков разлил — молча, без церемоний — поставил кружку передо мной и вернулся к столу.
Мы помолчали. Хорошо помолчали — не неловко, а как люди, которым не нужно заполнять тишину.
За окном темнело. На полке тихо светился камень — или всё-таки казалось.
— Яша, — сказал я наконец, — а тебе здесь как?
Он подумал. Не для вида — на самом деле.
— Лучше, чем у нужных людей. Хуже, чем в своём деле. — Пауза. — Но интереснее, чем где-либо ещё. Задачи такие, что не скучно.
— А падать приходилось?
Он посмотрел на меня — коротко, без обиды.
— Приходилось. — И добавил, помолчав: — Вставать тоже приходилось. Это, знаешь, становится привычкой.
Я ничего не ответил.
Он не ждал ответа.
Мы допили чай. Яков вернулся к своим камням. Я сидел и смотрел как он работает — руки двигаются уверенно, без лишних движений, без суеты. Человек, который нашёл своё место. Не потому что повезло — потому что искал.
Уходя, я задержался у двери.
— Яша.
— М?
— Спасибо.
Он не спросил за что. Только кивнул — не отрываясь от камня.
Яков нашёл меня через несколько дней за столом в отдельной кухне.
Не с утешениями — просто поставил на стол баклажку с пивом. «Конкурент», производства Приазовской Баварии — и откуда только узнал про Ейск? Душу как будто кто-то погладил. развернул газету с порезанным вяленым судаком, крупным, не то, что продают в магазинах — от запаха во рту сами собой вспомнился вкус — и сел напротив. Без предисловий. Как будто мы уже договорились.
— Ты на судака как смотришь?
— С вожделением.
— Уже хорошо.
Судак был хорош. Пиво тоже. За окном темнело — не торопясь, по-летнему, нехотя отпуская день.
Мы помолчали. Яков оторвал кусок рыбы, прожевал с явным удовольствием. Я смотрел в кружку.
— Лёш, — сказал он наконец, — ты на Афанасьевича злой.
Не вопрос. Констатация.
— Имею право, — сказал я.
— Имеешь, — легко согласился он. — Я не про то. Ты себя на его место поставь. Не чтобы простить — просто посмотри.
Я скривился. Он поднял руку — подожди.
— У него потерь как блох на лисе. Продвижения никакого толком. Мой пластик, Михалыч с Верунькой, ты со своими иммунитетами — вот и всё, что в сторону от фокусов отходит. А ему надо начальству докладываться, финансирование выбивать, с нами возиться. — Он отхлебнул пива. — И по каждому случаю гибели — в глаза родне смотреть. Ты можешь себе представить, каково это?
— Могу, — сказал я.
Коротко. Без объяснений.
Но что-то в этом слове было такое, что Яков перестал жевать и посмотрел на меня внимательнее.
Я не планировал рассказывать. Просто — вышло.
— Была ночь. После того как они погибли. Антон Афанасьевич сказал — подготовь речь. Для похорон. — Я покрутил кружку в руках. — Я сидел, во мне наверное литр кофе пополам с коньяком булькал. И ни в одном глазу. И ни в одной извилине. И на экране ни строчки. Не потому что слов нет — потому что любые слова были или ложью, или пафосом, а ребята этого не заслуживали.
Яков слушал. Не перебивал.
— Я раз написал — сжёг. Не фигурально — буквально. Клавиатура не пережила. Написал второй раз — перечитал и понял, что это некролог из газеты, а не слова для живых людей. «Был. Умер. Скорбим». — Я помолчал. — Потом Настя зашла. Не спросила ничего, просто накрыла руку ладонью. И я вдруг понял — они погибли не из-за меня. Ради. Ради того, чтобы мы могли идти дальше. И слова сами легли.
За окном стемнело окончательно. База притихла — не замерла, просто перешла на ночной ритм.
— На кладбище шёл дождь, — сказал я. — Мелкий, противный. Бумажку размыло. Я говорил без неё — просто с людьми. И пообещал себе, что сделаю всё возможное, чтобы больше не собирать людей вот так.
