Глава 10. Кольцо канцлера
Утро четвертого дня Латвель встретила без света и без воды в трубах.
Канавки не зажглись. Бани не открылись. В верхних кварталах, где вода шла по желобам от Сердца, кран дал два стакана и затих, и оттуда потянулись вниз, к колодцам, люди, которые сроду не носили ведер.
А на площади у водокачки било ровной струей в палец толщиной, и очередь стояла с трех сторон, и Сивый ходил вдоль нее, важный, как министр, и объяснял всем подряд, что заправлять больше не надо и что это, дескать, у него теперь клин стоит.
В кузне Мостана с рассвета работали одиннадцать человек.
Четверых привела Дрейга: моранцы, молчаливые, широкие, они пришли на подворье пешком через полгорода со своими молотками в мешках и, войдя в кузню, первым делом посмотрели на горн. Горн шел ровно. Старший из них потрогал мехи, послушал их ход и что-то сказал остальным на своем языке, и все четверо посмотрели на Богдана иначе.
– Что он сказал? – спросил Богдан.
– Что мехи дышат, как в домне, – перевела Дрейга. – Это у нас похвала.
Работали так.
Мостан с подручными ковал клинья. Их надо было четыреста, а получалось по сорок в день, и вся кузня звенела в шесть молотков.
Двое моранцев шили ремень. Сыромятина, четыре слоя, ширина в ладонь, длина четырнадцать локтей, шов косой, в два ряда, прошитый жильной нитью и проклеенный. Богдан объяснял на пальцах, чертил углем на доске и трижды заставлял переделывать, потому что первый шов лег внахлест и получилась ступенька, а ступенька на такой скорости отобьет ремню кромку за минуту.
Сам Богдан занимался трактором.
Он снял разбитый правый барабан и заглушил контур, оставив один тормоз. Выправил рулевую тягу на плите, поставил на место, проверил, покачал колесо. Продул топливный фильтр. Слил из бака отстой в кружку, посмотрел на свет, вылил в сторону и еще раз померил щупом.
Семнадцать литров с половиной.
Он написал это число углем на крыле, чтобы каждый раз видеть.
Готовый ремень испытывали во дворе, на закате.
Богдан надел его на шкив ручной точильной снасти, второй конец накинул на ось от телеги, велел двум подручным навалиться на ось всем весом и дал ход. Ремень запел, пошел ровно, нагрелся, лег плотно. На третьей минуте шов начал ползти.
– Стой, – сказал Богдан.
Старший моранец посмотрел на шов и сказал длинную фразу.
– Он говорит, нитка слабая, – перевела Дрейга. – Жила бычья, а надо оленью. У нас в мешке есть.
– Перешивайте, – сказал Богдан. – И третий ряд стежка добавьте, вот тут, по кромке. Мне надо, чтобы он держал четыре минуты. Он должен держать четыре минуты, понимаете? Не три с половиной.
Перешивали до темноты. Второй ремень выдержал шесть минут и остыл целый, и Богдан свернул его в бухту сам и увязал сам, никому не доверив.
Самое трудное было со шкивом.
Вал отбора мощности у трактора сзади, шлицевой, и на него шкив садится штатно, тут вопросов нет. Вопрос был с другой стороны: на что этот ремень надевать внизу. Главный вал Большого Сердца был гладкий, в человеческий рост толщиной, и ни за что на свете не имел на себе ничего похожего на шкив.
Значит, шкив надо было сделать разъемным и надеть на вал хомутом.
Богдан прикинул размеры по чертежу Барсукова, посчитал и сел.
Стали такой ширины и такой кривизны в кузне не было. Ковать сегменты с нуля означало четыре дня.
Мостан слушал его расчеты, молча ушел в дальний угол кузни и вернулся, катя перед собой по полу тяжелую железную дугу.
– Это подойдет?
Богдан посмотрел.
Дуга была из темной стали, шириной в две ладони, с четырьмя проушинами по краям и с точеными пазами под замок. Кривизна у нее была ровная, красивая, снятая явно не на глаз.
– Что это?
– Это сегмент, – сказал кузнец. – Один из двенадцати. Кольцо стяжное, одиннадцать локтей в поперечнике, заказ канцелярии. Мы их доделали позавчера, а забрать не забрали, потому что забирать положено по описи, а описчик третий день сидит дома, потому что в городе неспокойно.
