Глава 10. Сушильня на Черной Пяди
Домой мы вернулись в первом часу ночи, и первое, что я сделала, это пошла в лазарет.
Влас сидел. Не лежал, а сидел на койке, свесив ноги, бледный, с мокрой челкой, и на коленях у него была миска, из которой он ел кашу левой рукой очень медленно.
– Вам нельзя сюда, – сказал он. – Витольд сказал, у меня рана дурная.
– Витольд спит. Покажи.
Он посмотрел на меня, подумал и стал разматывать сам, потому что понял, что спорить дольше, чем показать.
Рана была скверная. Края не сходились, они были синевато-серые, как у замерзшего мяса, и от плеча тянуло тем самым холодом, который я узнала над оружейным шкафом.
Я не собиралась ничего делать. Я села на табурет, чтобы просто посидеть рядом, и положила ладонь на койку возле его локтя, а через минуту, сама не заметив как, перенесла ее на плечо, выше повязки, на здоровую кожу.
Под ладонью потянуло.
Не жаром. Тягой, как из открытой форточки в теплой комнате: что-то из меня пошло туда, ровным, тонким, непрерывным током, и остановить это было примерно так же возможно, как остановить воду, если ты уже наклонил кувшин.
Влас перестал жевать.
– Госпожа Соколова...
– Молчи.
Я сидела так, наверное, минуты три. Потом в глазах у меня стало темно по краям, и я убрала руку.
Края раны сошлись. Не заросли, нет: они просто перестали быть серыми и стали розовыми и злыми, как у нормальной живой раны, которая собирается заживать.
Влас смотрел на свое плечо, как на чужое.
– Не рассказывай, – сказала я и встала, и стены поехали вбок.
Кровь из носа пошла на лестнице. Я успела зажать нос рукавом, дойти до своей комнаты и лечь, не раздеваясь, и следующие два часа меня трясло от холода под двумя одеялами, как трясло после ручья.
Значит, оно берется откуда-то, подумала я, лежа в темноте и стуча зубами. Оно не появляется из воздуха. Оно берется из меня, и у меня его не бесконечно.
Это была первая по-настоящему полезная вещь, которую я узнала о корне.
Корнел пришел под утро. Постучал, дождался, вошел и остановился у двери.
– Ты не поедешь, – сказал он.
– Поеду.
– Рея.
– Он написал: придет сама и по своей воле. – Я села на кровати, и одеяло сползло. – Значит, без меня обмена нет. Значит, четыре человека остаются у него. Одна из них разговаривала со мной в фургоне пять дней и спросила, что делают с купленными, а я ответила ей по Кодексу, красиво и подробно, статья девятая. Я тогда очень собой гордилась.
– Я подниму стаю и возьму сушильню.
– И он убьет их до того, как ты подойдешь на двести шагов. Ты сам это знаешь, иначе не стоял бы у двери, а уже поднимал бы.
Он молчал.
– Ты понимаешь, что он не отпустит тебя обратно.
– Понимаю.
– Ты понимаешь, что обряд пересадки почти всегда убивает носителя.
– Понимаю, – сказала я. – Тихон сказал, что в семи известных случаях выжила одна, и та потом не помнила своего имени. Я спросила его сегодня в машине.
Корнел сделал два шага и сел на край кровати, и это было так не по правилам, так поперек всего, что было между нами, что я перестала дышать.
Он держал в руках свой браслет.
Тонкая серебряная полоска, потертая, без узора, с плоской застежкой. Я видела ее на нем в аукционном зале, через сотню голов, и потом каждый день.
– Это глухое серебро, – сказал он. – Материнское. Она носила его сорок один год, и оно ни разу ей не помогло, потому что глушить корень в носителе бесполезно, он глушится только снаружи, у ребенка. Я забрал его с ее руки сам, и двенадцать лет от него не было никакого толку.
Он взял мое запястье и застегнул браслет.
Пальцы у него были горячие и совершенно спокойные. У меня руки дрожали, у него нет.
– Оно ничего не сделает, – сказал он. – Оно просто вернется ко мне. Ты вернешь его лично, Рея. Не через посыльного, не с телом. Лично.
Я хотела сказать что-нибудь достойное. Получилось:
– Ладно.
Он посмотрел на меня еще секунду и вышел, и я слышала, как в коридоре он остановился и постоял, прежде чем идти дальше.
Выехали в семь. Свету было мало, туман лежал по распадкам, как пролитое молоко.
У крыльца меня перехватила Марта.
Она не сказала ни слова. Просто взяла мою руку, разжала пальцы и вложила в ладонь тряпичный узелок, тугой, размером с яблоко. От него пахло горечью.
