Глава 8. Белый Лог
Белый Лог был виден за пять верст по дыму.
Дым шел не столбами, а низко, длинными серыми космами: над варницами топят сырым ольшаником, и он тлеет, а не горит. Слобода лежала в мокрой низине, вся из почернелых срубов, и над каждым срубом торчала труба, и от каждой трубы вниз, к рассольным колодцам, тянулись деревянные желоба на козлах.
Земля вокруг была голая. На соляной земле не растет ничего, даже полынь.
Я шла по мосткам через грязь и смотрела на людей.
Они были все одинаковые. Не лицом, а руками: у каждого кисти в белых лопнувших язвах, и пальцы не сгибаются до конца, и все время что-нибудь трогают, потому что чешется.
Мужик у первого чрена глянул на нас, на четверых чужих, и не сказал ни слова, и не позвал никого. Он просто отвернулся к своей сковороде, и в этом отвороте было столько презрения, что я почувствовала его спиной, когда прошла мимо.
– Тут ждать доброго не приходится, – пробормотал Бран.
– Тут доброго и не было, – сказала я.
Старшинскую избу нам показал мальчишка, ткнув черным пальцем.
Марта Броль оказалась женщиной лет пятидесяти, широкой в кости, с красным обветренным лицом и с руками, при виде которых у меня свело живот: они были в струпьях по локоть, и правая не разгибалась вовсе.
Она сидела за столом и считала на костяшках. Увидев нас, она не встала.
– Соль в амбаре, – сказала она. – С мерой к весовщику. Пошли вон.
– Я не за солью, – сказала я и сняла платок.
Марта посмотрела. Она смотрела долго и спокойно, и я поняла, что она узнала меня сразу, с первого взгляда, а тянет время, чтобы решить, как быть.
– Ага, – сказала она наконец. – Утопленница.
– Иллиана, дочь Ойвена.
– Слышала, ты деревни жжешь.
– Не жгу.
– Ну и хорошо, – сказала Марта. – Садись, коли не жжешь. Стоя долго не наговоришься.
Я села. Мои остались у двери.
– Мне нужна ваша печать, – сказала я.
Марта Броль откинулась и захохотала. Смеялась она страшно: низко, с придыхом, как кашляют.
– Ты пятая, – сказала она, отсмеявшись. – За полтора года пятая. Канцлеровы трижды приезжали и один раз прислали. Первый раз сулили две тысячи. Второй три с половиной. Третий восемь и обещали оброк скинуть до прежнего. А четвертым приезжал Дом Кессель и предлагал купить варницы целиком, вместе с людьми и с печатью в придачу, как кошку в мешке отдают.
– Вы не взяли.
– Не взяла, – сказала она. – А знаешь почему? Не потому, что честная. Потому, что как только я возьму, у меня ничего не останется. Печать это единственное, из-за чего с нами вообще говорят. Продам воск, и назавтра тут будет не слобода, а яма с рассолом.
Она положила на стол свои страшные руки.
– А только к зиме я ее продам, – сказала она ровно. – Две варницы из пяти заложены. Третью закладываю на той неделе. Оброк с меня берут вчетверо и берут серебром, а не солью, потому что серебра у нас нет и не бывает. К Рождеству мне нечем будет кормить сто сорок дворов. И тогда я возьму восемь тысяч и буду спать хорошо.
– Оброк вчетверо подняли три года назад, – сказала я.
– Ага.
– Указом моего отца.
Марта хмыкнула.
– Смотри-ка. Знает.
– Я его читала, – сказала я. – Мне было шестнадцать, и меня учили читать указы вслух, для голоса. Я прочла и спросила, отчего вчетверо. Мне ответили: соль хорошо идет, они не обеднеют.
– Кто ответил?
– Канцлер, – сказала я. – Отец кивнул.
В избе стало тихо. За стеной шумно капало: где-то текла бочка.
– Ну вот, – сказала Марта Броль. – А ты говоришь, деревни не жжешь.
Я не ответила.
Она встала, прошла к сундуку в углу, откинула крышку и вынула оттуда ларец: маленький, окованный, с двумя замками.
