Кто позовет
Наверху нас встретил Тэрис.
Он стоял у последней ниши архивов с шаром огня, и когда мы вышли, он посмотрел на Ариана, потом сквозь меня, потом снова на Ариана.
— Господин, — сказал он. — Вы один?
— Нет, — сказал Ариан.
Тэрис смотрел прямо на меня. Я видела, как его взгляд лег на то место, где я стояла, и соскользнул, будто с мокрого стекла.
— Тэрис, — сказала я. — Это я.
Он моргнул. Нахмурился. Провел рукой по лицу, как проводят, когда слишком долго не спали.
— Кто-то говорит, — сказал он неуверенно. — Я слышу.
— Ты меня слышишь, но не удерживаешь, — сказала я. — Все правильно. Так и должно быть. Тэрис, послушай меня внимательно: ночью тебя звали?
Он замер.
Я смотрела, как до него доходит.
Он стоял и вслушивался, склонив голову, всем телом, как вслушиваются в дом, из которого ушла зубная боль. Секунду. Две. Десять.
— Нет, — сказал Тэрис.
И сел прямо на пол.
Он проспал двое суток. Дерен носил ему воду и очень пугался, потому что за все время в замке ни разу не видел, чтобы страж спал.
Три дня истекли, и внизу нас ждали.
Я летела на рыжем, Ариан на Тэрисе, потому что Тэрис после сна был легкий и злой и настоял. Мы сели на осыпь у столба, и я слезла и встала рядом, и триста человек, потому что за три дня их стало не тридцать, посмотрели на дракона, на его стража, на барона Вессена, вышедшего из-за телег, и ни один из них не посмотрел на меня.
Говорил Ариан.
Он сказал ровно то, что я велела ему сказать, и начал именно с той фразы, с которой я велела начать.
— Дани больше не будет.
Потом он говорил долго, и я слушала свои собственные слова его голосом, и это было странное, кривое, но все-таки удовлетворение. Он объяснил им про замок и про две скобы. Он объяснил, что дверь закрыта, и как именно закрыта, и что теперь под горой стоит имя, и имя это держит крепче любой живой девушки, потому что имя не мерзнет, не устает и не умирает от страха.
— Чье имя? — крикнул кто-то из толпы.
Ариан молчал очень долго.
— Я не знаю, — сказал он.
Барон Вессен подтвердил каждое его слово. Он делал это хорошо, надо отдать ему должное: у него был поставленный голос и та особая манера говорить о неприятном, от которой люди успокаиваются. Он объявил, что Договор закрыт, что королю доложено, что подписанты ритуала взяты под стражу, и что тот, кто явится к столбу с чужой дочерью, будет судим как за убийство.
Потом он замолчал, огляделся и спросил у старосты Хармена:
— А где девушка?
— Какая девушка, ваша милость?
— Которая была тут в прошлый раз, — сказал мой отец. — С ножом. Она перерезала веревку и говорила про три дня.
Хармен смотрел на него честными глазами человека, который очень хочет помочь и не может.
— Была, — сказал он медленно. — Была, ваша милость. Я помню, была.
— Как ее звали?
Староста подумал.
— Не сказала, — ответил он.
Я стояла в четырех шагах от отца и смотрела, как он трет лоб, как человек, у которого крутится на языке слово. Он потер лоб, поморгал, потом посмотрел прямо на меня, и его взгляд прошел сквозь и ушел дальше, к телегам.
Я не заплакала. Я держусь этого решения девятнадцать лет.
Потом я подошла к столбу.
Имена были на месте. Все. Мьера. Ланна. Юста из Гари. Три буквы и косая царапина вниз. Стелла, Ирна, Гвейна.
Четырех кривых букв ниже недописанного имени не было.
Дерево в том месте было ровное, серое, старое, будто по нему никогда ничего не резали. Я потрогала его пальцем и ничего не нашла: ни борозды, ни следа, ни памяти о следе.
Ну хорошо, подумала я. Мы так и договаривались.
Я отколола брошь с плеча, присела на корточки и стала работать над недописанным именем.