– Полынь и горькая пядь, – сказала она наконец. – Заваривать нечем будет, жуйте так. Не от них. От себя. Когда корень начнет тянуть больше, чем вы можете дать, вас поведет, и вы наделаете глупостей от радости. Ингрид под конец раздавала себя всякому встречному и умерла на шесть лет раньше, чем должна была.
– Марта.
– И вот еще что. – Она застегнула на мне верхнюю пуговицу, как застегивают ребенку. – Я одиннадцать лет носила вам конфеты и молчала. Если вы не вернетесь, я поеду туда сама, и меня там убьют, потому что мне пятьдесят четыре года и я умею только варить и молчать. Так что вернитесь, будьте добры. Из чистой хозяйственности.
Она развернулась и ушла в дом раньше, чем я нашлась.
Черная Пядь оказалась не поселком, а урочищем: широкая плоская низина между двумя грядами, с торфяной черной землей, откуда и название. Ничья земля, объяснил мне Тихон. Тут не пасут и не строят, тут только два раза в год стоят ярмарки, и потому сюда возят все, о чем нельзя договориться дома.
Сушильня стояла на сваях посреди низины: длинный серый сарай под драночной крышей, с прорезями в стенах вместо окон, весь продуваемый насквозь. Когда-то в ней сушили травы.
Мы приехали за час. Ставр приехал за сорок минут. Обе стороны встали в двухстах шагах, и между нами не было ничего, кроме мокрого черного поля.
– Свидетели вперед, – крикнули от них.
Тихон Мезень пошел с нашей стороны, поправляя очки. С их стороны вышел молодой парень с папкой, лет двадцати пяти, в городском пальто не по погоде. Они сошлись посередине, поздоровались за руку, о чем-то поговорили минуты две, и Тихон вернулся.
– Их книжника зовут Ефим, – сказал он. – Толковый мальчик, учился в Палате. Условия он записал те же: четверо на одну, добровольность вслух, при обоих книжниках, оружия нет. Я осмотрел его записи, он мои. Все чисто.
– Скажите мне одно, – попросила я. – Заемное письмо гасится исполнением или уплатой. Может уплатить третье лицо?
Тихон поднял брови.
– Может. Кодекс не разбирает, чьей рукой положены деньги на стол. Статья двадцать вторая, там же, где про погашение долга должника посторонним человеком.
– А если не деньгами?
Он смотрел на меня очень внимательно.
– Тогда нужны две вещи, – сказал он медленно. – Чтобы кредитор согласился принять. И чтобы принятое стоило не меньше долга. Иначе это не уплата, а подарок, а подарком долг не гасится.
– Спасибо, – сказала я.
– Госпожа Соколова.
– Что?
– Я записываю все, что сегодня будет сказано, – сказал Тихон. – Слово в слово. И потом эту тетрадь будут читать сто лет. Имейте в виду, когда будете подбирать слова.
Ставр вышел вперед один, без аркана, в длинном пальто, и на шее у него опять была золотая цепь.
С их стороны, от сушильни, повели четверых.
Они шли по черному полю гуськом, придерживая друг друга, в одинаковых серых куртках не по размеру. Первую я не знала. Вторую и третью тоже.
Четвертой шла Дарья.
Она стала меньше. Вот что я увидела прежде всего: она как будто ужалась внутрь себя на два размера. Волосы обрезаны коротко и криво. Она шла, глядя в землю, и держалась за локоть той, что перед ней.
Я пошла им навстречу.
– Стой, – сказал Ставр. – Сначала слова.
– Сначала они дойдут до наших машин, – сказала я. – Слова потом.
Он усмехнулся и махнул рукой: пусть.
Они прошли мимо меня в пяти шагах. Первые три не подняли головы.
Дарья подняла.
Она посмотрела на меня, и я увидела, что она меня узнала, и увидела, как она поняла, чем именно за нее платят.
– Не надо, – сказала она. Губы у нее были в трещинах. – Рея, не надо, они...
– Иди, – сказала я.
– Они говорили про тебя каждый день. Они спрашивали про тебя, какая ты, что ты ешь, как ты...
– Дарья. Иди к машинам. Там Юрген, он седой и страшный, его не бойся, он свой.
Она заплакала беззвучно, некрасиво, сморщившись, и пошла.
Я стянула с себя куртку и накинула ей на плечи на ходу. Не потому, что ей было холодно, а потому, что мне надо было что-то сделать руками.
Потом я стояла в свитере под ветром и смотрела, как четыре серые фигуры уходят к нашим машинам, и как от машин им навстречу идет Витольд с одеялами, и как Юрген снимает шапку.
– Теперь слова, – сказал Ставр.
Тихон и Ефим встали по сторонам от меня, с тетрадями.
– Ваше имя, – сказал Ефим.
– Рея Артемовна Соколова.
