Глава 5. ЗиМ, тысяча девятьсот семьдесят первый
Богдан снял ключ с колышка так осторожно, будто тот мог рассыпаться.
Ключ не рассыпался. Он лег в ладонь привычной тяжестью, чуть заваленной к головке, и Богдан машинально крутнул червяк большим пальцем. Червяк был сработан, губки разболтаны, но ходил он ровно, а на щеке под слоем рыжей ржавчины ясно читалось клеймо.
– Что это? – спросила Мила шепотом. Она уже поняла, что спрашивать надо шепотом.
– Разводной ключ, – сказал Богдан. – Куйбышев. Завод имени Масленникова. Такие у нас в каждой машине лежали. У меня в тракторе точно такой же, только поновее.
– И что это значит?
– Это значит, боец, что тут до меня работал человек, который родился со мной на одной планете. – Богдан провел большим пальцем по клейму. – И работал долго. Ключ разболтан, губки сбиты. Им лет тридцать колотили как молотком, потому что нормального молотка не было.
Виэлла опустилась на пол у стены, вытянула ноги и закрыла глаза. Ее было слышно по дыханию: короткому, экономному.
Богдан обошел камеру.
Она была маленькая, шагов шесть на восемь, сухая, с низким сводом. Каменный стол вдоль стены был не столом, а плитой Зодчих, и на нем кто-то выцарапал сетку в клеточку, чтобы удобнее было размечать. В углу лежала аккуратная стопка тряпья, служившая, судя по вмятине, постелью. Рядом стояла глиняная плошка с застывшим салом и фитильком.
Богдан провел ладонью по столешнице, как проводил по чужому верстаку: сперва посмотри, где у человека лежит инструмент, и половину про него уже поймешь.
Инструмент лежал по-хозяйски. Напильники насечкой вверх, от грубой к бархатной. Зубило с правильно сведенной фаской. Кернер заточен. Гвозди в жестянке разобраны по длине.
– Хороший мужик был, – сказал Богдан. – Аккуратный.
Он присел и посмотрел под стол.
Одна плита в полу лежала чуть иначе, чем остальные, шов у нее был затерт сажей, и в угол была вмазана мелкая щепка. Богдан поддел щепку ногтем, потом подсунул зубило и налег.
Плита пошла.
Под ней была ниша, а в нише жестяная коробка из-под чего-то, с почти стертой краской, туго перетянутая накрест проволокой.
Богдан размотал проволоку и открыл крышку.
Сверху лежала общая тетрадь. Серая, потрепанная, в клеточку, с надорванным углом. На обложке типографским шрифтом стояло: «Тетрадь общая. 96 л. Цена 44 коп.», а ниже, химическим карандашом, крупно и криво:
«БАРСУКОВ П. К. НЕ ТРОГАТЬ»
Богдан сел прямо на пол и открыл первую страницу.
Почерк был крупный, разборчивый, с наклоном, каким пишут люди, привыкшие заполнять путевки и наряды. Первая запись занимала полстраницы:
«12 июня. Число наше, ихнего не знаю. Попал сюда из гаража, ставил коробку на ГАЗ-51, ударило синим. Барсуков Петр Кузьмич, 1926 г. р., слесарь-ремонтник, разряд шестой. Жена Клавдия, дочь Нина, г. Куйбышев, Заводская, 14, кв. 3. Кто прочтет, передайте, что жив.»
Богдан читал вслух и переводил, а Виэлла слушала, не открывая глаз.
Дальше шли записи покороче и по делу.
«Машина ихняя не котел. Пар вторичный. Тепло берет снизу, с глубины, там горячая вода под давлением, я мерил, идет ровно круглый год. Значит, она сама себе топка. Их „искра“ идет не на работу. Она идет на регулировку и на пуск. Понял это на третий год, дурак.»
Богдан перечитал абзац дважды. Потом еще раз, про себя.
– Магистр, – сказал он. – Просыпайтесь. Тут написано такое, что вам не понравится.
Виэлла открыла глаза.
– Он пишет, что ваши Сердца сами себя топят, – сказал Богдан. – Что внизу, в глубине, горячая вода под давлением. Она идет круглый год и никогда не кончается. Машина ее берет, гонит через себя и отдает вам паром: тепло, воду, движение. Топливо ей не нужно. Оно уже под нами.
– А искра?
– А искра, магистр, это не топливо. Это ручка. Вроде как... – Богдан поискал слово. – Вот у меня на тракторе есть рычаг подачи. Я его двигаю пальцем, одним пальцем, а машина от этого гудит на восемьдесят лошадей. Палец не тянет плуг. Палец говорит, сколько давать.
