Те, кто считает
Ариан выслушал меня до конца, что само по себе было плохим знаком, потому что обычно он перебивал на третьем предложении.
– Она стоит там с рассвета, – сказала я. – Ей двенадцать. У нас есть полдня до того, как у нее начнутся отеки на связанных руках, и сутки до того, как она перестанет чувствовать пальцы.
– Я знаю, что делает веревка, – сказал он.
– Тогда полетели.
– Ты останешься.
– Не начинай.
– Внизу тридцать человек, которые уверены, что гора гудит из-за тебя. Ты для них не леди Вессен. Ты дань, которая ушла со столба. – Он говорил ровно. – Меня они боятся. Тебя нет.
Это было разумно, а от разумности мне всегда хочется спорить громче.
– Хорошо. Тогда лети сам. Прямо сейчас.
Он вышел на внешнюю галерею.
Я пошла следом, и на середине коридора неприятное предчувствие наконец оформилось в мысль.
Он не летал девять дней. Ни к подножию, ни на дозорную башню, ни просто так, как летают существа, для которых воздух это дом. Я списывала это на рану, потому что мне так было удобнее.
Ариан встал у парапета, там же, где стоял в ночь перед битвой. Он положил ладони на камень, здоровую и обожженную, и постоял секунду, как человек, который берет разбег не ногами, а чем-то внутри.
Потом шагнул через край.
Я успела сделать один шаг за ним и вцепиться в парапет обеими руками.
Он падал.
Просто падал, как падает все, что тяжелее воздуха, и темнота вокруг него не вспыхнула, и крылья не развернулись. Я видела, как он согнулся в воздухе, как что-то в нем рванулось наружу и не вышло, будто ключ повернулся в замке на половину оборота и уперся.
Я закричала. Не помню что.
Серое пятно сорвалось с башни справа от меня, обогнало его и подхватило снизу.
Тэрис был небольшим: с крепкую лошадь, серый, с грязноватым отливом на чешуе, и правое крыло у него шло неровно, будто когда-то ломалось и срослось само, без чьей-либо помощи. Он взял Ариана на спину, не в когти, и потащил вверх тяжело, часто взмахивая, теряя высоту и снова набирая.
Они сели на галерею. Тэрис свернулся, стал человеком и остался стоять на одном колене, тяжело дыша. Ариан поднялся сам. Разумеется, сам.
– Давно? – спросила я.
– Четыре дня, – сказал Ариан.
– Ты каждый день пробуешь.
– Каждое утро.
Я хотела сказать очень много злого: про то, что он врет мне ровным голосом вторую неделю и проверяет свою поломку в одиночку, как проверяют, не вернулась ли болезнь. Ничего этого я не сказала, потому что увидела, как он держит правую руку.
Он не знал, куда ее деть.
Существо, которое три века было горой, стояло на камне и не знало, куда деть руку.
– Ладно, – сказала я. – Тогда полечу я.
Дерен седлал рыжего минут двадцать и все двадцать минут объяснял мне, почему это плохая идея.
– Он не любит чужих, госпожа. Он меня укусил в первый день.
– Тебя все кусают, Дерен. Ты пахнешь виной. Затягивай подпругу.
Рыжий узнал меня. Наклонил голову, мелькнул раздвоенным языком, и я положила ладонь ему на шею, туда, где под чешуей жило почти обжигающее тепло.
– Тихо, ровно и без самодеятельности, – сказала я ему. – Ты меня уже один раз подвел.
Он фыркнул. Я расценила это как «то был не я, а обстоятельства».
Тэрис поймал меня за локоть у проема и вложил в ладонь нож в кожаных ножнах, тот самый, из моего голенища, который я утром забыла на столе.
– Тридцать человек, Вессен, и все они девять дней спали плохо. Не поворачивайся к ним спиной и не спорь громко. Люди, которые боятся, слышат только громкое.
– А если не послушают?
– Улетишь, – сказал Тэрис. – И будешь жить дальше с тем, что улетела.
Рыжий шел широкими кругами вдоль стены Хребта, ловил восходящий поток и почти не бил крыльями. Я держалась за гребень и смотрела вниз, на костры, на серую осыпь, на темную занозу столба, которая с каждым кругом становилась больше.
Меня увидели шагов за двести.
Толпа развернулась вся сразу, как разворачивается вода в бочке, если ее качнуть. Кто-то закричал. Кто-то упал на колени. Двое побежали и тут же встали, потому что бежать было некуда.
Рыжий сел на осыпь и сложил крылья. Я слезла. Ноги держали, что было приятной новостью.
– Доброе утро, – сказала я.
Тридцать лиц. Бурые платки, овчина, сапоги, обмотанные тряпьем. Ни одного оружия, кроме топоров, и топоры были рабочие, не боевые.
Первым опомнился высокий старик с седой щетиной и палкой.
– Ты, – сказал он. – Ты дань седьмого года.
– Лира Вессен, – сказала я. – Дочь барона Вессена из Нижних Земель. Дань седьмого года. Вы правильно посчитали.
По толпе прошел звук, который трудно описать: не крик, не вздох, что-то как когда в комнате гасят все свечи разом.
