Глава 12. Восемьдесят лошадей
Большое Сердце Латвели встало в четверть шестого утра.
Оно умирало долго и некрасиво. Сперва сбилось с ритма, потом пошло рывками, потом маховики стали останавливаться по одному, и последний, самый большой, дошел до верхней точки, качнулся назад и замер.
Хрип оборвался.
В чертоге сделалось так тихо, что Богдан услышал, как у него самого стучит в висках.
– Ну вот, – сказал он. – Теперь она наша.
Работали двадцать часов.
Хомут на главный вал ставили вчетвером. Четыре разрезанных сегмента канцлерова кольца легли на вал ровно, как влитые, и Мостан стягивал их болтами, а Богдан лежал под валом на спине и проверял зазор щупом из полоски жести, и трижды заставлял ослабить и подбить заново, потому что хомут, который бьет, сорвет ремень на первой минуте.
Абразив выгребали руками.
Богдан снял с двух валов нижние вкладыши, и то, что он оттуда достал, он потом описывал так: черная каша с песком, а под кашей задиры в палец глубиной. Промывали керосином, которого не было, поэтому промывали горячим маслом с золой, потом чистым маслом, потом еще раз. Мила шкурила задиры на вкладышах шкуркой из мелкого песка на клею, которую сама и склеила, и стерла себе пальцы до крови, и ничего не сказала.
Клин Мостан выковал новый, тут же, на переносном горне, и сажал его Богдан сам, с одного удара, потому что второй удар портит гнездо.
Работал он в своих брезентовых рукавицах, которые все эти дни пролежали в ящике под сиденьем: жесткие, залубеневшие от солярки, с потертым большим пальцем на правой. Люба сшила их из старого чехла в позапрошлом году и ругалась, что он их вечно теряет по одной.
Левую он снял, когда полез мерить зазор щупом, и заткнул за пояс, и так и проходил с ней весь день.
Барсукова Богдан посадил учиться на трактор.
– Петр Кузьмич, я тебе один раз покажу, а ты запомни на слух. Вот это подача. Вот это муфта. Тебе видеть не надо, тебе надо слушать. Слышишь, как он идет? Вот такой звук держи. Просядет, добавь на четверть пальца. Задерет, убери.
– Держал я такие, – проворчал старик. – Я на «Универсале» пахал, когда твоя мать в куклы играла.
– На «Универсале» другое дело.
– Дело, земляк, всегда одно, – сказал Барсуков. – Ровно давать.
Трактор спустили в чертог по наклонному ходу Зодчих, широкому и гладкому, как желоб. Богдан вел на второй передаче заднего хода, тормозя одним колесом, и всю дорогу слушал, как сзади скребет по камню увязанный на навеске инструмент.
Внизу он померил остаток топлива.
Пятнадцать литров.
Богдан стер тряпкой прежнюю цифру с крыла и написал новую.
Хорн простоял у распределителя все двадцать часов.
Он не мешал. Он не подходил. Он стоял у литого короба, привалившись плечом к третьей опоре, и смотрел, и один раз, когда моранцу понадобилось пройти мимо него за инструментом, молча отступил в сторону.
Богдан пробовал его считать. От трактора до распределителя тридцать четыре шага, от распределителя до тяги полтора, а Хорн от своего плеча дотянется за один.
Считать было бесполезно, и Богдан перестал.
К полуночи все было готово.
Ремень надет и натянут. Хомут стянут. Шкив на валу отбора мощности сидит на шпонке. Крышки поставлены, клин на месте, вкладыши затянуты по метке, масло залито.
Виэлла собрала своих у второй опоры: Тирса Одд, смотритель Лоб, еще двое магистров, четверо смотрителей из кварталов и Игнат Ковеш. Одиннадцать человек. Они сидели на плитах кружком, как сидят перед дальней дорогой, и говорили тихо.
Богдан подошел к ним последним.