В камере стало очень тихо.
– Ты хочешь сказать, – медленно проговорила Виэлла, – что все, что мы вливали...
– Уходило на то, чтобы держать ручку, – сказал Богдан. – Причем держать грубо, силой, потому что механизм разболтан и сам не держит. Исправная машина держала бы сама. Вы сорок лет жали на педаль, потому что у вас тросик оборвался.
Она засмеялась.
Смеялась она долго, некрасиво, и Мила испуганно взяла ее за здоровую руку, а Виэлла все смеялась, пока смех не перешел в кашель, а кашель в молчание.
– Дареш, – сказала она наконец. – Тимон. Мелла Ирс, ее вынесли из чертога на носилках в позапрошлую зиму, ей было двадцать шесть. Мой учитель Ондер. Мой брат. Я.
– Магистр, – сказал Богдан.
– Не надо, – она подняла ладонь. – Не утешай. Я сорок один год подписывала наряды на заправку. Своей рукой. Тысячи нарядов.
– По незнанию.
– Незнание, – сказала Виэлла, – это тоже работа. И я ее не делала.
Богдан не нашел, что ответить, поэтому вернулся к тетради. Это, он знал по опыту, единственный способ разговаривать с человеком, которому сейчас нельзя мешать.
Дальше в тетради шли чертежи.
Богдан листал и тихо цокал языком. Барсуков был не конструктор, он был слесарь, но чертил он честно, в трех видах, с размерами в локтях, потому что метра тут не знали, и с приписками на полях: «размер снят по месту», «люфт 2 пальца, много», «резьба левая, ихняя».
На двенадцатой странице был вычерчен весь распределитель, тот самый короб с восемью патрубками. И на нем стрелкой было отмечено: «тяга. среднее гнездо. если перекинуть в крайнее, все идет вниз. я перекинул 4 сентября по приказу. записываю, чтоб знали.»
Мила подползла ближе и ткнула пальцем в лист.
– Это же он, – сказала она. – Это тот короб. Смотрите, восемь трубок и загогулина. Я такой же нарисовала!
Она вытащила из фартука измятую ветошь со своим угольным рисунком и положила рядом. Богдан посмотрел на оба листа.
Рисунок девчонки был грубее. Но патрубки стояли на своих местах, и рычаг был в крайнем гнезде, и даже наклон шпильки она поймала.
– Боец, – сказал Богдан. – А ты понимаешь, что ты сейчас сделала?
– Срисовала.
– Ты прочитала машину. – Он постучал пальцем по тетради. – Вот он тридцать лет назад прочитал. Вот ты вчера прочитала. Разница между вами в том, что у него было тридцать лет, а у тебя один вечер.
Мила стала красная и уткнулась в тетрадь.
Последние страницы Богдан читал медленно.
«Врата. Кольцо 11 локтей, стоит в нижнем чертоге, туда меня водят с завязанными глазами, но я считаю шаги и повороты, план на обороте. Кольцо целое, пробит только питатель. Канцлер хочет открыть. Ему надо накопить. Копит в бочки, ихние бочки не бочки, а камни-накопители, 60 штук, я считал.»
«Сердце Латвели вылечить можно за 2 дня работы. Вернуть клин, промыть валы, вернуть тягу. Одна беда: после того как встанет совсем, само не пойдет. Ему нужен пуск. Провернуть главный вал под нагрузкой, оборотов десять, ровно, без рывка. Считал: сил 40, а лучше 50, и три-четыре минуты. Тут таких сил нет и взять негде. Быки не годятся, рвут. Людей ставить пробовали в старину, писано в ихней хронике, 300 человек на воротах, не вышло.»
«Мне 78. Глаза сдают. Если это читает наш человек: не ходи к канцлеру. Он даст тебе все, что попросишь. Он хороший хозяин. Он просто не отпустит.»
Дальше запись обрывалась на середине строки, и на полях остался длинный след карандаша, будто по руке толкнули.
Богдан закрыл тетрадь и посидел с ней на коленях.
Сорок сил. А лучше пятьдесят. Три-четыре минуты ровно, без рывка.
Он вспомнил, как «Беларус» вытаскивал из грязи груженый прицеп с зерном, как ревел, как приседал на задний мост, и как Витька Пахомов кричал ему тогда: «Богдаша, не рви, порвешь!»
