Глава 18. Медвежонок — Тишь — читать онлайн

Глава 18. Медвежонок

Тишь · Summer Bjorn

Старшина схода смотрит на меня, как смотрят на бочку без клейма: вроде и тара, а что внутри — пёс её знает.

— Наёмная, стало быть, — говорит он. Он широкий, седоусый, с голосом, которым удобно перекрикивать ветер. — Читаешь край. Оск за тебя долей ручается. Так?

— Так, — говорит Оск.

— Тогда слушай наряд. Гнездо ушастой мелочи у Гнилой лощины: кровь ихняя нынче в цене — скупщик по три серебряка за бурдюк даёт, — заказ на четыре бурдюка. Одиночек туда не пускаю — место с норовом. Пойдёте вчетвером: вы двое и двойка. И чтоб без самодеятельности: очередь я вам нарезал, очередь — закон.

— Вчетвером? — переспрашивает Оск. — С кем?

Старшина кивает за наше плечо, и я слышу их раньше, чем оборачиваюсь. Вернее — его: он один шумит за двоих.

— С этими.

Он огромный.

Я видала тварей крупнее — но люди такими не бывают: плечи в дверной проём, борода рыжая с проседью, рукавицы за поясом как две лопаты. Идёт — и доски настила отзываются. За ним, отступя на шаг, идёт женщина — высокая, сухая, светловолосая, с множеством кос, заплетённых туго и убранных вкруг головы. Арбалет за спиной. И она не шумит совсем. Он — как обвал. Она — как то, что после обвала стоит.

— Оск! — ревёт гора издали, и половина двора оборачивается. — Живой, счетовод! А это, стало быть, та самая, что край нюхает? Ну — дай хоть погляжу…

Дальше он делает то, чего со мной не делал никто за всю мою нынешнюю жизнь.

Он раскидывает ручищи и идёт обнимать.

Тело решает раньше меня. Оно всегда решает раньше — три месяца этим и жива.

Я ухожу с линии — вбок и под руку; ладонь его проходит над моим плечом, а я уже за ней, у него под мышкой, и мой нож — вынутый, я не помню, как вынутый, — стоит у его бока, под нижним ребром, там, где у всего живого тонко.

Двор делается тихим.

Я слышу свой собственный выдох — низкий, со звуком, которого у девицы с заимки быть не должно. Слышу, как за спиной у меня Оск говорит ровно и быстро:

— Стоим. Все стоим.

И слышу, как гора надо мной — хмыкает.

— Ишь, — говорит он с одобрением, не двигаясь. — Быстрая. У нас на севере так росомаха из-под снега берёт: думаешь — сугроб, а это уже всё, приехали.

Я разжимаю пальцы. Убираю нож. Делаю шаг назад — на два шага, для верности, — и говорю то, что надо было сказать сразу:

— Не со спины. И не разом. Подходи спереди и словами.

— Понял, — легко соглашается он, будто я попросила передать соль. — Спереди и словами. А обнять?

— Заслужи.

Женщина за его плечом издаёт короткий звук — не смех, а его тень. Гора оборачивается к ней:

— Слыхала? Заслужи! — и ржёт, во всю грудь, запрокинув голову, и хлопает себя по ляжкам. — Беру её. Оск, мы её берём!

— Это ещё кто кого берёт, — говорит Оск сухо. — Три к одному, что сработаетесь.

— Три к одному — против? — гора щурится.

— Против.

— Значит, один — за нас. — Он широко улыбается. — Берём её.

Женщина проходит мимо нас к столу старшины, на ходу оглядев меня один раз — сверху вниз, как оглядывают клинок на прилавке, — и говорит первое своё слово за всё утро:

— Выход на заре.

Так я знакомлюсь с Бреном и Сагой.

До Гнилой лощины — день пути, и за этот день я узнаю про них больше, чем они про меня узнают за месяц.

Брен говорит всегда. Не болтает — именно говорит: рассказывает дорогу, как другие её идут. Вон за тем камнем в позапрошлом году сидела тварь с во-от такой пастью; вон в той луже Хмырь искупался по пьяни и неделю божился, что его туда затянуло; а вот тут, сестрёнка, гляди под ноги, тут корни…

— Я тебе не сестрёнка.

— Ну, малая.

Я прикидываю. «Малая» — при том, что я ему до плеча не достаю макушкой, — выходит смешно, а смешное слово тут носится легче правды.

