Глава 3. Тот, кто ждал мастера
Вниз спускались долго.
Мила несла факел и первые двести ступеней трещала без умолку, Виэлла шла молча, а Богдан считал ступени по привычке. На пятьсот сорок седьмой он сбился и махнул рукой.
– Восемьсот двенадцать, – не оборачиваясь, сказала Виэлла. – Всегда восемьсот двенадцать.
Лестница ввинчивалась в скалу под Латвелью широкой каменной спиралью, и чем ниже они уходили, тем древнее становилась кладка. Наверху лежали грубые блоки нынешних каменщиков, с раствором, с потеками. Ниже начинались плиты почище. А здесь, в глубине, шли гладкие, пригнанные без единого шва плиты, каких людям уже не сделать. Работа Зодчих. Богдан вел по ним ладонью и все больше уважал ушедший народ: руки у мужиков были правильные.
Пахло сыростью и остывшим камнем. Воздух шел снизу, ровный, чуть теплый, и это Богдану понравилось: значит, тяга есть, значит, где-то внизу машина еще дышит.
На середине спуска, там, где лестница делала широкую площадку, в стене оказалась дверь.
Богдан остановился. Дверь была не из тех, что открывают. Створка железная, в два его роста, и по всему периметру ее прихватили толстыми скобами, вбитыми прямо в камень, а щели залили свинцом. Свинец был новый, серый, без налета.
– А там что? – спросил Богдан.
– Склад, – сказала Мила и подняла факел повыше. – Канцелярский. Туда лет пять никого не пускают, там бумаги старые лежат, гнилые. Магистр, а правда, что...
– Мила, – сказала Виэлла.
Девчонка замолчала.
Богдан потрогал свинцовый шов. Свинец лежал ровно, аккуратно, работал не дурак.
– Бумаги, – сказал он. – Это ж надо, как у вас бумаги берегут. У нас так только спирт хранили.
Чертог открылся внезапно, огромный, как ангар.
И в центре его билось Большое Сердце.
Богдан невольно замер. Если та махина в зале была с водонапорную башню, то эта была с целый элеватор. Кольца в кольцах, валы в человеческий рост, трубы, уходящие в потолок и в стены, чтобы разнести тепло и воду по всему городу наверху. Своды терялись во мраке, и где-то там, наверху, тихо капало.
Только все это едва шевелилось.
Маховики ползли через силу. Свет в канавках был не синий, а мутно-лиловый, болезненный. И по чертогу расплывался тяжелый, сбивчивый гул, так хрипит грудь у тяжелобольного.
– Восемь суток, – тихо сказала Виэлла. – Лекари Сердца дают ему восемь суток. Потом оно встанет, и город останется без тепла на пороге зимы. До Долгой ночи двенадцать дней.
– А если встанет?
– Ольховец, Стылый Брод и Верхняя Гряда потянут за него, – она смотрела прямо перед собой. – Дня три. Может, четыре. Потом встанут и они.
Богдан скинул с плеча сумку с инструментом, взятую из трактора, и стал закатывать рукава.
– Ну-ка, посветите.
Он лазил по горячим потрохам машины час, если не больше.
Простукивал. Слушал. Совал руку в щели, откуда несло жаром, и отдергивал, и ругался, и совал снова. Пробовал масло на палец и растирал между пальцами. Собрал в тряпицу серую пыль из-под нижнего вала и понюхал. Мила подавала то факел, то ключ, то ветошь и, к чести своей, наконец-то замолчала. Виэлла стояла внизу, задрав голову, и ждала.
Раз она не выдержала и крикнула наверх:
– Что там?
– Работаю, – отозвался Богдан из-под кожуха. – Магистр, а вот скажите: у вас лекарь, когда к больному приходит, сразу лечит или сперва щупает?
– Щупает.
– Ну так и не мешайте щупать.
На середине часа Сердце дало сбой.
Хрип оборвался, гул провалился на полтона, и лиловый свет в канавках метнулся к самому полу, как пламя в лампе, когда кончается керосин. Виэлла шагнула к постаменту и подняла обе руки.
– Стоп! – рявкнул Богдан из-под кожуха. – Не смей!
Она уже вливала.
Между ее ладонями натянулась синяя нить, тонкая, дрожащая, и потекла в кольцо. Свет в канавках нехотя подтянулся вверх. Гул выровнялся. Виэлла опустила руки, постояла и очень аккуратно села на камень, будто боялась расплескать себя.
