Глава 12. Отводок
Клим Вершин поставил на пол у порога жестяную коробку.
Плоскую, сантиметров тридцать на двадцать, с двумя заклепками по краям. Я узнала ее по отпечатку в глине, который три дня назад щупала пальцами на дне ямы под сливой.
– Твое, – сказал он Ставру. – Все, что я тогда взял. Книжку и лист. Ты обещал вернуть подлинник, если верну знание. Я вернул.
– Знание твоей жене не помогло, – сказал Ставр.
– Не помогло.
Клим снял шубу, повесил на гвоздь у дверей, аккуратно расправив ворот, и стало видно, до чего он старый. Не дряхлый, крепкий, но старый той сухой старостью, которая бывает у людей, много лет живших в одной комнате.
Он посмотрел на меня.
– Соколова, – сказал он. – Похожа на мать.
Я не ответила. Я боялась, что если открою рот, оттуда пойдет не речь.
– Возьми меня вместо нее, – сказал Клим Ставру.
В кузне стало тихо. Даже мой отец поднял голову.
– Кого тебя? – спросил Ставр почти с любопытством.
– Меня. Альфу.
– Ты не альфа двенадцать лет, Клим. – Ставр говорил без злорадства, буднично, как считают на счетах. – Ты старик из зимовья. За тебя мне никто не даст ни монеты, и корень через тебя не пойдет, потому что ты ему никто. Ты предлагаешь мне вещь, которой у тебя нет.
Клим Вершин постоял, глядя в пол, и сел на лавку у стены.
– Тогда я хотя бы посмотрю, – сказал он.
– Зачем? – спросила я.
Он поднял на меня глаза. Они были серые, как у сына, только выцветшие по краям.
– Затем, что двенадцать лет назад я не смотрел, – сказал Клим. – Я подписал и уехал в город, и мне привезли доклад. Так проще. Я думал, что если не смотреть, то как будто и не совсем ты.
– И как?
– Не работает, – сказал он.
Я подошла и встала прямо перед ним, и мне пришлось смотреть сверху вниз на человека, который двенадцать лет назад продал моего отца.
– Скажите мне одну вещь, – попросила я. – Честно. Вы бы сделали это снова?
Клим Вершин думал долго. Он не увиливал и не отводил глаз, и уже за это я его, к своему отвращению, слегка зауважала.
– Да, – сказал он. – Она задыхалась ночами. Она держала стаю сорок один год, и стая ее любила, и никто, ни один из ста сорока шести, не мог ей отдать даже часа. Мне сказали: три года. Я подписал за три года ее жизни, и я подписал бы снова.
– Она прожила одиннадцать дней.
– Она прожила одиннадцать дней, – согласился Клим. – Вот об этом я думаю каждое утро с тех пор. Не о том, что подписал. О том, что продешевил.
Мой отец за моей спиной коротко засмеялся своим скрипучим смехом, и это было страшнее всего, что было сказано.
Снаружи ударили в железо.
Не тревожно, три раза, ровно, с промежутками, как отбивают время. Ставр повернул голову к дверям.
– Пришел, – сказал он. – Быстрее, чем я думал.
Корнел стоял на тропе между камнями, шагах в двадцати от кузни.
Он был один. За его спиной, ниже по склону, в мокрой темноте, стояли еще люди, я насчитала девять, и среди них я узнала Юргена по росту и Тихона Мезеня по портфелю, который он держал двумя руками, прижав к животу.
А еще дальше, между черными обгорелыми стволами, стояла стая Красного Оврага.
Их было много. Я не смогла сосчитать, я даже не поняла сразу, что это люди, а не стволы: они стояли неподвижно, вразброс, среди маленьких камней, по двое и по трое, и не издавали ни звука. Женщины, мужчины, подростки. Кто-то держал на руках ребенка.
Они стояли тут всю ночь. Ставр собрал стаю до того, как поехал за мной. Он был уверен.
– Я не за войной, – сказал Корнел.
– Вижу, – сказал Ставр. – Девять человек. За войной так не ходят.
– Я пришел платить.
– Мне нечего тебе продать.
– У тебя есть заемное письмо моего отца. – Корнел не повышал голоса, но его было слышно на весь склон. – Оно обязывает стаю, а стая это я. Я пришел его выкупить. Сорок тысяч золотых, потом еще шестьдесят в течение трех лет, потом северные выпасы по Черной Пяди с водой и дорогой. Это все, что у Серебряной Стаи есть, Гончар, и это больше, чем ты видел за всю жизнь.
– Мне не нужны выпасы, – сказал Ставр. – У меня дети не поднимаются.
– Я знаю.
– Тогда зачем ты это говоришь?
– Затем, что я обязан был предложить, – сказал Корнел. – Чтобы потом никто не сказал, что я не предлагал.
И он посмотрел на меня.