— …Ладно. Сестрёнка.

Он сияет так, что хоть прикуривай.

На втором привале он выдаёт байку — с зачином, как выкладывают товар:

— У нас на севере, сестрёнка, тишину ртом слушают. Вот идёшь ты по наледи, и тихо. А ты рот открой и стой. Ежели тишина как тишина — иди. А ежели у тишины середины нет, пустая она, как горшок, — беги: это не тишина, это кто-то дышать перестал, чтоб тебя слушать. Меня дед так учил. Дед у меня был — во! — Он разводит руки, сшибая с куста росу. — Быка через реку на спор носил. Правда, бык был телёнок, и река была ручей, но на спор же!

— И кто выспорил? — спрашиваю я, потому что молчать рядом с ним всё равно что не дышать.

— Бык, — вздыхает Брен. — Дед его нёс, нёс, да и полюбил. Так у нас бык и жил до старости, как барин. — Он думает. — К чему я это?.. А! К тому, что тишину — ртом.

Мораль у его баек всегда отстаёт от байки на шаг, но идёт следом, как телёнок.

Ещё я замечаю: он всех трогает. Оску на ходу кладёт лапу на плечо, у Саги забирает мешок, не спрашивая, и она отдаёт, не глядя. Живых он трогает, как другие здороваются. Ко мне после уговора не тянется ни разу — держит слово. Только слово «сестрёнка» кладёт на меня по десять раз на дню, как кладут ладонь.

Сага молчит. Но молчание у неё рабочее: она идёт второй, и я спиной чую, как её глаза щупают всё то же, что щупаю я, — тени, ветер, тропу. На привале она садится, вынимает точило и водит им по наконечникам болтов — ровно, долго, со звуком, от которого у меня почему-то спокойно. Свои ножи я правлю рядом. Она косится на мою руку — на хват, — и двигает ко мне точило по бревну.

Её точило. Ко мне.

Я беру, правлю, двигаю обратно. Ни слова. А чувство такое, будто поговорили.

Брен крепкого не пьёт — я замечаю это на привале, когда по кругу идёт фляга: он передаёт её дальше, не пригубив, и на один вдох делается не таким громким. Никто не шутит над этим. Значит, все знают что-то, чего не знаю я, и это что-то — не для смеха.

Запоминаю. Не спрашиваю. Тут так: по тому, о чём молчат, людей и узнают.

Ночуем не доходя лощины. Ночь режут на две вахты: первая — наша с Сагой, вторая — Брена с Оском. Так тут заведено — сонный сторож хуже пустого места.

Сидим спина к спине у притушенного огня — так она села, и я поняла без слов: две пары глаз в разные стороны, и тыл друг у друга. Молчим. Потом она поднимает два пальца и ведёт ими на восток: там, в темноте, шуршит.

Я слушаю — сперва чешуёй, что стоит под стёганкой, вполсилы, как сквозь воду, потом ушами — и качаю головой: мелочь, мышиное, идёт по своим делам. Она кивает и опускает руку.

Весь разговор.

За полночь сдаём смену. Сага трогает Брена за плечо — он просыпается разом, без переходов, и первым делом, ещё сидя, пересчитывает нас ладонью: тронул её, тронул меня. Все. Оск встаёт со второго раза и садится к огню уже с книжицей — что он пишет в такой темноте, не знаю. Может, темноту.

А я ложусь на своё место — и сплю свой остаток ночи глубоко, по-человечьи, впервые под открытым небом рядом с чужими. Спиной к спине Саги, под присмотром двух чужих спин, которые за одну эту ночь сделались чуть меньше чужими.

Тело моё им поверило раньше меня. Телу виднее: оно в таких делах не ошибалось ещё ни разу.

У лощины нас ждут чужие.

Тройка: старшой — рябой, крепкий, с голосом сорванным; при нём двое, молодой да жилистый. Оказывается, заказ парный: кровь нужна срочно, старшина нарезал лощину надвое — нам заход с полуночной стороны, им с полуденной.

— Очередь моя первая, — говорит рябой Оску, не глядя на нас. — Мы с рассвета стоим.

— Первая, — соглашается Оск. — По нарезке.

Пока они делят у камня сроки и доли, я делаю то, что делаю всегда: читаю место.

И место мне не нравится.