В кузне стало тихо. Молотки один за другим замолчали.
– Погоди, – медленно сказал Богдан. – Это то самое кольцо? Которое ему для Врат?
– Двенадцать штук, – сказал Мостан. – Вон, у стены, под рогожей. Все двенадцать.
Богдан встал.
Он подошел к рогоже, откинул край и посмотрел на аккуратно уложенные железные дуги, за которые канцлер Осмунд Вейл заплатил вперед два года назад.
Потом он засмеялся.
Смеялся он долго, до слез, и одиннадцать человек в кузне смотрели на него с тревогой, а он вытирал глаза и никак не мог перестать.
– Мужики, – сказал он наконец. – Берем четыре штуки. Режем пополам. Гнем по нашему диаметру. И делаем из них хомут на вал.
– А остальные восемь? – спросил Мостан.
– А остальные восемь, – сказал Богдан, – пусть лежат тут. Пусть у него дверь будет без обода.
Тибо Крака схоронили в полдень, на кузнечном кладбище за стеной, потому что до городского было далеко, а времени не было ни у кого.
Народу пришло много. Пришли восемь человек из его патруля, в форме, и стояли отдельной кучкой, и никто им ничего не сказал. Пришел Сивый. Пришла баба с двумя ведрами, и ведра принесла с собой, полные, и поставила у изголовья, и Богдан не стал спрашивать, что это значит, потому что у всякого народа свое.
Щит на могилу не положили. Богдан не отдал.
– Он ему еще пригодится, – сказал он, и никто не спорил, хотя все понимали, что не пригодится, потому что мертвым щит без надобности.
Вечером Виэлла отправила в Ольховец гонца.
Она писала письмо сама, за верстаком, при двух свечах, и рука у нее не гнулась, и почерк выходил корявый, как у ученика.
– Что пишете? – спросил Богдан.
– Что ее брат Тибо Крак погиб на службе городу, а не при задержании поджигателя, – сказала Виэлла, не поднимая головы. – И что вместе с письмом ей передадут железный клин и лист с чертежом. И что если она отнесет их к смотрителю городского Сердца и заставит его вскрыть крышку и вставить клин в пустое гнездо, то к следующей зиме у нее в кадке не будет замерзать вода.
Она подула на строчку и стала складывать лист.
– Она не поверит, – сказала Виэлла.
– Поверит, – сказал Богдан. – Не сразу. Через неделю пойдет и заставит.
– Почему ты так думаешь?
– Потому что у нее двое детей, – сказал Богдан. – Люди ради детей и не в такое верили.
Ковеш пришел к вечеру, злой и мокрый.
– Штольня, – сказал он с порога. – Ворота, три бревна, засов изнутри. Караул сегодня сто восемьдесят человек. Он снял гвардию с дворца и с восточных ворот и поставил всю туда.
– С восточных ворот? – переспросила Дрейга. – Он оголил ворота напротив моих тридцати всадников?
– Ему уже все равно, госпожа, – сказал Ковеш. – Он не собирается тут жить.
Богдан отложил напильник.
– Сто восемьдесят человек, – сказал он. – Через них не проедешь.
– Не проедешь, – согласился Ковеш.
– И под ними не проползешь. И вокруг не объедешь, потому что дырка в скале одна.
– Одна.
– Тогда, – сказал Богдан, – придется делать то, чего я очень не люблю. Придется просить.
Просили всю ночь.
Виэлла Тонн и Тирса Одд обошли двенадцать кварталов, и не сами: с ними шли смотрители, а смотрителей в Латвели знал каждый, потому что смотритель это тот, кто утром приходит к колодцу и делает так, чтобы была вода.
Говорили простое. Внизу под скалой стоит машина, которая греет город. Она сломана, и ее можно починить. Чинить пойдет тот самый мужик, который вчера починил водокачку на Тележной площади и позавчера в Кузнечном ряду, а до того еще в семи местах, спросите у своих. Ему нужно провезти вниз железную телегу. Дорога одна, и на ней стоит гвардия.
Никого не звали драться. Наоборот: Виэлла повторяла каждому старшине по десять раз, что тот, кто придет с оружием, все испортит.
– Идти надо с ведрами, – говорила она. – С пустыми ведрами. И стоять.
К рассвету пятого дня к штольне пришло тысяч восемь.
Богдан потом много раз пробовал рассказать, на что это было похоже, и всякий раз выходило плохо.
