Глава 8. Моё имя
Больно.
Это первое. Не свет, не звук — больно. Везде, где я. Если больно — значит, «я» есть. Держусь за это.
Мысли рвутся, не додумываются. Собираю кусками.
Лежу. Под щекой твёрдое и тёплое. Камень. Тёплый камень — это хорошо. Есть я, и есть камень. Уже двое.
Дышу. Слышу, как дышу. Больше не слышу ничего — нигде и никого. Так тихо не бывает. Тут — бывает.
Открываю глаза. Высоко надо мной висит свет — тонкий, ровный, как бывает под веками, если зажмуриться на солнце. Он не греет и ничего не освещает. Просто висит.
Рука. Это — рука? Пальцы длинные, тёмные, в мелкой твёрдой чешуе, на концах — когти. Шевелю — слушаются. Значит, моя. Пусть.
Вторая такая же. Пусть и вторая.
Меж чешуёк кое-где кожа ещё голая, розовая. По краю одной прогалины чешуйка выступает прямо сейчас — медленно, как проступает иней на стекле: была кожа, стало твёрдое. Значит, я ещё не вся. Значит, меня доделывают — тут, сейчас, долго. Кто доделывает — не вижу. Некому. Стало быть, я сама.
Имя.
Было имя. Я несла его всю дорогу — не помню какую, помню, что несла, как воду в ладонях: шаг — имя, шаг — имя. Оно где-то здесь. Тянусь.
Пусто. Больно и пусто.
Ещё раз. Где я — потом. Кто я — потом. Сначала имя: без него меня размоет. Это я знаю твёрже всего, что ещё знаю. Откуда знаю — не знаю.
Тяну, как тянут нить из-под завала. Рвётся. Тяну.
— Ай…
Горло дерёт, звук чужой — сорванный, будто перед этим я долго кричала. Не помню, чтобы кричала.
Ай. Это начало, и оно моё. Дальше — обрыв. Было что-то круглое, тёплое. Съедено.
Пробую. Ай-ла. Не то: катится мимо. Ай-на. Мимо. Ай-ра.
Айра.
Легло — и не плывёт. Такого имени я не помню. Но оно стоит, где поставила, и никуда не девается — первое здесь, что стоит на месте.
Пусть будет Айра, пока не найду настоящее.
Или это оно и есть? Или мне его подложили, пока меня не было? Спросить некого. Беру.
Сажусь — с третьего раза. Мир качается; выплываю. И первым делом стягиваю с лица что-то, что мешает дышать: мягкое, лёгкое, лежало на мне ровно, как кладут упавший платок на спящего. Только я не спала.
На мне рваное — было платьем. Ткань хорошая, я это отчего-то вижу сразу: дорогая ткань, тонкое шитьё, и всё — лоскутами. Швы лопнули наружу, как лопаются на том, кто вырос за одну ночь.
Лоскут этот — мягкий, с мелким шитьём по кайме, ветхий; в пальцах тёплый, живой. Что это — не знаю. Знаю одно: не снимать. Знаю чьим-то голосом, тёплым: «Не снимай». Чей голос — пусто. И я повязываю его обратно — на волосы, узлом на затылке, туго, — как, сдаётся мне, он и был повязан прежде, до всего.
— Не снимаю, — говорю вслух, неизвестно кому.
Слушаюсь. Кого — не знаю, но это второе моё, после имени. Беру и это.
Встаю. Ноги держат — не сразу, потом держат. Тело длинное, лёгкое, и всё в нём чуть-чуть не там, где я жду. Между лопатками стянуто; тянусь рукой за спину — пальцы находят рубцы. Много, твёрдые, лучами из одной точки — как рисуют звезду.
Эту я не понимаю совсем. Откладываю: непонятного здесь больше, чем меня.
Чешую я пробую снять.
Поддеваю когтем край — на предплечье, где их меньше. Чешуйка не отстаёт. Тяну сильнее — и боль отвечает сразу, резкая, моя: из-под края выступает кровь.
Отпускаю. Сижу, зажав предплечье, и дышу.
Это не на мне. Это я.
Больше не пробую.
Слева, за камнями, качается живое.
Тело делается низким и тихим само — раньше, чем я успеваю испугаться. Оно знает как. Я не знаю — оно знает. Слушаюсь.
Идёт что-то серое, большое, пахнет старой водой. Проходит краем стыка, не повернув головы. Шагов почти не слышно, хотя ног у него много. Тут так: звук живёт плохо. Запоминаю и это.
Жду, пока стихнет совсем. Дышу.
Живая. Пока это всё, что я могу сказать про себя твёрдо: живая и Айра.
Теперь смотрю вокруг — и смотреть я умею.
Откуда — не помню. Глаза сами делают работу: берут вещь, поворачивают, кладут рядом с другой. Вещи складываются в рассказ. Читаю.