Гнездо — вот оно, чую: тёплая куча жизни в дальнем конце лощины, с полсотни мелких тел, дышат вразнобой. Но чую я и другое. Ночью тут прошёл дрейф — трава по восточному склону лежит не так, воздух над ней стоит слоем, — и гнездо съехало. Ушастые перетащились за ночь, как перетаскивается всё живое, когда пятно дышит в затылок. Были с полуночной стороны.

Теперь — с полуденной.

Там, куда сейчас пойдут чужие. И это бы полбеды: мелочь есть мелочь. Беда в том, что при гнезде такого размера ходит матка, а матка ушастых — это уже не мелочь, это зверь с телегу, и после ночного дрейфа она злая и непереселённая, и лежать она будет между гнездом и опасной стороной.

С полуденной.

Я трогаю Оска за рукав и говорю тихо, одними губами:

— Гнездо съехало. На их сторону. И матка там. Скажи им менять заход.

Оск смотрит на меня один вздох. Потом идёт к рябому.

— Слушай. Есть основания думать, что гнездо сместилось на полуденную. Лучше поменяться сторонами.

— Основания, — рябой сплёвывает. — Какие?

— Замеры, — говорит Оск, потому что правду сказать нельзя: правда — это я.

— Замеры у него. — Рябой смотрит на Оска, на меня, на свою нарезку. — Очередь моя, сторона моя, доля моя. Наёмная твоя пусть свой край нюхает. Не лезь.

И они уходят на полуденную.

Я стою и смотрю им в спины, и во мне воюют двое. Одна говорит: скажи. Встань, заори, объясни — там матка, там смерть. Вторая считает: скажешь — чем докажешь? «Чую»? Для них «чую» — это подпись, я это выучила у капкана; девица с кромки, которая чует, — это то, за что дают цену. И они всё равно не поверят, а я всё равно откроюсь.

Пока я считаю — они уходят.

Все трое.

Матка берёт молодого.

Мы слышим это с полуночной стороны — короткий, сорванный крик, потом рёв, какого мелочь не даёт, потом железо и голоса. Брен срывается первым — не раздумывая, здоровенный, через кусты напролом, как сходит лавина; Сага за ним, уже с арбалетом; мы с Оском следом.

Успеваем к концу.

Матка уходит — грузно, боком, унося в боку два болта Саги; рябой сидит на земле, зажимая плечо; жилистый стоит на коленях над молодым.

Молодой лежит поперёк тропы. Горло у него — я отворачиваюсь не сразу, я успеваю прочесть, по привычке, которую не выключить: один удар, наискось, сверху. Матка бьёт передней лапой, как косой. Он даже нож не достал.

Брен опускается рядом на колени — прямо в кровь, не глядя, — и кладёт ладонь молодому на грудь. Держит. Хотя держать уже нечего.

— Тише, тише, — говорит он мёртвому, как живому. — Всё, всё. Отбегался.

Потом поднимает его на руки — целиком, как поднимают ребёнка, — и несёт. Чужого. Ему никто не велел, рябой и рта не раскрыл; он просто берёт и несёт, и по его лицу идут слёзы, крупные, открытые, и он их не прячет и не стыдится, и никто не смеётся.

Я иду позади и смотрю на его мокрое лицо.

Три месяца я думала, что слёзы — это то, что съедает морок. Выходит — не у всех.

Хоронят молодого у кромки, до заката, — тут не возят мёртвых далеко, тут их отдают земле сразу, если смерть чистая.

Вечером у костра — наш костёр и чужой рядом — все встают. Рябой говорит слова, я их теперь слышу целиком, вблизи, впервые изнутри круга: имя, год, «шёл прямо, лёг чисто». Пьют молча. Одну кружку рябой выливает на землю — медленно, до капли.

Я стою в круге, среди них, и выливаю свою вместе со всеми.

Три недели назад я лежала на гряде и подсматривала за этим в щёлку. Теперь я внутри, и кружка моя, и земля берёт из моих рук.

Легче от этого не делается. Тяжелее — тоже. Просто теперь это и моя плата.

А ночью, когда чужие спят, а Брен сидит над огнём, огромный и тихий, непривычно тихий, — я говорю своим то, что должна была сказать утром.

— Я знала.

Три головы поворачиваются ко мне.