Не было ни криков, ни камней, ни огня. Просто с трех улиц, ведущих к воротам штольни, шли люди с ведрами, коромыслами и корытами, шли молча, в темноте, потому что фонарей не было, а факелов брать не велели. Они дошли до цепи гвардейцев и остановились в трех шагах.
И встали.
Гвардия стояла в строю, со щитами и копьями, сто восемьдесят человек против восьми тысяч, и не делала ничего, потому что делать было нечего: на них не нападали. На них смотрели.
Через час в первом ряду кто-то из горожан сел на землю. Потом сели все.
Через полтора часа десятник гвардии, немолодой мужик со шрамом через бровь, отдал команду, и цепь отступила на десять шагов, к самым воротам, и сомкнула щиты.
А еще через полчаса из задних рядов гвардии вышел рядовой копейщик, снял шлем, положил его на землю и пошел через площадь к своим, потому что в третьем ряду сидела его мать.
За ним пошли еще двое.
Ковеш подъехал к воротам в казенной повозке, с фонарем и с бумагой, и подал бумагу десятнику.
– Наряд казначейства, – сказал он громко, чтобы слышали. – Повозка с казенным грузом для подземных работ, груз железный, вес шестьдесят пудов, сопровождение восемь человек. Виза казначея Круга. Пропустить.
Десятник взял бумагу. Читал он ее долго, дольше, чем нужно, чтобы прочесть четыре строки.
– Тут печати канцлера нет, – сказал он наконец.
– Нет, – согласился Ковеш.
– А если я вас пропущу, а к утру придет канцлер?
– Тогда, – сказал Ковеш, – вы скажете, что вас обманул казначей Круга, который девятнадцать лет визировал все наряды на эти работы и которого вы знаете в лицо. И это будет чистая правда. Меня повесят, а вас нет.
Десятник посмотрел на восемь тысяч сидящих на земле людей. Потом на своих. Потом на бумагу.
– Открыть, – сказал он.
Засов на воротах штольни был из дубового бруса и ходил в железных скобах, и его отодвигали вчетвером.
Богдан подъехал, когда обе створки уже развели.
Он ехал на первой передаче, шагом, и восемь тысяч человек молча расступались перед фарами, и в свете фар были видны ведра, коромысла, детские лица, наспех накинутые тулупы. Кто-то протянул руку и провел ладонью по грязному крылу, как проводят по боку коня.
На навеске сзади было увязано все: хомут из четырех разрезанных сегментов канцлерова кольца, шкив, ремень в бухте, ящик с инструментом, два бочонка воды, ветошь, тали, канат, две лопаты и щит Тибо Крака.
Виэлла села справа, на крыло, вцепившись здоровой рукой в поручень. Мостан и двое моранцев шли следом пешком. Ковеш ехал в своей повозке в хвосте.
– Мастер, – сказал десятник, когда трактор поравнялся с ним. – Там внизу все его люди. И черный с ними.
– Знаю, – сказал Богдан.
– Я не могу пойти с вами. У меня присяга.
– И не ходи, – сказал Богдан. – Ты и так сегодня столько сделал, что тебе на три присяги хватит. Ты ворота открыл.
Штольня приняла их сразу, как труба.
Свод низкий, локтей в семь, стены в следах кайла, под колесами хрустит щебенка. Уклон пологий, ровный, и Богдан сразу нашел его пятой точкой: один к шести, как он и мерил на глаз, идеально для груженого спуска, только держи вторую передачу и не жми тормоз.
Фары выхватывали из темноты уходящую вниз колею, деревянные крепи, брошенную тачку, потеки воды по стене.
Триста шагов Богдан прошел спокойно.
Потом свет фар лег на левую стену, на широкое ровное место, где кайло сняло камень начисто, и Богдан увидел надпись.
Она была сделана мелом, крупно, торопливо, и буквы шли вкривь и вкось, потому что человек писал в темноте и, судя по всему, спиной к выходу.
Буквы были русские.
«БОГДАН НЕ ЕДЬ ДАЛЬШЕ 300 ШАГОВ ЯМА ПОПЕРЕК ВСЕЙ ШТОЛЬНИ КОПАНА ВЧЕРА ГЛУБИНА 4 ЛОКТЯ ЖДИ НАС У ТРЕТЬЕЙ КРЕПИ. П.К.Б.»