Яков помолчал. Потом кивнул — каким-то своим мыслям.
— Значит, можешь, — сказал он негромко. — Представить каково это.
— Могу.
— Тогда злись, — он пожал плечами. — Имеешь право. Только не вместо, а вместе с. Злость — это топливо, Лёш. Хорошее топливо, если знаешь когда подбросить в костёр.
Он взял следующий кусок судака. Я налил ещё пива.
— Зря я тебе мораль читаю, наверное, — добавил он через минуту. — У меня всё попроще было. Без смертоубийства и таких танцев с бубном.
— Нет, — сказал я. — Иногда нужен кто-то, кто треснет доской по голове. Чтобы резьбу заржавевшую повернуть.
Я поднял кружку. Он повторил жест.
Мы выпили. Молча.
Судак заканчивался. Никто никуда не торопился. За окном база жила своим ночным — тихим, негромким, живым.
Яков — туарег из Ливии с именем Яков Сергеевич, который сращивает несовместимое и падает и встаёт с такой же интонацией, с которой другие люди делают бутерброды — сидел напротив и неторопливо допивал пиво.
Точка опоры. Координата.
Я не знал тогда, что она останется — надолго. Что потом, когда будет совсем плохо, я буду вспоминать не слова. Просто — вечер, судак, пиво, и человек, который не пытался меня починить. Просто сидел рядом.
Механики нашли меня сами.
Не с предложением и не с докладом — просто однажды утром один из них, невысокий крепкий мужик лет пятидесяти с руками в въевшейся смазке, остановился в коридоре и сказал:
— Зайди к нам сегодня. Есть разговор.
В мастерской пахло металлом, машинным маслом и ещё чем-то кислым — химией какого-то процесса, который я не опознал. На верстаке лежало что-то, накрытое брезентом.
— Мы тут ковырялись с остатками пластика, — сказал механик, — отходы кроя, шли в утиль. Яша помог переплавить — немного теряет в свойствах, но не критично. И вот.
Он сдёрнул брезент.
Я смотрел на конструкцию из трубок, шарниров и крепежа — лёгкую, почти изящную для своего назначения — и не сразу понял что чувствую.
— Экзоскелетный корсет, — сказал механик. — Под твои ноги делали. Свойство преобразования нагрузки помогает заряжать аккумулятор — ставишь ногу, энергия идёт в накопитель. Накопитель питает моторы, моторы усиливают толчок и рывок. Вычислитель считывает датчики с мышц. — Он помолчал. — Попробуем?
Первая калибровка была комичной. Меня заносило влево, потом вправо, один раз едва не снёс стойку с инструментами. Механики переглядывались, что-то записывали, передвигали датчики, спорили вполголоса. Я стоял посередине мастерской и ждал — не злясь, что само по себе было новостью.
Потом додумались разнести показания на левой и правой ноге, переместили датчики на разную высоту — и что-то щёлкнуло. Встало на место.
Я сделал шаг. Другой.
Третий.
— Ну? — спросил механик.
— Нормально, — сказал я.
Это было больше чем нормально. Но объяснять не стал.
Первую настоящую пробежку назначили через неделю — когда программисты оптимизировали код и механики перестали морщиться при виде распечаток с датчиков.
Я вышел на полосу утром, пока никого не было. Не потому что стеснялся — просто это было личное.
Двадцать метров. Флажок на финише.
Я побежал.
Боль пришла сразу — мышцы, которые давно забыли, что такое бег, напомнили о себе со всей прямотой. Не та привычная боль болтов и спиц на погоду — другая, живая, рабочая. Мышцы тянулись, сопротивлялись, орали.
Я добежал. И только тогда понял, что смеюсь.
Остановился. Руки упёрлись в колени. В глазах что-то защипало — от боли, от ветра, от чего-то третьего, которому я не стал давать имя.