— Про гнездо. Что съехало. И что матка на той стороне. Я это чую — пятна, дрейф, зверя: где лежит, куда пойдёт. Чую раньше глаз и дальше слуха. Оск знает, вы — нет. Я сказала Оску, Оск сказал рябому, рябой не послушал. А сама я говорить не стала. — Я смотрю в огонь, потому что в глаза такое не говорится. — Считала: не поверят, а я откроюсь. Пока считала — они ушли. Считать я умею быстро. А тут не успела, потому что считала не то.

Тихо. Костёр трещит. Потом Сага говорит — ровно, без упрёка, как забивают гвоздь:

— Молодого взяла матка. Не ты.

— Знаю. Но я знала — и не остановила. Не смогла бы. Это моё, и оно теперь со мной.

— Со всеми нами, — говорит Брен. Голос у него сегодня без раскатов. — Сестрёнка, слушай сюда. У нас на севере уговор простой: в дому — как хочешь, в пургу — говорим всё. Всё, поняла? Чуешь — говори. Боишься — говори. Приснилось поганое — говори, разберём поутру. В Тиши пурга не кончается. — Он протягивает над огнём ладонь, широкую, как лопата. — Говорим всё?

Я смотрю на его ладонь.

Всё я им не скажу. Всё — это чешуя, игла, камень со звездой; всё — это то, за что дают цену. Цену за мою голову. Но про то, чем я работаю на них, — про чутьё, про пятна, про зверя — да.

— Что касается дела — всё, — говорю я. И кладу свою ладонь на его. Ладонь тонет.

— Всё, что касается дела, — повторяет Оск и кладёт свою.

Сага молча накрывает сверху. Рука у неё тяжёлая и сухая, как доска.

— Ну вот, — довольно говорит Брен. — Сговорились.

Кровь мы берём назавтра — уже вчетвером, уже по-моему.

Я вывожу их в обход, с наветренной, читаю гнездо вслух — где спит матка (вернулась, лежит, болты в ней стоят, злая), где мелочь, куда дунет к полудню. Сага снимает матку двумя болтами с сорока шагов — в глаз и под ухо, я только показала куда; Брен держит лаз; Оск считает бурдюки и время. Четыре бурдюка, ни одной царапины.

На обратной, у воды, Брен догоняет меня и идёт рядом, помахивая пустой рукавицей.

— Слышь, сестрёнка. А поборемся?

Я смотрю на него снизу вверх. Он серьёзен — насколько он умеет быть серьёзным: глаза смеются, а голос нет.

— Зачем?

— Затем. — Он пожимает плечищами. — Вчера покойника носил. После мёртвых надо живых потрогать, иначе они в руках остаются. А ты у нас самая живая: вон как под руку ныряешь. Ну? По-доброму, на траве, до лопаток. Сага посудит.

Я прикидываю. Тело моё уже согласно — оно всегда согласно на драку, тело у меня дурное. Голова перебирает: он вдвое тяжелее; я быстрее; без когтей, без чешуи, без иглы — по-людски, на траве…

По-людски я не боролась ни разу. Та, которая боролась, — съедена.

— До лопаток, — говорю я.

Сага садится на камень судить. Оск раскрывает книжицу — вот же человек.

Первые два раза Брен меня не может взять вовсе: я ухожу, ныряю, выкручиваюсь, один раз прохожу ему за спину, и он ржёт от восторга, разворачиваясь, как разворачивается баржа. Я быстрее. Я много быстрее.

А потом он перестаёт ловить меня руками и просто идёт — весь, разом, принимая мои удары плечами, как принимает стена, — сгребает поперёк, мягко, страшно, без замаха, и земля меняется местами с небом.

Трава. Спина в траве. Обе лопатки.

Надо мной — рыжая борода и небо, и он держит меня — бережно, как держат яйцо, всем своим весом не наваливаясь, только обозначив: всё, приехали.

— Оп, — говорит он.

И тут из меня выходит звук.

Короткий, лающий, потом ещё один, потом подряд — и я не сразу понимаю, что это смех. Я лежу лопатками в траве, побеждённая, впервые с той стороны стыка побеждённая, — и хохочу, и не могу перестать, и это не страшно.

Проигрывать, выходит, тоже бывает не страшно. Если тому, кто потом протянет руку.

Брен ставит меня на ноги одним движением, как ставят ведро.

— Быстрая, — говорит он Саге через плечо, отдуваясь. — Быстрей меня. Просто лёгкая. Мяса нарастит — я к ней сам не полезу, медведем клянусь.

Оск дописывает и захлопывает книжицу.

— Что ты там писал? — спрашивает Брен.