– Ты живая, – сказал старик.
– Как видите. Меня зовут Лира, вас как?
– Хармен. Староста Гари.
– Хармен, у вас на столбе стоит ребенок. Уберите ее оттуда.
Он не двинулся.
– Нельзя. Дань не принята. Гора гудит, вода в колодцах теплая, у Стеблей корова легла и не встала, на верхнем поле треснул камень и из трещины идет пар. – Он перечислял медленно, как перечисляют долги. – Договор кормится каждый седьмой год. Ты ушла со столба. Значит, надо дать заново.
Я обошла его. Толпа передо мной расступилась и сомкнулась за спиной, и я очень остро почувствовала, о чем предупреждал Тэрис.
Девочка стояла на камне у основания столба и потому смотрела на меня сверху вниз. Вблизи ей можно было дать и одиннадцать. Худая, с острыми ключицами, и белое платье на ней было чужое: подшитое наспех, широкое в плечах.
– Ты не дракон, – сказала она.
– Наблюдательная.
– Я не боюсь, – сказала она.
Господи, подумала я.
– Знаю, – сказала я. – Как тебя зовут?
– Ниса.
– Ниса, я сейчас разрежу веревку. Когда я это сделаю, ты не побежишь. Стой рядом со мной и смотри мне в спину. Поняла?
Она кивнула.
Я вытащила нож.
Толпа за спиной сдвинулась: шорох овчины, скрип осыпи под сапогами. Я не обернулась. Перерезала веревку в два движения, потому что Ариан точил этот нож всерьез, и придержала девочку за плечо, потому что руки у нее не работали и она чуть не села.
Потом обернулась.
Они стояли полукругом. Ближайший, широкий мужик с топором на плече, смотрел не на меня, а поверх, на гору, и лицо у него было несчастное.
– Поставь ее обратно, – сказал Хармен.
– Нет.
– Девка, ты не понимаешь...
– Я понимаю лучше вас всех, – сказала я, и голос вышел ровный, за что я до сих пор себе благодарна. – Я жила там четыре недели. Я знаю, зачем нужна дань, и вы не знаете, потому что вам никогда не говорили. Хотите, скажу?
Тишина.
– Дань это не еда. Дракон вас не ест и никогда не ел. Договор это замок на двери, а дверь ведет не в его замок, а под гору. – Я говорила громко, потому что люди, которые боятся, слышат только громкое. – Дань это скоба. Живая скоба со стороны людей, чтобы граница знала, где проходит.
– Значит, надо, чтоб стояла, – сказал кто-то из середины толпы. Разумно сказал. Вот что было хуже всего: разумно.
– Скобы больше нет, – сказала я. – Договора больше нет. Он сломался девять дней назад, и ваша девочка на столбе не починит его, она просто умрет от холода за трое суток, а гора будет гудеть дальше. Вы кормите замок, у которого выбило дверь.
Хармен молчал.
– Откуда мне знать, что ты не врешь, – сказал он наконец.
– Ниоткуда, – сказала я. – Могу только предложить проверить. Ждите три дня. Если я вру, я вернусь и встану сюда сама, и вы меня привяжете, и я не буду возражать.
За спиной у меня Ниса очень тихо втянула воздух.
– А если не врешь? – спросил старик.
– Тогда через три дня я вернусь и скажу, что мы делаем дальше.
Толпа зашепталась. Я очень старалась не показывать, что у меня дрожат колени, и в этот момент из-за телег вышел мой отец.
Он изменился, подумала я, и это было неправдой: он не изменился ничуть. Тот же серый дорожный плащ с меховой оторочкой, та же осанка, те же руки, которыми он всю жизнь перебирал бумаги. Просто я смотрела другими глазами и видела, из чего он сделан.
– Лира, – сказал он.
И шагнул ко мне, и лицо у него сделалось такое, что я почти поверила. Вот в чем беда со слабыми людьми: они не притворяются. Они правда чувствуют все, что показывают. Просто это не мешает им подписывать.
– Ты жива, – сказал отец. – Господи, ты жива. Я не спал пять недель.
– Ты привез ее, – сказала я.
Он остановился.
– Что?
– Девочку. Ты приехал с обозом, с телегами, со старостой. Платье подшито наспех, значит, шили в дороге. Дань не собирают деревни, дань собирает благородный, так записано в Договоре. Ты привез ее к столбу, отец.
Я видела, как в нем работает то, что работало всегда: поиск формулировки, при которой все выглядит иначе.
– Гора гудит, – сказал он. – Люди в панике. Кто-то должен был...
– Сколько ты дал ее матери?
Пауза.
– Двадцать мер зерна и отсрочку по оброку на два года, – сказал барон Вессен.
Он всегда умел считать, мой отец. Он умел считать даже тогда, когда любил.
– Ты понимаешь, что дважды за один сезон купил чужую жизнь?
– Я спасал земли! – Вот тут он повысил голос. – Думаешь, я не знаю, как это выглядит? Знаю. Я знаю про себя все, я не идиот. Но кто-то должен принимать решения, за которые потом ненавидят, иначе горят деревни. Ты видела, как горит деревня? Я видел. Кайрен мне показал.