– Вы свободный человек?
– Да. Долг погашен, запись в реестре Палаты от семнадцатого числа.
– Вас принуждают?
Я посмотрела на Ставра Гончара. Он смотрел на меня, и в его глазах не было торжества, было усталое терпение человека, который наконец дождался поставки по давно оплаченному счету.
Потом я обернулась.
Корнел стоял в двухстах шагах, у машины, и не двигался. Его люди стояли вокруг, и все они смотрели не на меня, а на него, потому что ждали слова. Он этого слова не сказал.
Я знала, чего ему это стоит. Я знала это точнее, чем что-либо в своей жизни, потому что уже вторую неделю чувствовала под кожей чужое, и в это утро оно было натянуто так, что звенело.
– Меня не принуждают, – сказала я. – Я иду по своей воле.
Ефим записал. Тихон записал и после этого снял очки и больше их не надевал.
– Идемте, – сказал Ставр.
Я пошла за ним по черной торфяной земле, и ботинки уходили в нее по щиколотку, и каждый шаг приходилось вытаскивать.
У их машин мне не связали рук. Это меня почему-то ударило сильнее всего.
Машин было четыре, и у третьей, приоткрыв дверцу, стояла женщина.
Лет сорока, в дорогом сером пальто, с гладко убранными волосами. Она держала на согнутой руке стопку конторских книг, и держала их так, как держат ребенка: чуть отвернув от ветра, придерживая сверху ладонью.
Я никогда ее не видела и узнала мгновенно.
– Ольга Гривна, – сказала я.
Женщина посмотрела на меня без всякого выражения и села в машину, и дверца щелкнула.
– Она у вас в гостях, – сказала я Ставру.
– Она у меня в расчете, – ответил Ставр. – Разница есть, наследство, и большая. Гостю я наливаю. – Он проводил взглядом ее машину и добавил, не понижая голоса, так, что слышали его собственные люди: – Тридцать один год эта баба вела в вашей стае торг и знала цену всему. Такие всегда думают, что и себе знают цену. Ошибаются. Себе цену назначает тот, кто платит.
Он сказал это спокойно, буднично, и мне почему-то стало холоднее, чем от ветра.
– Не надо, – сказал Ставр, поймав мой взгляд. – Куда ты денешься, наследство. Мы же оба знаем, что ты не убежишь, пока у меня есть, чем тебя держать.
– У вас больше нет ничего, чем меня держать. Вы их отпустили.
– Есть.
Он открыл дверцу фургона и придержал ее, как придерживают даме.
Фургон был не такой, как тот, аукционный. Обычный крытый грузовик с деревянными лавками вдоль бортов и брезентовым пологом. Внутри уже сидели трое его людей, и они подвинулись.
Я села. Полог опустили, и стало сумрачно и тепло от дыхания.
Мы поехали.
Первые полчаса я считала повороты и следила за светом в щелях полога, потому что мама учила: если не видишь дороги, считай солнце. Свет шел справа и не переходил налево. Значит, мы двигались на север.
Ставр молчал минут двадцать. Потом заговорил сам, глядя не на меня, а в брезент.
– У меня было четверо своих, – сказал он. – Двое поднялись, двое нет. Младшему было пятнадцать. Он держался дольше всех, четыре с половиной месяца, и я сидел с ним каждую ночь, потому что днем стая не должна видеть альфу с мокрым лицом. – Он пошевелил пальцами в рукавах. – Ты сейчас думаешь: он говорит это, чтобы я его пожалела. Не надо меня жалеть, я этого не выношу. Я говорю это, чтобы ты не сочиняла себе чудовище. Чудовищу можно не отвечать. А человеку придется.
Я смотрела на него и понимала, что он совершенно прав и что это отвратительно.
– Вы держали моего отца двенадцать лет, – сказала я.
– Держал.
– Зачем? Проба ведь не удалась. Ингрид умерла.
– Проба показала, что живой хранитель разорванной связи не умирает, – сказал Ставр. – Это единственное, что она показала. Двенадцать лет я ничего с ним не делал, кормил и держал. Потому что вещь, за которую заплачено, не выбрасывают, пока не понял, для чего она.
– Он человек.
– Он задаток, – сказал Ставр. – В бумаге написано так, а бумаги, девочка, я читаю.
Красный Овраг лежал к востоку. Это я помнила по карте, которую разложила на столе в первую свою бессонную ночь.
– Мы едем не к вам домой, – сказала я.
Ставр сидел напротив, у самого борта, и грел руки, сунув их в рукава.
– Нет.
– А куда?
Он поднял на меня глаза, и в тусклом свете сквозь брезент лицо у него было почти доброе.
– Забрать задаток, – сказал он. – Он двенадцать лет ждал, что за ним придет дочь.