— Время. Семь вздохов.

— Каких семь вздохов?

— Сколько она продержалась против тебя. — Оск прячет книжицу за пазуху. — Для ряда. Через месяц перемеряем.

— Ты и борьбу в столбец?! — Брен смотрит на него с ужасом и восторгом разом.

— Всё, что меняется, — в столбец, — говорит Оск. — Что не меняется, туда не просится.

Я решаю не спрашивать, в какой столбец записана я. Подозреваю, что уже не в один.

— Годится, — говорит Сага.

Одно слово. Но я уже знаю, почём тут слова у молчаливых, и это — кладу в узелок, к серебру.

Вечером у костра Сага, штопая рукав, говорит Брену, не поднимая головы:

— Медвежонок. Подай нитку.

Оск поперхивается кашей.

— Кто Медвежонок?!

— Брен. — Сага перекусывает нитку. — Отца его знала. Вот тот был медведь. А этот пока так.

— Я вырос! — протестует Брен.

— Вширь.

Брен надувается, как надуваются горы, — грозно и без толку; Оск, не отрываясь от книжицы, делает носом свой короткий звук; я прячу лицо в кружку. К утру мы зовём его только «Медвежонок», и Брен ходит, ворча, что вот он всем сейчас покажет медвежонка, но по нему видно, как ему это прозвище нравится.

А мне достаётся моё — вечером того же дня, у весовой.

Скупщик, отсчитав за кровь, говорит кому-то за моей спиной:

— Зубастая-то? Опять с наваром.

Я оборачиваюсь. У прилавка стоит мужик — ладный, гладкий, с улыбкой наготове, из тех, что улыбаются раньше, чем посмотрят. Я его уже видала во дворе: ходит от стола к столу, всем свой, зовут Жилой.

— Так вот ты какая, — говорит он мне ласково, нараспев. — Удачливенькая наша. Едва пришла — и заказ, и доля, и в четвёрку взяли. Лёгкая у тебя рука, наёмная. — Улыбка делается шире. — Или не рука лёгкая, а?..

Он не договаривает. Он и не должен договаривать: недоговорённое липнет лучше сказанного, это я знаю по себе.

Я смотрю на него один вздох — читаю, как читаю всё: ноги полуразвёрнуты к выходу, руки без мозолей от древка, глаза считают не меня, а тех, кто слушает. Не охотник уже. Охотник за ушами.

— Рука как рука, — говорю я скучно и поворачиваюсь к скупщику забрать своё.

Спиной я слышу, как он улыбается.

У весовой Оск догоняет меня и говорит тихо, в сторону, как диктуют цифры:

— Жила. Раньше был первым охотником перевала — пока колено не встало. Теперь охотится сидя: на слухи, на доли, на чужие места. Худшего врага тут не наживёшь, потому что он не враждует — он рассказывает. Запомни его и не корми: ни словом, ни злостью. Он с обоих жиреет.

— Уже запомнила.

— Знаю. Я видел, как ты его читала. — Оск помолчал. — Семь вздохов, к слову. Ты всех читаешь по семь вздохов.

Вот и пойми: то ли похвалил, то ли посчитал. У него это одно.

Вечером, на рогоже между бочек, я перебираю день — и цепляюсь за мелкое, что осело на дне узелка: Медвежонок за вечер трижды глянул на мои руки и один раз — на нож у моего пояса. Взгляды я считаю так же, как шаги. Что у него за этими взглядами — не знаю. Чужое нутро — не след, по нему не читают. По нему ждут.

Записала: три и один. Подожду.

Пусть смотрит. Я три месяца была тем, кто смотрит из темноты. Со мной в гляделки лучше не садиться.

Мне не привыкать. Ему — придётся.

А засыпая, слышу с угла двора свист — зябликом, чисто, коротко. Приподнимаюсь: мальчишка, тот, что кланяется, волочёт к весовой мой пустой мешок из-под крови — я его бросила у прилавка, а он подобрал, отряхнул и тащит куда положено, довольный, как будто ему за это платят.

Никто ему за это не платит.

— Завёлся у меня хвост, — говорю я бочкам.

Бочки не спорят.

Оглавление
33 главы
Нравится книга?Прогресс сохранится, о главах сообщим.

Дальше — с аккаунтом

Регистрация занимает полминуты и ничего не стоит. Останетесь на этой же странице и продолжите читать.

или
Уже есть аккаунт? Войти