Богдан вылез, спрыгнул с высоты в полтора человеческих роста и присел рядом с ней.
– Много отдали?
– Мало, – сказала она. Губы у нее были серые. – На день.
– На день ему, – сказал Богдан. – А у вас на сколько убыло?
Она не ответила.
– Магистр, послушайте меня один раз, – сказал он, и голос у него был не злой, а такой, каким разговаривают с человеком, который лезет под движущуюся жатку. – У машины течь. Вы в нее льете, а она в пол уходит. Каждая ваша капля идет мимо города и мимо вас. Не лейте больше. Дайте я сперва найду, где дыра.
– Она встанет.
– Не встанет за час, – сказал Богдан. – Я слышу, как она ходит. Она еще упрямая.
Виэлла посмотрела на него снизу вверх и вдруг усмехнулась, криво, одной стороной рта.
– Сорок один год мне никто не запрещал этого делать.
– Так, может, зря, – сказал Богдан и полез обратно.
Через четверть часа он позвал Милу.
– Боец. Ты говорила, рисуешь хорошо. Врала?
– Не врала!
– Держи ветошь, вот сюда садись. Видишь короб с трубами? Рисуй как есть. Все восемь патрубков, и куда какой уходит. И рычаг с бочка, вот эту загогулину, ее особо. Не красиво надо, а точно. Понимаешь разницу?
– Понимаю, – сказала Мила, вытащила из фартука огрызок угля, легла на живот прямо на плиты и начала рисовать.
Богдан глянул через плечо на ее рисунок, крякнул и полез дальше. Загогулина у девчонки вышла точнее, чем он ожидал.
И чем дольше Богдан лазил, тем меньше ему все это нравилось.
Он спустился, сел на нижнюю ступеньку постамента, вытер пот со лба тыльной стороной кисти и разложил перед собой на камне четыре вещи: щепоть серой пыли на тряпице, обломок медного шплинта, огарок свечи, которым проверял тягу, и собственную ладонь, растопыренную пятерней.
– Магистр, – позвал он. – Дело плохо. Только не так, как вы думаете.
– Говори.
– Тут не одна заноза. Тут работали с умом.
Он стал загибать пальцы.
– Раз. Из главного питателя вынут клин. Маленький, с ноготь. Он прижимает шибер, который держит поток. Без него шибер гуляет, и все, что вы в машину вливаете, идет наполовину мимо. Вот вы и льете искру бочками, а она уходит впустую, как вода в дырявое ведро.
Виэлла молчала.
– Два. В два вала подсыпан абразив. Песочек, попросту. Вот он, гляньте.
Он протянул тряпицу. Виэлла тронула серую пыль пальцем.
– Он не сразу убивает, – сказал Богдан. – Он трет. Медленно, месяцами. От него вал греется, от жара масло горит, от горелого масла вал греется еще сильнее. Оттого и хрип. Через полгода вал сядет намертво, и вы скажете: состарился.
– Три?
– Три самое интересное. – Богдан поднялся и махнул рукой в глубину чертога, туда, где темнота съедала свет факела. – Пойдемте, покажу.
Он повел их вдоль стены. Мила семенила сзади с факелом, и тени от валов ползли по потолку, как большие ленивые рыбы.
Там, за третьей опорой, стоял литой короб выше человека, весь в патрубках. От короба веером расходились восемь толстых труб, и семь из них уходили вверх, в свод. А восьмая шла вниз и ныряла в пол.
– Вот распределитель, – сказал Богдан. – Тут внутри тяга, вроде рычага. Она говорит машине, куда гнать. Семь труб идут наверх, в город: тепло, вода, свет ваш в канавках. А восьмая вот сюда, вниз.
Он присел на корточки и постучал костяшкой по нижней трубе. Труба отозвалась не пусто, а полно, налито.
– И тяга у вас перекинута, магистр. Смотрите сами: рычаг стоит не в среднем гнезде, а вот в этом, крайнем. И держит его новая шпилька, новее всего, что тут есть. Машина еще дышит, но три четверти того, что вы в нее вливаете, идет не в город. Оно идет вот сюда. Вниз.
Он выпрямился.
– Кормите вы, стало быть, не Латвель. Кормите вы дырку в полу.
Виэлла побледнела.
– Там нет ничего, – сказала она. – Ниже этого чертога нет ничего. По всем планам Круга под нами сплошная скала, до самых нижних вод.
– Магистр, – терпеливо сказал Богдан, – труба теплая. И полная. Дырка в полу так себя не ведет, если за ней действительно скала.