Двадцать метров. Просто двадцать метров — за семь секунд с хвостиком. Любой школьник, прогуливающий физкультуру, сделает быстрее.
Но я бежал.
Я выпрямился. Посмотрел на флажок. Потом назад — на старт.
Двадцать метров. Просто двадцать метров.
Новая надежда не похожа на старую. Она меньше. Скромнее. Без размаха и без гарантий. Но она была — живая, настоящая, своя.
Я развернулся и побежал обратно.
Через пять дней Антон Афанасьевич вызвал меня к себе — и загадочно улыбаясь предложил пройти с ним в арсенал.
В арсенале пахло оружейным маслом и чем-то ещё — тем особым запахом металла, который бывает только там, где с ним работают всерьёз.
Яков стоял у дальней стены. Увидев меня, сделал церемонный поклон — чуть шутовской, но с достоинством — и сдёрнул покрывало с чего-то большого в углу.
Манекен. В полный рост. Облачённый в броню.
Я остановился.
Грязно-серый, неказистый цвет — не для красоты, для дела. Но форма. Пропорции. Что-то в самом устройстве этих пластин, в том как они перекрывают друг друга, как ложатся по телу — это было живым. Не снаряжение. Не защита. Что-то, у чего было своё мнение о том, для чего оно создано.
— Мерки под тебя, — сказал Яков. — Надевай. Поддоспешник не забудь — в ней жарко. И ноги не отстёгивай, на них тоже опора предусмотрена, чтобы спину не перегружал.
Я подошёл. Протянул руку и провёл ладонью по панцирю.
В отличие от экзокопыт — так механики прозвали привод, и название прижилось — ощущение было другим. Не механика, не инструмент. Что-то живое внутри материала тихо кричало: создано для боя.
У меня защемило в горле.
— Алексей, — сказал Антон Афанасьевич негромко, — это меньшее из того, что мы должны тебе предложить. Надеюсь, что вместе мы сможем сделать не один шаг вперёд.
Двое рослых парней помогли облачиться. Яков сопровождал процесс комментариями — про принцип Руперта, про точки надлома, выведенные на внешнюю поверхность, про пьезовыход и аккумулятор в ранце. Я слушал вполуха. Руки трогали броню, и она отвечала — не словами, просто ощущением правильности.
Семнадцать килограммов. На экзоскелете — терпимо.
— Как? — спросил Яков, когда последняя застёжка встала на место.
— Как будто так и было, — сказал я.
Он кивнул — доволен. Антон Афанасьевич что-то пометил в блокноте.
Испытания под огнём я согласился пройти не подумав. Просто — предложили, и рука сама поднялась. Да.
Это было опрометчиво. Это было правильно.
Очередь из пулемёта — как горох об стену. Я стоял и ощущал каждое попадание — не болью, вибрацией, которая уходила в аккумулятор за спиной. Отвлёкся на пулемётчика — и пропустил болванку из антиснайперского ружья в корпус. Меня качнуло. Отступил на полшага.
Заброневого действия — ноль.
Что-то тёмное и быстрое сообразило раньше головы — я уже двигался к стрелку, руки складывались в знакомый жест.
— Закончили! — резкий голос инструктора ударил в уши.
Я остановился. Выдохнул. Коса, наполовину уже материализовавшаяся, рассыпалась искрами.
— Есть закончили.
— Подойди к рубежу.
Инструктор — Зиновий Егорович, оружейник с руками, помнящими, казалось, все системы стрелкового оружия за последние полвека — протянул мне револьвер. Монструозный. РШ-12, с рукоятью, адаптированной под перчатки брони.
— Его назначение — пробитие и вывод нулей из строя. Дульная энергия уступает винтовке, но номенклатуру патронов мы изменили. Упоры на руках гасят отдачу. По ближней мишени — дважды.
Я встал на линию огня. Навёл. Взвёл курок и потянул спуск.