Земля тут просела кругом, неглубоко — будто на неё однажды налегли и отпустили. Воздух тут не как везде: то белеет, густеет, стоит и врёт — смотришь, а он уже чуть другой, чем миг назад, — то наливается чёрным, гладким и ровным, как вода ночью. И одно течёт в другое, мешается, гуще всего посередине. Там, где смешано плотнее всего, на плоском камне, я и лежала.
Вокруг камня земля чёрная — ровным кругом. Горело. Серединой круга была я. Огня не помню. Я ничего не помню, но это горелое — про меня; я чувствую это кожей, а кожа здесь не врёт.
У камня блестит. Наклоняюсь: стекло. Тёмное, оплавленное, в пузырях. Стекло не растёт из земли. Значит, тут было жарко — так, как от костра не бывает.
На самом камне — линии. Тёмные, идут от четырёх углов к середине, туда, где лежала я. Трогаю пальцем: влажные. Сколько я тут пролежала — не знаю. Рубцы на мне старые, с молодой розовой кожей, а линии до сих пор мокрые. Мокрое столько не живёт. Отхожу от них подальше.
Дальше — кости.
Лежат от круга и вокруг. Считаю: семь.
На счёте что-то дёргает — изнутри, коротко: детские голоса, звонкие, с притопом. «…тут!» — «…тут!» И всё, оборвалось. Ни лиц, ни места — один притоп.
Стою, оглядываюсь. Никого. Голоса были не снаружи — из меня.
Считаю заново, молча. Семь. Были людьми — видно по костям и по железу при них: у кого пряжки, у кого нагрудники и ножны. Железо целое. Люди — нет. Кости где чёрные от огня, где белые, и на белых — следы зубов. Не моих. Я проверила свои пальцем.
Не знаю, зачем проверила. Знаю. Проверила, потому что не была уверена.
Между костей — нож. Простой, в потрескавшихся ножнах, целый. Беру. Рука обнимает рукоять сама, ловко, — и мне не по себе: чья это ловкость, я тоже не знаю.
От круга уходят следы. Двое. Шли по краю стыка, рядом, ровно — не бежали. Следы старые, присыпанные; обратных нет. Ушли и не вернулись — вон туда, за белый край.
Что-то во мне провожает эти следы дольше, чем надо. Двое были здесь, когда со мной случилось вот это. Двое ушли целые. Я запоминаю, куда, — сама не знаю зачем. Может, найду. Может, спрошу. Кого и о чём — пока пусто, но место, куда они делись, я держу отдельно от прочего, как держат имя. На карте оно холодное. Во мне — нет.
Кости тоже рассказывают, если смотреть.
Вот этот лежал ничком, руки под себя, — упал и не встал. Этот — на спине, дугой: его отбросило. У третьего кисть лежит отдельно, в двух шагах, и на кисти — следы зубов: глубокие, парные, не такие, как на прочих костях. Я смотрю на них долго. Потом — на свои руки.
У самого камня земля выбита и перепахана: здесь дрались — коротко, тесно, насмерть. Кто-то маленький против многих больших, судя по тому, как легли большие.
Маленькая — это, выходит, я.
Я дралась. Зубами, вон, тоже. Самой драки не помню совсем — но руки помнят, и зубы помнят, и от их памяти мне нехорошо.
Складываю всё вместе. Вот что выходит.
Здесь были люди. Семеро остались лежать. Двое ушли. А в середине, у камня, лежала я — и вот что было со мной: под лоскутами, слева под рёбрами, рубец. Толстый, стянутый. Рядом — второй. Ниже — третий. Три.
Так входят ножи. Я откуда-то знаю, как входят ножи, и не хочу знать, откуда знаю.
Меня убивали. Здесь, у этого камня, трижды, железом. Кто — те двое, что ушли? Или те, что в железе, — и тогда кто убил их? За что меня — так?
Пусто. На все вопросы — пусто. Помнить должна я, а помнят вместо меня линии на камне и швы на платье.
А под пустотой — жар.
Поднимается от рубцов вверх и заливает грудь. Стучит в зубах. Имени у него нет, лица нет — гореть это ему не мешает. Меня трясёт, и это не холод. Зубы сжаты сами. Руки сжаты сами. Тело знает про этот жар больше меня — и, похоже, давно с ним знакомо.
Пусть горит. Это первое моё тепло здесь. Куда его — разберу потом.
Стою над собственной смертью, как над чужой. Поплакать о той, кого здесь убили, не выходит: я её не знаю.
Пробую понять хотя бы, чем я стала.
Сказки я помню — сами сказки, без того, кто их рассказывал. Мертвяки холодные и не дышат; я дышу, и мне больно, а мёртвым больно не бывает. Оборотни — те от луны; луна тут ходит мутным огрызком за пеленой, а я от неё не меняюсь. Проклятые сохнут и воют. Я не сохну. Выть не пробовала.
Ничего не сходится. Про такую, как я, сказок не рассказывали. Это плохо: про кого не рассказывают, того не бывает.