– Раз пришла, гляди, – сказала она. – Все равно ведь не понимаешь, о чем просишь.
В ларце, в гнездах из пакли, лежали три восковых катыша: желтый, темно-желтый и почти коричневый.
– Вот этот прошлогодний, – сказала Марта. – Этот позапрошлый. Этот тот, что нынче варим, он еще не готов, доходит.
– И в чем разница?
– Метка. – Она выковырнула ногтем крошку от верхнего и растерла между пальцами. – Воск для печатей Совета варят раз в год, у нас, на соли этого года. В него кладут пепел определенной травы, а какой, знают три бабы в слободе, и одна из них моя тетка, и ей девяносто один год. Сургуч потом ломают на изломе и глядят на просвет. У каждого года свой крап.
– Значит, подделать нельзя.
– Нельзя, – сказала Марта. – Прошлогодним печатать можно сколько угодно, только Совет такую грамоту рвет не глядя, и в третий раз рвал при твоем прадеде, и тогда двоих повесили. Оттого канцлер нас и не сжег, как Сторожевое, хоть мы ему поперек горла. Ему наш воск нужен. Живой, свежий, этого года.
Она захлопнула ларец.
– И оттого же, девка, тебе моя печать без надобности. Печать это не подпись. Это не «Марта согласна». Это «Совет собрался, двенадцать сидят, семеро приложили». Мою печать надо ставить в зале, при всех, на грамоту, где написано имя. Чье имя ты собралась туда вписать? Свое?
– Брата.
– Мальчишку, который третий месяц как пропал?
– Он не пропал. Его возят в карете и кормят кашей на одного.
Марта Броль постояла, барабаня негнущимися пальцами по крышке ларца.
– Слушай сюда, – сказала она. – Я тебе воск не продам и даром не отдам. И на слово твое не пойду. А сделаю я вот что. В день равноденствия Совет соберут в Вельдхолле, меня уже звали, и я поеду, потому что не поехать нельзя. Я привезу свой ларец. И если ты в тот вечер приведешь в зал живого мальчишку и посадишь его так, чтобы двенадцать человек его видели, я приложу печать к его имени и буду первой.
– А если не приведу?
– Тогда я приложу ее к имени канцлера, – сказала Марта, – и возьму за это восемь тысяч, и на них перезимую сто сорок дворов. И ты меня, утопленница, за это судить не будешь, потому что тебе судить нечем.
Я встала.
– У меня с собой четыреста слитков, – сказала я. – Королевского золота, которое канцлер вывез соляными обозами. Я оставлю вам сто.
Марта прищурилась.
– Это за печать, что ли?
– Это за оброк, – сказала я. – Который с вас брали вчетверо три года подряд по указу, который я вслух прочла и не подумала. Это долг, старшина. Мой личный. Отдам сейчас, потому что могу и потому что завтра меня, скорее всего, убьют.
Марта Броль смотрела на меня очень долго.
– Сядь, – сказала она хрипло. – Сядь, дура. Сейчас квасу принесут.
Змеиный спуск мы смотрели два дня.
Место было такое, что лучше не придумаешь, и от этого мне становилось все хуже. Тракт входил в теснину между двумя скальными лбами и полторы версты шел с уклоном, петлей, и на середине петли поворот был такой крутой, что четверней там не проехать иначе как шагом. Слева стена. Справа обрыв к реке, тридцать локтей вниз, и река быстрая.
Осмунд, уже ходячий, но с рукой на перевязи, чертил нам все это на бересте.
– Тут подстава, – говорил он. – Тут кордегардия, шесть человек. Тут они всегда сгружают воду для лошадей.
– А сверху?
– А сверху никого. Наверх не лазают, там осыпь, и смысла нет.
Крапива полезла наверх.
Она отсутствовала четыре часа и вернулась к вечеру, ободрав локти, и села на камень, и стала пить воду, и пила долго, и мы все ждали.
– Наверху лежит хворост, – сказала она наконец.
– Сколько?