– Что показал?
– Гарь, – сказал отец. – Не эту, старую, которая стояла на месте нынешней. Двести лет назад дань умерла на второй неделе, и дракон сжег три деревни у подножия за неуплату. Восемь домов, Лира. Кайрен родился в девятом, который стоял выше по склону и потому уцелел. Он всю жизнь считал каждый седьмой год и помнил, чем пахнет то поле весной. Он был чудовищем, но чудовищем стал не сам по себе.
Я молчала.
Потому что это было правдой, и потому что правда никогда не бывает удобной ровно тогда, когда тебе это нужно.
– Он показал мне список, – продолжал отец тише. – Сорок три имени. И сказал: «Барон, у вас дочь. Через два года ей будет девятнадцать, а Договору исполнится триста, и список продолжится, если мы его не остановим». Он говорил, что после этого не будет ни одного столба.
– И ты поверил.
– Я хотел поверить. Это разные вещи, и разницу я знаю, спасибо, ты научила меня ее замечать еще в двенадцать лет. – Он постарел на десять лет прямо у меня на глазах, как оседает подмытый берег. – А потом я взял герцогство. Вот этого я себе не прощу, и не проси.
– Я и не собиралась. Идем, покажу тебе кое-что.
Я привела его к столбу. Он шел за мной как человек, который знает, что будет, и все равно идет, и это было единственное, что я в нем тогда уважала.
Дерево было старое, потрескавшееся, с проржавевшими скобами. Имена шли по нему на высоте вытянутой связанной руки. Вырезанные ножом, гвоздем, пряжкой, чем придется, заплывшие смолой и мхом. Одно вырезано дважды, крупно и мелко. Одно недописано: три буквы и косая царапина вниз.
– Читай вслух, – сказала я.
– Лира.
– Читай.
Он читал.
– Мьера, – сказал барон Вессен. – Ланна. Юста из Гари. Ним... не дописано. Стелла. Ирна. Гвейна из Долгого Брода.
Он дошел до восьмого и остановился.
Я показала ему четыре кривые буквы чуть ниже недописанного имени, там, где смола забила борозду и последняя буква почти не легла.
– Вот эта моя, – сказала я. – Нацарапала брошью, той самой, с лисой, которую ты подарил мне на четырнадцать лет. Мне было важно, чтобы кто-нибудь прочел через семь лет. Я всю жизнь хотела, чтобы меня запомнили, ты знаешь это лучше всех, ты сам смеялся над этим за столом.
Отец не отвечал.
– Тут сорок три имени, – сказала я. – Каждое вырезал человек, которому кто-то сказал на прощание что-нибудь красивое. У всех сорока трех был свой барон, свой король, своя причина, по которой иначе было никак. Прощать тебя я не собираюсь и убивать не собираюсь, у меня нет ни времени, ни желания. Мне нужна от тебя ровно одна вещь.
– Какую? – тихо спросил он.
– Через три дня я спущусь сюда и скажу этим людям, что будет дальше. Ты будешь стоять рядом и подтверждать каждое мое слово. Как барон. Как герцог. Мне все равно, кем ты назовешься, лишь бы они слушали.
– А если ты скажешь неправду?
– Тогда ты подтвердишь неправду, – сказала я. – Ты умеешь. У тебя большой опыт.
Он вздрогнул, но кивнул.
Мать Нисы звали Ветта. Она подошла, когда я уже садилась на рыжего, и стояла молча, комкая платок, потому что не знала, как начать: девочку ей возвращали, а отдала ее она сама.
– Забирай домой, – сказала я. – И перестань смотреть на гору.
– Я не смогу перестать, – сказала Ветта.
Она была права, и я не стала врать.
Обратно рыжий шел тяжело, вверх всегда тяжелее. Я вцепилась в гребень и думала о трех днях, которые сама себе назначила вслух при тридцати свидетелях, и о том, что понятия не имею, что буду говорить.
В замке было слишком тихо. Я поняла это, еще не слезая с ящера: огонь в стенных углублениях не горел нигде на ярусе конюшни, и Дерен вышел ко мне со свечой, чего в этом замке не делали никогда, потому что свечи тут были не нужны.
– Он вас искал, госпожа, – сказал мальчишка. – Господин. Ходил по нижним залам и спрашивал, где вы.
– И что тут особенного?
Дерен помялся.
– Он спрашивал, где девушка, – сказал он. – Он не назвал имени.
Я забрала у мальчишки свечу и пошла вниз.
Ариана я нашла в кухонном коридоре, у той лестницы, которая уходит не наружу, а внутрь породы. Он стоял на десятой ступени, босиком, спиной ко мне, лицом в темноту, и от лестницы тянуло сухим холодом, от которого дыхание не превращается в пар, а застывает где-то в горле.
– Ариан, – сказала я.
Он обернулся не сразу.
Он обернулся так, как оборачиваются на звук, который узнают, но не могут назвать: чуть с запозданием, чуть не туда.
– Меня зовут, – сказал он.