Три буквы и обрыв. Ним. В архивной хронике за тот год стояло полностью: Нимея из Долгого Брода, шестнадцати лет, дань третьего отсчета. Она успела вырезать три буквы и не успела четвертую, и триста лет это висело незакрытым.
Я дописала.
Смола забивала борозду, серебро гнулось, но я справилась, потому что это была последняя вещь, которую я могла оставить в мире, и она была не моя, и, может быть, именно поэтому мир ее принял.
Нимея.
Я приколола брошь обратно и пошла к ящеру.
Возвращение в Вершину Пепла заняло полчаса и было самым тихим полетом в моей жизни.
Замок изменился. Огонь в стенных углублениях не горел больше нигде: гора ничего не отдавала, и камень стал просто камнем, холодным и мертвым, как ему и положено на такой высоте. Тэрис уже развесил по коридорам масляные лампы и ругался на них последними словами, потому что за триста лет разучился следить за фитилями.
Я ходила по замку, и меня никто не видел.
Дерен один раз посторонился, пропуская меня в дверях, и сам этому удивился. Тэрис, накрывая на стол, поставил третью кружку, посмотрел на нее, нахмурился и не убрал. Ариан ставил ее на левый край стола, ручкой к окну, каждое утро, и каждое утро смотрел на нее так, будто пытался вспомнить, зачем это сделал.
На второй день я попробовала написать.
Это была разумная мысль, и я до сих пор считаю, что попробовать стоило. Я взяла в кухне уголь, нашла ровный кусок стены в малом зале, там, где Ариан не мог не заметить, и вывела четыре буквы, крупно, в локоть высотой.
Пока я вела последнюю, первая уже сходила.
Не стиралась: сходила. Уголь оставался на камне, черная жирная линия никуда не девалась, но она переставала быть буквой, как перестает быть словом слово, которое повторили сорок раз подряд. Я стояла и смотрела, как мое имя на глазах становится четырьмя случайными росчерками, и думала, что все правильно: камень принадлежит горе, а гора теперь помнит это имя как свое и не отдаст его никакой стене.
Потом я вспомнила про дерево, и мне стало значительно легче.
Я начала уставать.
Это трудно объяснить. Я не болела, не мерзла, не хотела есть. Я просто стала хуже держаться в комнатах. Я входила в зал и через минуту оказывалась в коридоре, не помня, как вышла. Я ловила себя на том, что стою у окна и смотрю вниз, а сколько стою, не знаю. Замок, который триста лет помнил, кому куда нужно, разучился помнить, и я вместе с ним.
Названное имеет край, сказала я темноте.
У меня края больше не было.
На четвертый вечер я поднялась в свою комнату, села на пол у косяка, как когда-то сидела Солейн, и прислонилась головой к двери.
Не потому что решила там сидеть. Просто дошла до нее и села.
Ариан искал меня.
Я слышала его в коридорах: он ходил по замку с лампой, из зала в зал, и это продолжалось третий день, и Тэрис уже дважды спрашивал его, что он ищет, и оба раза он отвечал, что не знает.
Он остановился в проеме моей комнаты.
Постоял. Поднял лампу, посмотрел на пустую кровать, на окно, на очаг, в котором не горело. Я сидела в двух шагах от него, у самого пола, и молчала, потому что говорить не было сил, и потому что уже пробовала.
Он собрался уходить.
Потом повернулся обратно.
Не знаю, что его развернуло. Он потом сказал, что споткнулся о собственное движение и что три века назад его этому научила одна женщина, которая пекла хлеб и никогда не кланялась: если возвращаешься, возвращайся до конца.
Он опустился на одно колено у косяка.
Он делал это однажды, в первую неделю, когда я спросила его про Солейн, и тогда его рука остановилась в воздухе над царапинами и не коснулась их. Сейчас он коснулся. Провел большим пальцем по семи бороздам, забитым вековой пылью, и ниже, у самого пола, нашел четыре свежие, в которых пыли еще не было.
Он поднес лампу ближе.