– Значит, так, – сказал он. – Повторим. Я даю пуск. Как только машина схватит и пойдет сама, я кричу. По моему крику вон тот рычаг, с бочка распределителя, надо перекинуть из крайнего гнезда в среднее. Это делаю я, потому что там шпилька и ее надо выбить.
– А мы? – спросила Тирса.
– А вы держите. – Богдан присел на корточки. – Как только я его перекину, у них тут будет человек двадцать, и они кинутся ставить обратно. Рычаг тугой, но не настолько. Мне надо, чтобы вы его держали, пока я заклиню тягу насмерть. Мне на это надо минут пять.
– Держать чем? – тихо спросил Ковеш.
– А тем самым, – сказал Богдан. – Тем, чем вы всю жизнь держали шиберы, которым не хватало клина. Вы это умеете лучше всех на свете. Просто вы делали это вслепую, а сегодня будете знать, что держите.
Магистры молчали.
– И вот еще что, – сказал Богдан. – Я не колдун и в вашей арифметике не смыслю. Но я знаю, как это устроено у нас: если сорок человек тянут понемногу, вытянут больше, чем один надорвавшись. Так что не геройствуйте. По чуть-чуть, но все.
– По чуть-чуть, но все, – повторила Виэлла.
Ковеш поднялся, отряхнул колени и вдруг сказал:
– Я девятнадцать лет подписывал наряды на эту дырку. Двадцать одна тысяча заправок в последний год. Мне, знаете, всегда было интересно, куда девается то, что я подписал.
– Игнат, – сказала Виэлла.
– Я просто говорю, что мне будет любопытно посмотреть, как оно пойдет обратно, – сказал казначей. – Только и всего.
В полночь у Врат зажегся свет.
Он пошел снизу, от камней: шестьдесят граненых глыб налились разом и стали не мутно-синими, а белыми, и от них по всему нижнему чертогу лег плоский холодный свет без теней.
Потом загудела линия питателя.
Богдан слышал этот гуд через двести локтей камня и по нему точно знал, что делает сейчас Осмунд Вейл: открывает задвижку, медленно, на четверть, слушая, как ведет себя притертое седло.
Седло держало. Богдан знал, что оно будет держать. Он сам его притирал.
– По местам, – сказал он.
Он влез в кабину, сел, положил руки на руль и на секунду закрыл глаза.
Люба ставит блины на подоконник и накрывает полотенцем. Витька Пахомов орет через поле: «Богдаша, не рви, порвешь!» Гроза за Гнилушками, сальник, тридцатое сентября.
– Ну, – сказал Богдан вслух. – Поехали.
Пускач схватил со второго рывка.
Большой двигатель пошел, набрал, выровнялся, и Богдан включил вал отбора мощности.
Ремень дернулся, натянулся, лег на хомут и потащил.
Главный вал Большого Сердца Латвели, который стоял мертво уже девятнадцать часов, тронулся.
Он шел тяжело.
Богдан почувствовал это сразу, всем телом: двигатель просел, звук ушел вниз, в утробное, и трактор начал приседать на задний мост. Масло в машине загустело на холоде, и вал шел не как по маслу, а как по смоле.
Он добавил подачу. Двигатель отозвался, вытянул, вал пошел ровнее.
Один оборот.
Барсуков стоял на подножке, вцепившись в стойку, и слушал, приложив ладонь к капоту.
– Ровно, – крикнул он. – Держи так!
Два оборота. Три.
Барсуков считал вслух, и Богдан по его голосу понимал, сколько прошло, потому что сам он уже не слышал ничего, кроме двигателя.
На седьмом обороте по чертогу пошел звук.
Низкий, длинный, идущий не из машины, а из-под пола: где-то в глубине, в трубах, куда тысячу лет подавали горячую воду, что-то шевельнулось и двинулось.
На десятом обороте Богдан понял, что этого мало.
Барсуков считал десять оборотов, а машина не схватывала. Она проворачивалась и вставала бы обратно, если бы ремень отпустил. Она была слишком холодная. Двадцать часов простоя выстудили ее насквозь, и то, что должно было занять четыре минуты, растягивалось.