– Вязанок шестьдесят. Может, восемьдесят. – Она вытерла рот. – Смоленый. Уложен по обеим сторонам, вдоль всей петли, через каждые пять шагов, и сверху накрыт дерном, а дерн уже прирос. Он там не первый день. Он там дней десять.
Бран очень медленно сел.
– И еще, – сказала Крапива. – На верхней площадке, за левым лбом, вбиты кольца. Свежие, кузнечные, я по окалине вижу. Штук сорок. Это коновязь.
– Сорок колец, – сказал Гвидо.
Он сидел, привалившись к колесу телеги, и уже второй день двигался так, будто нес под курткой что-то тяжелое, и лицо у него было желтое. Про свой бок он больше не говорил.
– Сорок колец, шестьдесят вязанок и один сундук, – сказал Бран. – Шип. Это не ловушка. Это театр. Они не прячутся. Они декорации ставили десять дней.
– Знаю, – сказала я.
– И что?
Я разложила на камне бересту Осмунда и придавила углы.
– И то, что мы идем не за сундуком, – сказала я. – Мы идем за мальчиком, а мальчик стоит того, чтобы войти в чужой театр. Но входим мы на своих условиях. Слушайте.
Я показала пальцем.
– Вниз, на дорогу, идут трое. Я, Бран и Крапива. Гвидо остается на левом лбу с арбалетом, у него две дюжины болтов и одна задача: не стрелять, пока я не крикну.
– Ага, – сказал Гвидо.
– Осмунд с лошадьми стоит выше поворота, у сосны. Не спускается вообще, что бы ни услышал. И вот еще что.
Я развязала кошель на поясе, вынула сверток в промасленной тряпке и положила Крапиве на колени.
Она развернула. Внутри была расходная книга отца, старая, в облезлом сафьяне, и стопка расписок, и старостина книга из Сторожевого.
– Это к тебе, – сказала я. – Не в мешке на седле, а на тебе, под рубахой. Ты спустишься со мной, откроешь замок и уйдешь обратно наверх, к Осмунду. И если внизу что-то пойдет не так, ты не кричишь и не лезешь меня спасать. Ты бросаешь все, уходишь по осыпи и везешь это в Белый Лог, Марте Броль. И живешь дальше.
Крапива смотрела на бумаги на своих коленях.
– Я не повезу, – сказала она.
– Повезешь.
– Не повезу, – повторила она, и подбородок у нее задрожал. – Ты меня в дело обещала взять.
– Я тебя и беру в дело, – сказала я. – Это и есть дело. Все остальное всего лишь драка.
Ночевали мы в буковой роще над трактом, без огня.
Я не спала. Я лежала на спине, смотрела в черные ветки и считала звезды в просветах, и досчитала до сорока одной, когда Бран, стоявший в дозоре, свистнул коротко и низко.
Между стволов шел человек.
Он шел не таясь, по-хозяйски, и на плечах у него был все тот же черный плащ с подпаленной полой, и он был босой, потому что сапоги ему так и не вернули.
Бран взял его на прицел арбалета шагов с десяти. Тихий даже не посмотрел в ту сторону.
– Ваше высочество, – сказал он, останавливаясь. – Я к вам с поручением. Меня велено отпустить обратно живым, так что вы уж не усердствуйте.
– Говори.
Он полез за пазуху и вынул что-то маленькое.
Наклонился и положил это на землю передо мной, и отступил на шаг.
Это был детский башмак. Правый, черной кожи, с медной пряжкой в виде якоря. Пряжку эту заказывали в Ринланде, и я держала ее в руках в тот день, когда Тео принесли новые башмаки и он полдня ходил, поднимая ногу и любуясь.
Каблук был стерт с внутренней стороны. Тео косолапил на правую и всю жизнь стаптывал внутрь.
– Он живой, – сказал загонщик, глядя на меня сверху. – Мне велено это сказать прямо: живой и на спуске будет.
Я не могла разжать пальцы.
– И еще велено передать слово в слово, – сказал Тихий. – Всего два слова. Локоть ниже.