Вот тут я поняла, что он все понял раньше меня. Он приехал не мешать. Он приехал стоять рядом, пока я буду делать то, чего он не может ни разрешить, ни запретить.
Я вышла из дверей кузни на тропу, между камней.
– Тихон Мезень, – сказала я. – Тетрадь.
– При мне.
– Ефим?
Молодой книжник Красного Оврага отделился от группы у горна и вышел, придерживая папку.
– Пишите оба, – сказала я. – Слово в слово, как договаривались утром.
Я повернулась к Ставру.
– Заемное письмо Клима Вершина гасится уплатой. Уплатить может третье лицо. Я третье лицо: я не должница по этому письму, я его предмет. Я предлагаю уплату.
– Чем?
– Отводком, – сказала я.
По склону, между камнями, прошло движение. Не звук. Просто полторы сотни человек одновременно чуть-чуть повернули головы.
– Условия уплаты, – сказала я, и голос у меня звучал незнакомо, ровно и жестко, маминым голосом над калькой. – Первое. Я отвожу от корня живой отводок и приживляю его к стае Красного Оврага своей волей. Второе. Ты принимаешь его как полный расчет по письму и отказываешься от всех прав требования на носителя: на меня, на моих детей, на любого, кто прорастет в Серебряной Стае после меня. Навсегда. Третье. Артем Соколов свободен сегодня же, кольцо снимаешь при книжниках. Четвертое. Дарья Евсеева и три женщины, купленные тобой на аукционе шестнадцатого числа, получают вольные и по тысяче золотых каждой, и это ты пишешь своей рукой. Пятое. Ольгу Гривну ты выдаешь Серебряной Стае вместе с конторскими книгами.
Ставр слушал, наклонив голову, как слушают цену.
– Отводок не пробовали двести лет, – сказал он. – Он может не приняться.
– Тогда уплаты не будет, и мы вернемся к тому, с чего начали, и ты будешь резать меня без согласия при полутора сотнях свидетелей и при двух книжниках, – сказала я. – Один шанс из семи, Гончар. Ты сам назвал цифру.
– А если примется?
– Если примется, у тебя будет живой корень, и через год у тебя перестанут умирать дети, и через сорок лет вон на том склоне не прибавится ни одного камня. – Я сделала шаг к нему. – Стоит это не меньше долга?
Ставр Гончар молчал.
Потом он снял с шеи золотую цепь, свернул ее и положил в карман, и я поняла, что он снимает ее так же, как снимают шляпу.
– Пиши, Ефим, – сказал он. – Принимаю отводок в полный расчет по заемному письму Клима Вершина. Отказываюсь от всех прав требования на носителя, на потомство носителя и на будущих носителей Серебряной Стаи. Навсегда, за себя и за стаю. По четырем прочим условиям согласен.
– Вслух и до конца, – сказала я.
– Соколов свободен. Вольные женщинам напишу. Гривна ваша, забирайте, она в третьей машине. – Он посмотрел на меня. – Все, наследство. Твоя очередь.
Ставили быстро.
Отец сам сказал, где и как: на открытом месте между кладбищем и кузней, где земля голая и утоптанная. Стая Красного Оврага сошлась в круг, и они не толкались и не переговаривались, они просто встали плечом к плечу, и внешний обвод замкнулся вокруг маленьких камней, так что кладбище оказалось внутри.
Ставр встал в круг, как все, не в середине.
Отец опустился на колени на голую землю. Кольцо с его щиколотки сняли, и он потер это место рукой, недолго, без удовольствия, будто проверял, на месте ли нога.
Потом он вынул из-под наковальни сверток и развернул.
Нож. Черный, короткий, с матовым лезвием. Клеймо было чистое: три березовых листа и полоса с уступом.
– Восьмой, – сказал он. – Ковал сам, для себя, семь лет. Он не знал.
– Знал, – сказал Ставр из круга. – Пусть будет.
Я стянула с запястья браслет.
Тонкую серебряную полоску, потертую, без узора. Глухое серебро, которое ничего не глушит у взрослых и все глушит у детей.
Я подошла к Корнелу и вложила браслет ему в ладонь.
– Возвращаю лично, – сказала я. – Как договаривались.
Он посмотрел на браслет. Потом на меня.
– Я не буду тебя отговаривать, – сказал он.
– Знаю.
– Я хочу, чтобы ты знала, чего мне это стоит. Не потом. Сейчас.
– Знаю, – сказала я. – Я тебя слышу, Корнел. Всю дорогу от Черной Пяди слышала.
Он сжал браслет в кулаке так, что побелели костяшки, и отступил на шаг, освобождая мне место, и это был самый трудный шаг, который я видела в своей жизни.
Я встала на колени напротив отца.
– Правую руку мне на грудь, левую в землю, – сказал он. – И слушай меня, а не их. Когда пойдет, будет больно в одном месте, вот тут, под ключицей. Не тяни назад. Отпускай ровно. Как нитку с катушки, поняла?