– Не берет! – крикнул Барсуков.
– Возьмет! – заорал Богдан. – Считай!
Он прибавил подачу еще.
Двигатель взвыл. Стрелка на приборе поползла в красное. Из-под капота пошел запах горячего масла, и Богдан знал этот запах и знал, что за ним бывает, и не убрал руку с рычага.
Одиннадцать оборотов. Двенадцать.
Ремень запел на высокой ноте и начал дымить.
Пятнадцать.
Двадцать.
На двадцать третьем обороте машина взяла.
Это нельзя было спутать ни с чем: вал вдруг пошел сам, обогнав ремень, и ремень провис, и весь огромный чертог наполнился гулом, который шел уже не от трактора.
Большое Сердце Латвели пошло.
Богдан скинул подачу и заорал во всю глотку:
– Тяга!
И побежал.
Тридцать четыре шага. Он бежал их, задыхаясь, с зубилом в левой руке и с ключом на «тридцать два» в правой, и со щитом Тибо Крака, надетым на левое предплечье, потому что надел он его двадцать минут назад и все это время чувствовал себя дураком.
Хорн отделился от опоры.
Он ждал у самой тяги, и он не спешил, потому что бежать ему было полтора шага.
Первый удар Богдан принял на щит.
Он даже не успел испугаться. Просто выставил левую руку, как выставляют локоть, входя в дверь с ведрами, и по щиту ударило так, что руку до плеча свело, и в этом ударе он услышал знакомый чистый звон стали о стальной умбон.
Умбон держал. Заклепка с шайбой держала.
– Держит! – крикнул Богдан неизвестно кому и с размаху, от плеча, как бьют кувалдой по прикипевшей гайке, ударил Хорна ключом на «тридцать два» по правой руке.
Хрустнуло.
Хорн не закричал, потому что не мог. Он перехватил второй меч левой и ударил снова, и Богдан снова принял на щит, и на этот раз его отбросило на короб распределителя, и он ободрал спину.
Тогда сзади на Хорна навалились двое моранцев и Мостан.
Они не были воинами. Они были кузнецы, и они сделали то, что делают кузнецы: взяли, придавили и держали, и Хорн вертелся под ними, как змея, и одному из моранцев рассадил бровь, но втроем они его пересилили.
– Работай! – прохрипел Мостан.
Богдан развернулся к тяге.
Шпилька сидела туго. Он приставил зубило, ударил ключом раз, другой, на третьем шпилька пошла и вылетела. Рычаг обвис.
Богдан взялся за него обеими руками и потянул из крайнего гнезда в среднее.
Рычаг не шел.
Он был тугой, как рычаг стояночного тормоза на морозе, и Богдан уперся ногой в короб, налег всем весом, и рычаг сдвинулся на палец, на два, дошел до середины и провалился в среднее гнездо с глухим чугунным щелчком.
Восьмая труба, уходившая вниз, коротко дернулась и стихла.
А семь верхних загудели.
Через две секунды из нижнего чертога закричали.
Богдан не видел, что там творилось, и потом восстанавливал по рассказам. Шестьдесят камней, налитых доверху, начали отдавать не в кольцо, а обратно, вверх по той же линии, потому что кран стоял теперь в среднем гнезде и другой дороги не было. Свет в кольце Врат сперва вспыхнул ярче прежнего, а потом стал уходить, как уходит вода из ванны.
И люди канцлера побежали наверх.
Их было девятнадцать. Они выскочили из наклонного хода все разом и кинулись к распределителю, и первый из них добежал до рычага раньше, чем Богдан успел вставить в тягу новую шпильку.
Рычаг дрогнул и пошел обратно.
И тогда одиннадцать человек, сидевших кружком у второй опоры, встали и подняли руки.
Богдан видел это снизу, от короба, и запомнил на всю жизнь.
Никаких молний. Никакого грома. Просто одиннадцать усталых людей в дорожных плащах вытянули ладони в сторону железного рычага, и от каждого протянулась тонкая синяя нить, и все нити сошлись на нем, как сходятся вожжи.