Восемьдесят лошадей. И вал отбора мощности сзади, штатный, под ремень.
– Так, – сказал Богдан вслух. – Слышь, магистр. У меня хорошая новость и плохая. С какой начать?
– С плохой, – сказала Виэлла.
– Плохая: Сердце ваше само не заведется, если встанет. Ему нужен пуск, а пуска у вас нет и никогда не было.
– А хорошая?
– А хорошая, – сказал Богдан, – стоит у вас во дворе и жрет солярку.
Виэлла подняла голову. И впервые за эту ночь в ее лице появилось что-то, кроме пепла.
– Не радуйтесь раньше времени, – сказал Богдан. – Между двором и чертогом восемьсот двенадцать ступеней и канцлер с восемью латниками. И трактор, магистр, по лестницам не ходит. Вот про это нам с вами и надо думать всю оставшуюся ночь.
В коробке под тетрадью лежало еще кое-что.
Круглый жестяной пропуск с номером и дыркой под шнурок. Три монеты по копейке, стертые. Обломок гребенки. Пуговица с якорем. И на самом дне, завернутые в тряпицу, две медные пластины, нарезанные из одного листа: одна исписанная, вторая чистая.
Богдан достал из-за пазухи ту, что нашел в отводе, и приложил к чистой. Края совпали, как две половины одного разреза.
– Заготовил впрок, – сказал он. – Одну выбил и спрятал в трубу, чтобы вода мимо шла и не унесло. Вторую держал под рукой. Ждал, что успеет дописать.
Он подержал чистую пластину на ладони, взвесил и сунул за пазуху вместе с первой.
– Зачем она тебе? – спросила Мила.
– Пригодится, – сказал Богдан.
На внутренней стороне крышки коробки, нацарапанные гвоздем, шли четыре строчки, и последняя была свежее прочих.
«Ханс, кузнец, немец вроде. Пришел до меня, ушел в бега на 2-й год, привезли в мешке.
Никола, тракторист как я, шофер. Умер тут же, в мастерской, сердце. Похоронил сам, за камнем.
Я, Барсуков. 9-й год у канцлера, 31-й в этом мире.
Кто следующий: считай камни. Их 60. Когда наберет все, ему больше никто не нужен будет. Ни ты, ни я, ни город.»
Богдан посмотрел на эту строчку долго.
– Магистр, – сказал он. – А ваш канцлер за последний месяц сильно торопился?
– Он снял с города три четверти потока, – сказала Виэлла. – Раньше брал половину.
– Стало быть, у него камни почти набраны, – Богдан захлопнул крышку. – И торопится он не потому, что жадный. Он торопится потому, что близко.
Из камеры было два выхода, и оба, как обещал канцлер, наверняка сторожили.
Третий Богдан нашел по тетради.
На обороте плана нижнего чертога Барсуков набросал ствол водомерного колодца: круглая шахта, идущая от старой камеры вверх, к городу, со скобами по стене через локоть. Сбоку стояла приписка: «скобы 3-я и 9-я снизу гнилые, не наступать. верх забран решеткой, решетка на 4 болтах, болты я отпустил в 1979 г.»
Ствол нашелся за стопкой тряпья, прикрытый плитой.
Лезли долго. Мила ползла первой, Богдан вторым, подпирая плечом Виэллу, которая на середине едва не сорвалась и висела на его руке несколько ударов сердца, пока он не подтянул ее выше. Скобы, третья и девятая, оказались и правда гнилые, и Богдан помянул Петра Кузьмича добрым словом.
Наверху была решетка, четыре болта и утренний холод.
Богдан выдавил решетку плечом и вылез в мокрый рассвет, посреди мощеной площади бедного квартала, у самого края круглого колодца с воротом. Пахло дымом, мокрой шерстью и кислым хлебом. Над крышами висел серый рассвет второго дня.
У колодца стояла очередь. Бабы с ведрами, дети, старик с коромыслом. Все смотрели, как из служебного люка вылезает грязный мужик в комбинезоне, за ним девчонка и седая женщина в мантии магистра Круга.
А на глухой стене водокачки, прямо напротив колодца, белел свежий лист бумаги, приколоченный четырьмя гвоздями, с большой красной печатью внизу. Краска на печати еще блестела.
Богдан прочесть не мог. Прочла Мила, и голос у нее сел на первом же слове:
– «Именем короля. За поимку чужеземца, назвавшегося мастером, награда сто крон. Обвиняется в поджоге королевских чертогов и в порче Сердца Латвели. Пособникам его отвечать наравне».