Я смотрела на его лицо снизу, с расстояния в две ладони, и видела, как он читает: медленно, слева направо, буква за буквой, как читают на языке, который знали в детстве и забыли.
Он читал долго.
Потом сказал вслух:
— Лира.
И я вернулась.
Не вспыхнуло, не загремело, ничего такого не было и в этот раз. Просто мир снова взял меня за края и подтянул на место, как подтягивают сползшее одеяло, и стало холодно ногам, и заныла спина от каменного пола, и я поняла, что не дышала последние несколько секунд.
Ариан смотрел на меня.
Он смотрел на меня целиком, впервые за четыре дня, и лицо у него было такое, какого я не видела ни разу за все время: незакрытое.
— Лира, — сказал он еще раз.
— Ты все-таки научился, — сказала я. Голос был хриплый. — Спрашивать разрешения ты так и не научился, но читать чужие двери, как выяснилось, умеешь.
Он не засмеялся. Он вообще не умел смеяться, я так и не научила его за все то время, что у нас было потом.
Он сел рядом со мной на пол, спиной к той же двери, и мы долго молчали, и молчание было то самое, к которому я привыкла в первые недели и по которому потом скучала: не давящее, просто существующее.
— Оно вернуло тебе все, — сказала я наконец. — Кроме этого.
— Кроме этого.
— И ты не помнил четыре дня.
— Я помнил все четыре дня, — сказал Ариан. — Все, кроме одного слова. Это хуже, чем не помнить ничего. Я знал, что в комнате чего-то нет, и не знал чего.
— Теперь знаешь.
— Теперь знаю.
Он повернул голову и посмотрел на меня, и в его глазах не было ни янтаря, ни трех веков, ни ровной старой дистанции. Обыкновенные серые глаза очень уставшего человека.
— Ты отдала свое имя, — сказал он.
— Я его тебе одолжила, — сказала я. — Через дверь. Держи крепче, второго у меня нет.
Тэрис нашел нас там утром, сидящими на полу у косяка, и сделал вид, что не нашел. Он поставил на стол три кружки, и третью на левый край, ручкой к окну, и ушел проверять восточную стену, которая была совершенно цела.
Больше меня не забывали.
Мир, впрочем, так и не вспомнил. В королевских бумагах за тот год записано, что дань седьмого года не была доставлена по причине смерти советника Кайрена, и подпись барона Вессена стоит под этой строкой ровно, без дрожи. На жертвенном столбе сорок три имени и ни одного моего. Отец приезжал к подножию еще дважды, привозил зерно деревням и разговаривал с Харменом, и всякий раз спрашивал про девушку с ножом, и всякий раз ему отвечали, что была, а как звали, не сказала. Он умер через одиннадцать лет, так и не вспомнив, и это единственное, о чем я иногда жалею, и то не всерьез.
Ниса из Гари выросла и вышла замуж за сына мельника с восточного перевала, и у нее четверо, и старшую она назвала Ветта, в честь матери. Я знаю это, потому что летала смотреть. Меня там никто не помнит, но летать мне никто и не запрещал.
Комнату с нормальным окном я себе получила, и дверь с засовом внутри тоже, и засовом ни разу не воспользовалась. В потолке над кроватью я нацарапала брошью звезду: шесть неровных линий, как в той карете, где кто-то до меня ехал и старался не думать. Ариан спросил, что это. Я сказала, что подпись. Он не стал уточнять.
Я всю жизнь хотела, чтобы меня запомнили, и получила ровно обратное: ни строки, ни камня, ни четырех букв на столбе для смертников. Оказалось, что это переносимо. Оказалось даже, что это дешевая цена, если считать честно, потому что взамен я получила гору, которая молчит, деревню, которая перестала считать года, и существо, которое три века не звало никого дважды.
Драконы не прощают. Это правда, я проверила: он до сих пор не простил Солейн, и не простил моего отца, и себя за первые двести лет тоже не простил.
Но он помнит. И зовет.
А если однажды забудет снова, у меня есть дверь, и есть брошь, и я знаю, где сидеть.