Мила ойкнула и прижала факел к груди, будто ей стало холодно.
– Это... – Виэлла говорила медленно, будто ее заставляли произносить чужие слова. – Чтобы такое сделать, нужно знать устройство Сердца. А его не знает никто.
– Значит, кто-то знает, – жестко сказал Богдан. – И этот кто-то умеет держать язык за зубами. Это ж не за день сделано, магистр. Тут месяцами ходили, по мелочи, чтобы не разом, чтобы на старость списали. Терпеливый у вас вредитель. И знающий.
– Постой, – Виэлла шагнула ближе, и голос у нее сел. – Ты сказал, знающий. Но откуда? Мы забыли ремесло Зодчих тысячу лет назад. Кто мог его вспомнить?
– А вот тут, – Богдан полез за пазуху, – тут, магистр, самое интересное.
Он достал то, что нашел полчаса назад в глухом отводе, зажатое между двумя плитами так, чтобы не унесло потоком.
Это была табличка. Медная, поцарапанная, с крупными буквами, выбитыми грубо, наспех, не резцом Зодчих, а зубилом. Простым человеческим зубилом, и по краям букв металл был завален внутрь, как заваливает у того, кто торопится и бьет не по центру.
И буквы были не местные, не вычурные, каких Богдан за день насмотрелся.
Буквы были родные. Наши.
Виэлла таких букв не знала и смотрела вопросительно. А Богдан читал, и по спине у него полз холодок.
«Мастер. Если ты это читаешь, значит, ты такой же, как я. Не верь никому наверху. Нас звали сюда до тебя. Чинить. А потом...»
На этом текст обрывался. Дальше по меди шла глубокая борозда, будто того, кто выбивал, оторвали на полуслове и рука дернулась.
Богдан перевернул табличку. С обратной стороны, в углу, было выбито ровнее и раньше: «П. К. Б.»
– Что там? – прошептала Мила. – Мастер, что там написано?
Богдан не ответил сразу.
Он стоял и думал о простой вещи. Молния бьет в поле раз в сто лет. А чтобы она ударила в поле, где под трактором лежит мужик с ключом, и утащила его именно сюда, именно в тот день, когда местная машина захрипела, нужна такая удача, какой не бывает.
Не бывает такой удачи. Бывает наряд на работу.
– Магистр, – сказал он ровно. – Меня сюда не молнией закинуло. Меня сюда вызвали.
И вот тут он понял, что тишина стала слишком полной.
Гул города наверху, шаги, дальнее эхо капели, все пропало. Будто над лестницей опустили крышку. Даже больной хрип Сердца сделался глуше, как через подушку.
Мила подняла факел выше. Пламя стояло прямо и не колыхалось. Тяги не было.
А потом за спиной у Виэллы, из темноты чертога, куда не доставал свет, раздался ровный, спокойный, почти доброжелательный голос:
– Ну наконец-то. А я уж боялся, что этот тоже окажется бестолковым.
Из мрака выступила фигура в дорогой одежде. Немолодой мужчина, гладко выбритый, с усталым лицом хорошего управляющего, который за день принял двести решений и еще пятьдесят примет до ночи. Плащ на нем был темный, простой, и только пряжка на плече стоила, наверное, как весь Гнилушкинский совхоз.
За ним из темноты вышли люди в латах. Не Зодчие, не тени, а обыкновенные живые люди, и они бесшумно, привычно, без спешки перекрыли выход на лестницу. Восемь человек. Богдан пересчитал сразу, как считал болты на фланце.
С краю стоял девятый, в черном, без герба и без лат, и у него на поясе висели два коротких меча, а лицо было такое, будто его вырезали и забыли доделать.
– Здравствуй, мастер, – сказал человек в дорогом плаще. – Меня зовут канцлер Осмунд Вейл. Я очень, очень долго тебя ждал.
Он посмотрел на медную табличку в руке Богдана, и на секунду в его лице проступило что-то живое. Досада. Так досадует хозяин, обнаруживший, что работник опять не убрал за собой инструмент.
– И, поверь, с прошлыми мастерами мы прекрасно поработали, – сказал канцлер. – Пока они не начинали читать лишнего.
Богдан сунул медную табличку за пазуху, поудобнее перехватил ключ на «тридцать два» и спокойно, по-мужицки, шагнул в сторону, заслоняя собой девчонку.
– Ну здравствуй, – сказал он. – Значит, это ты мое Сердце ломал.