– Поняла.
– И еще. – Он взял мою правую руку и прижал к своей грудине, и под ладонью у меня застучало часто и слабо. – Ты меня не держи. Что бы ты ни почувствовала. Держу я.
Он поднял нож и приставил лезвие к собственной груди, чуть ниже, где сходятся ребра.
– Начали, – сказал Артем Соколов.
Я не знаю, как это описать. Я пробовала потом сто раз.
Сначала под ключицей стало горячо, и горячее пошло вниз по левой руке, туда, где в земле были мои пальцы. Земля была холодная и мертвая. И я стала отпускать.
Это похоже на то, как отдаешь очень много крови: сначала легко и даже приятно, потом холодно, потом холод становится всем. Я чувствовала, как из меня уходит ровная тонкая струя, как в ту ночь у Власа, только не три минуты, а без конца, и я не могла остановиться, да и не хотела.
Отец резанул.
Он не вскрикнул. Он выдохнул сквозь зубы и стал белый, и то, что держало его двенадцать лет, тот последний обрывок, ради которого его кормили и не отпускали, пошло из него в меня и через меня в землю. Он был как трубка между двух сосудов. Он был мост, по которому шло.
А потом земля отозвалась.
Мертвая, глухая, непроводящая земля Гари вздрогнула у меня под ладонью и загудела.
Круг качнулся. Полторы сотни человек одновременно втянули воздух. Женщина справа от меня заплакала в голос, и на нее никто не зашикал. Кто-то сел прямо на землю. Кто-то схватил соседа за руку.
Они услышали друг друга.
Сорок лет они стояли рядом и были каждый сам по себе, и вот теперь между ними натянулось то, что натягивается, и я это чувствовала, потому что это тянулось из меня.
Ставр Гончар стоял в своем ряду и не двигался. По его лицу текло, и он не вытирал.
– Держи, – сказал отец. – Еще немного. Оно хватается.
Я держала.
Я не знаю сколько. Мне сказали потом, что двадцать две минуты.
Под конец я перестала различать, где я, а где земля, и где отец, и один раз мне показалось, что я лежу на белом столе, а надо мной кто-то держит очень тяжелую лампу.
– Все, – сказал отец. – Принялось. Отпускай.
Я отпустила.
И сразу, без перехода, стало очень тихо и очень холодно.
Отец сидел на земле, привалившись к камню. Нож лежал рядом. Крови было мало, гораздо меньше, чем я ждала.
Я подползла к нему на четвереньках, потому что встать не могла.
– Не надо, – сказал он. – Не трогай меня, ты сейчас пустая, ты себе последнее вынешь.
– Молчи.
– Ты слышала когда-нибудь, как это глупо звучит? – Он усмехнулся. – Дочь говорит отцу молчи, и отец слушается.
Он поднял руку и положил мне на затылок, тяжело, неумело, как берут в руки то, чего никогда не держали.
– Двенадцать лет, – сказал он, – я думал, что если тебя не найдут, значит, я все сделал правильно. А ты пришла и нашла меня сама.
– Я не искала. Меня продали.
– Тем более, – сказал Артем Соколов.
Он посмотрел мимо меня, на склон, где между маленькими камнями стояли и держались друг за друга чужие люди.
– Скажи Тихону, чтобы записал: расчет полный. Он любит, когда точно.
– Скажу.
– И иди домой, Рея. – Он говорил уже медленно, с паузами между словами. – У тебя есть дом. Я его тебе так и не сделал, а он у тебя все-таки есть. Это... неплохо получилось.
Он замолчал, и рука с моего затылка съехала на плечо и осталась там.
Я сидела на голой земле и держала руку своего отца двумя своими, и она остывала, и вокруг стояла чужая стая, которая только что научилась слышать сама себя.
Меня подняли. Корнел поднял, я потом узнала свитер по запаху хвои, потому что глаз я не открывала.
Он нес меня вниз, по тропе между камнями, и я слышала, как за нашими спинами, там, наверху, на гари, кто-то запел на две ноты, коротко и деловито, и ему ответили сразу с трех сторон.
В машине меня укутали в четыре куртки. Тихон сидел рядом, держал на коленях тетрадь и писал не отрываясь, и рука у него дрожала, а буквы выходили ровные.
– Влас, – сказала я. Язык не слушался. – Как Влас.
– Дома, – сказал Юрген с переднего сиденья. – Ждет.
Я закрыла глаза и потянулась туда, где две недели гудела тонкая натянутая леска. Туда, где были Влас, и Марта, и Стеша, и сто сорок шесть чужих мне людей, которых я успела почувствовать своими раньше, чем поняла это.
Там ничего не было.
Ни гудения. Ни нити. Ни тепла под кожей.
Серебряный корень молчал.