Удар молотком в торец кисти. Система компенсации сработала — револьвер не ушло далеко, второй выстрел я сделал уже готовым. Щелчок провернувшегося барабана. Мишень пострадала зрелищно — первая пластина бронежилета пробита вчистую, вторая выкрошилась почти насквозь.
— Следующие три — специальная номенклатура. Потом вот это.
Зиновий Егорович открыл удлиненный кейс. На тёмно-зелёном сукне лежал автомат — тяжёлый, в компоновке буллпап, с чем-то неуловимо хищным в силуэте.
— Модификация АШ-12. Под эту броню делали. Можно назвать АШ-14.
— А-а-а-ахренеть, — вырвалось у меня.
Руки сами потянулись.
Зиновий Егорович объяснял — про убранный дульный тормоз, про гашение отдачи через костюм, про увод влево при стрельбе. Я слушал и одновременно держал оружие — чувствовал как оно встаёт в руках, как крепления брони принимают его, как всё это вместе становится одной системой.
Первые одиночные — на четвёрку с минусом. Честно — на тройку с плюсом, но зачёт твёрдый. Короткие очереди дались тяжелее — только на четвёртом магазине два из трёх легли в полуметровый круг.
Потом Зиновий Егорович кивнул на стол.
Там лежало нечто. Обрез. Два ствола вдоль, сваренные из того, что явно начинало жизнь как зенитная установка.
— Это что? — спросил я. — И зачем?
Антон Афанасьевич рассмеялся — по-настоящему, без официоза.
— Это, товарищ майор, должно дать возможность резиновой пулей оглушить мага.
— Твою ж мать. Да этой дурой можно тираннозавра оглушить, не стреляя. А выстрелить — можно?
— Можно. Если не боишься.
Я прицелился в многострадальный манекен и выстрелил.
Две вспышки и два громоподобных взрыва слились в один неразличимый дуплет. Меня развернуло на девяносто градусов. Из манекена выбило всё содержимое сквозь ранее нанесённые повреждения.
— Он же не выживет, — заявил я, когда смог отдышаться.
— В бронежилете — выживет, — сухо ответил генерал.
Я не стал уточнять, где проверяли.
— Хорошо, — сказал Антон Афанасьевич, складывая блокнот. — Пожалуй, достаточно на сегодня. Хотя — погоди. Косу вызывал. А чёрным пламенем можешь?
Я подошёл к разбитому манекену. Сжал его голову руками. Попытался найти в себе ярость — настоящую, не наигранную.
Ничего.
Второй раз. Какая-то искра — и гаснет.
Я психанул и ударил. Дважды. Перчатки послушно поглотили энергию удара — импульс погас, зло некуда было выместить, это только злило больше.
— Ничтожество, — долетело тихим шёпотом.
Неокортекс и наносная цивилизованность отступили.
Кулаки вошли в манекен — без сопротивления, как в пустоту. Тёмная аура вспыхнула на кистях и погасла вместе с конструкцией, которая осела на пол грудой металлокерамики.
Я стоял и смотрел на то, что осталось.
Антон Афанасьевич кивнул каким-то своим мыслям.
— Можешь ведь, — сказал он, — когда захочешь.
И вышел.
Я поднял руку в нарочито утрированном салюте — спине уже закрывающейся двери. Теперь мне было понятно. Это был его способ. Способ разбудить злость как топливо.
Зиновий Егорович кашлянул.
— Не обижайтесь. Он так со всеми. Выталкивает из привычного, чтобы не следовали в русле. У каждого из магов своя точка активации. Он ищет вашу.
— Нашёл, — сказал я, успокаивая бешено стучащее сердце.
— Это хорошо, — спокойно ответил оружейник. — Завтра продолжим.
Он жестом отстранил меня, когда я потянулся к автомату — почистить. Мощь оружия не выходила из головы, манила предсказуемостью силы.
— Успеете. Вон сейчас с доспехом навоюетесь.
Яков и его напарник уже ждали у выхода с двумя вёдрами и тряпками.
Я посмотрел на броню. Броня молчала. Но было понятно — это только начало.