А я — вот она. Стою.
Пока я лазала тут, рубец под рёбрами разошёлся. Кровит — понемногу, тёмным на лоскуты. Кровь пахнет. Я слышу, как она пахнет; раньше не слышала. Не помню, чтобы слышала.
И слышу её не я одна.
Под чешуёй — на плечах, на загривке — начинает тянуть. Не больно: будто дёргают волосок, только волоска нет. Тянет со стороны белого воздуха. Что это — не понимаю. Понимаю другое: тело говорит «оттуда», и говорит раньше головы.
Из белого выходит зверь.
Был, наверное, собакой — по тому, как несёт голову. Дальше собаку кто-то доделал, не спросив её: ног больше, чем надо, и ставятся они вразнобой, будто каждая ходит сама; шкура лысая, в пятнах, как обваренная. Идёт на кровь. На мою.
Останавливается у круга. Смотрит на камень. На меня. Я читаю его, не зная, что читаю: вес ушёл на задние, голова вниз —
прыгнет.
Прыгает.
Я не решаю ничего. Решают руки.
Дальше помню кусками: верх, низ, рывок, хруст. Горячее по пальцам.
Стою. Оно лежит. Горло у него открыто, мои когти в тёмном по запястье. Это сделала я. Больше некому.
Меня начинает трясти — крупно, всю. Не от страха. Хуже: от того, каким это было лёгким. Как дверь толкнуть.
Потом приходит яма.
Внутри, под рёбрами, раскрывается пустое и требует: есть. Сразу, много, сейчас. Ноги подгибаются; сажусь рядом с тварью. Тело съело что-то своё на этот прыжок — и хочет вернуть.
Смотрю на тушу. Из горла ещё идёт тёмное. Рот мой — я это чувствую — знает, что с этим делать, и ждёт. Я сглатываю.
Встаю и отхожу.
Не сегодня. Я ещё не знаю, кто я. Начну вот так — узнаю ответ, который мне не понравится.
Голодная. Но что мне есть — пока решаю я.
Свет над стыком садится — медленно, как всё здесь. От камней тянет холодом, и от холода я делаюсь медленная и глупая: мысли густеют, пальцы слушаются через раз. Это плохо. Запоминаю: холод мне враг. Тепло искать, как еду.
В стыке всё разом. Где больше белого — воздух врёт, и чешуя тянет ровно, нудно. Где больше чёрного — тянут так, что встают дыбом: туда нельзя совсем. А посередине, где смешано плотнее всего, — камень и я, и тут оба сразу, и тут хуже всего; это я знаю уже не головой — кожей.
Значит, вон отсюда. Куда угодно, где не так.
Проверяю узел на лоскуте: держит. Нож — в руку, пояса у меня нет. Оглядываюсь на камень последний раз. Там осталась та, кого я не помню. Пусть лежит. Я пойду.
Хочется есть и хочется плакать. Плакать не выходит. Есть — потом.
Говорю вслух, чтобы в этой тишине был хоть один голос:
— Айра.
И делаю шаг.
Айра — шаг. Айра — шаг.
Выбраться отсюда не сразу выходит: земля просела полого, но ноги ещё держат меня плохо, и наверх я выхожу на четырёх, как зверь. Ладно. Как получается — так и выбираюсь.
Наверху — простор. Серый, слоистый, без конца. Слева воздух белый и подсовывает мне поляну: ровную, светлую, удобную, как постель. Чешуя на загривке тянет — нудно, ровно, как тянула в стыке.
Воздух говорит: сюда. Чешуя говорит: врёт.
Верю чешуе. Она сегодня болела — ей можно.
Обхожу поляну по дуге, не глядя на неё прямо, и она перестаёт быть: оборачиваюсь — никакой поляны, стоит гнилой бурелом. Значит, так тут врут. Запоминаю: красивому не верить. Удобному не верить. Верить чешуе и ногам.
Темнеет быстро, как накрывают. В темноте я падаю дважды, второй раз — на рубец, и решаю: всё. Ночь пережидают. Это я знаю ниоткуда, телом.
Нахожу стоячий камень, вросший, один посреди прогалины. Сажусь спиной к нему, колени к груди, нож на коленях. Холод лезет снизу и делает меня медленной; я не даю ему сделать меня спящей. Каждый раз, как темнота начинает густеть не снаружи — внутри головы, я говорю вслух:
— Айра.
И темнота отступает на шаг. Так мы и сидим до света: я, камень и имя. Спим по очереди — камень старается больше всех.
Серое утро приходит: солнце тут не выходит из-за пелены — серое просто делается светлее. Ноги затекли и не сразу мои. Встаю. Иду.
Куда иду — знаю смутно: туда, куда ушли двое. Не догнать — так хоть в ту сторону. Больше идти пока не за чем, а за этим — можно. Нас двое, я и имя; и есть, выходит, куда.
Моё имя при мне. Остальное найду.