Рычаг встал.
Гвардеец повис на нем всем телом. Рычаг не двинулся. Подскочил второй, третий, они навалились втроем, упираясь ногами в короб, и рычаг стоял в среднем гнезде, как приваренный.
– Клин! – заорала Виэлла, не разжимая губ. – Богдан, клин!
Он уже вставлял.
Новая шпилька, точеная, с фаской, которую он выточил из подковного гвоздя четыре дня назад в кузне и с тех пор носил в нагрудном кармане, вошла в отверстие с легким стуком. Богдан развальцевал ее конец ударом ключа. Потом еще одним. Потом для верности загнал в щель между рычагом и коробом кусок арматуры и расклинил.
– Готово! – крикнул он. – Отпускай!
Нити гасли одна за другой.
Тирса Одд села на плиты. Лоб опустился на четвереньки и его вырвало. Двое смотрителей осели друг на друга, как мешки.
Виэлла Тонн стояла последней, и ее нить была уже не синяя, а почти белая, тонкая, как волос.
Богдан подбежал и поймал ее раньше, чем она упала.
– Все, магистр. Все. Стоит.
– Стоит, – сказала она и попыталась поднять левую руку.
Рука поднялась.
Она разогнулась легко, свободно, до конца, как не разгибалась двадцать лет, и Виэлла посмотрела на свои раскрытые пальцы с ужасом.
– Пусто, – сказала она. – Богдан, у меня внутри пусто.
– Живая?
– Живая.
– Ну и все, – сказал Богдан. – Значит, руки при вас остались. С руками я вас куда хочешь возьму.
Игнат Ковеш так и стоял с поднятыми ладонями, когда все уже кончилось.
Он держал дольше всех. Он держал и после того, как гвардейцы отпустили рычаг и отошли, и после того, как Богдан крикнул «отпускай», и Богдан потом много раз думал, что казначей просто не услышал.
Потом он опустил руки, аккуратно, обе сразу, как опускают на стол тяжелый ларец. Сел на плиты, привалившись спиной к опоре. И сказал, глядя на гудящие трубы:
– Двадцать одна тысяча заправок. Красиво пошло.
Больше он ничего не сказал.
Богдан вернулся к трактору через минуту.
Двигатель работал на холостых, ровно, спокойно, и ремень висел на хомуте свободной петлей, потому что вал Сердца шел теперь много быстрее.
Барсуков стоял на подножке, держась за стойку, и не глядел на приборы, потому что все равно не видел.
– Земляк, – сказал он. – У тебя лампочка красная горит.
Богдан влез, глянул и усмехнулся.
– Это не красная, Петр Кузьмич. Это она давно горит. Это солярка.
Он посмотрел на цифру, написанную мелом на крыле, стер ее рукавом и не стал писать новую.
Двигатель поработал еще секунд сорок.
Потом он чихнул, поймал последнее, вытянул на полтакта и заглох.
Стало тихо. То есть тихо стало только со стороны трактора, потому что весь остальной чертог гудел ровным, довольным, могучим гулом машины, которой наконец дали работать как положено.
Богдан посидел в кабине, положив руки на неподвижный руль.
Потом слез, обошел трактор кругом, как обходил его тысячу раз, погладил ладонью теплый капот и сказал негромко:
– Спасибо, друг. Отработал.
Он стоял так, привалившись к остывающему крылу, и смотрел, как Мостан с моранцами накрывают Ковеша чьим-то плащом, когда из наклонного хода выбежала Мила.
Она бежала снизу, из нижнего чертога, и лицо у нее было такое, что Богдан оттолкнулся от крыла раньше, чем она открыла рот.
– Мастер! – крикнула она через весь чертог. – Кольцо не погасло! Оно светится еще, и в нем что-то видно, и Петр Кузьмич кричит, чтобы ты шел скорее!
– А канцлер?
– А канцлер стоит перед ним, – сказала Мила. – Стоит и не уходит.

