Глава 7. Ларец мэтра Ансельма
Лестница в «Трех подковах» была узкая, в одну ногу, и скрипела на четвертой и на седьмой ступени.
Я прошла их, наступая на края, у стены, где доска лежит на балке.
Дверь угловой комнаты была приотворена, и оттуда несло камфарой и уксусом.
– ...вы поедете, мэтр, – говорил ровный канцелярский голос. – Вы поедете, потому что подорожная выписана на ваше имя, и лошади оплачены, и в вашем возрасте бегать поздно.
– Я не бегу! – Голос старика сорвался на визг. – Я говорю, что я стар и что у меня руки трясутся! Посмотрите на мои руки! Я вчера склянку разбил, и сегодня разбил, и завтра разобью!
– Так и хорошо, – сказал канцелярский. – Много ума не надо. Ложку отмерить.
Я толкнула дверь плечом и вошла с корзиной лука.
В комнате было трое. Маленький сухой старик в дорожном платье, с седым пухом вокруг лысины, стоял у стола, и вокруг него по полу блестело стекло. У окна сидел человек в темно-сером, писарского вида, с чернильным пятном на пальце. Третий, слуга, возился с ремнями дорожного сундука на коленях.
– Лук не надо, – сказал писарский, не оборачиваясь. – Пошла вон.
Я поставила корзину на пол, вынула из-под лука кинжал и приставила ему к шее сзади, под ухом, где кожа тонкая.
– Сидите, – сказала я. – Все.
Слуга дернулся. Кинжал вошел в кожу писарского на волос, тот охнул, и слуга замер на коленях с ремнем в руках.
Старик медленно поднял голову.
Он смотрел на меня секунды три, и в его глазах что-то менялось. Он видел меня сотни раз. Он щупал мне горло, когда я болела в двенадцать лет, и клал холодную ладонь мне на лоб, и говорил, что принцессам полагается болеть красиво.
– Господи помилуй, – сказал мэтр Ансельм и сел прямо на осколки.
Внизу хлопнула дверь трактира.
Хлопнула так, как хлопают, когда входят четверо и последний не придерживает.
– Мэтр, – сказала я. – Ларец берите. Быстро.
– Какой ларец?
– Тот, с которым не расстаетесь. Он у вас в изголовье, вы на нем спите.
Он посмотрел на кровать, потом на меня и вдруг перестал дрожать. Совсем. Как будто в нем щелкнула какая-то давно заклиненная защелка.
– Да, – сказал он. – Разумеется. Разумеется, ваше высочество.
Он вытянул из-под подушки плоский ларец в кожаном чехле и прижал его к животу обеими руками.
По лестнице пошли шаги. Не крадучись. Спокойно, вразвалку, четвертая ступень скрипнула, седьмая скрипнула.
Я вырубила писарского рукоятью в висок, не потому что он был опасен, а потому что он был громкий. Слугу Ансельм неожиданно ударил сам, тем самым ларцом, наотмашь, и слуга сел на сундук.
– Окно, – сказала я.
Окно выходило на крышу конюшни. Ставня была прибита гвоздем, гвоздь я выбила кинжалом.
Дверь открылась, когда я уже подсаживала старика на подоконник.
В проеме стоял человек в черном железе. Забрало у него было поднято, и лицо под ним было самое обычное, скучающее, с редкой бородкой.
Он не крикнул. Ловчие не кричат.
Он шагнул и ударил, и удар был короткий, снизу, в живот, безо всякого замаха, самый деловой удар, какой я видела в жизни.
Я ушла вбок и вниз, пропустила клинок над бедром, поймала его руку в локтевой сгиб и вбила его же лицом в косяк. Он отшатнулся, но не упал, и второй уже лез из-за его плеча.
Тогда снизу, с крыши конюшни, коротко щелкнуло.
Болт вошел второму в бедро, и он сел, и застрял в дверях, и это на два вдоха закупорило проход.
– Прыгайте! – заорала я старику.
Ансельм прыгнул. Он прыгнул с подоконника на крышу конюшни, как мешок, и покатился по дранке, и его снял оттуда Бран, встав внизу и приняв на руки.
Я перелезла следом, и в этот миг первый ловчий все-таки достал меня: не клинком, рукой. Он поймал меня за щиколотку и потянул назад.
Гвидо выстрелил третий раз, промазал, потому что перезаряжал на весу, и тогда он сделал единственное, что оставалось: бросил арбалет, влез в окно и ударил ловчего плечом.
Они упали внутрь оба.
Я перевалилась обратно через подоконник.
В комнате уже все катилось по полу: перевернутый стол, осколки, лук из моей корзины. Гвидо лежал сверху на ловчем и держал его запястье двумя руками, и ловчий выкручивал руку с кинжалом к его боку, медленно и неотвратимо, потому что был втрое моложе.
Я всадила отцовский кинжал ему в подмышку, между пластинами, там, где нет железа.
Он выдохнул и обмяк.
Гвидо скатился с него, встал на четвереньки, потом на ноги, подобрал с пола свой арбалет и сказал:
– Пошли.
– Ты цел?
– Пошли, Шип.
Мы ушли по крыше конюшни, через двор с гусями, огородами вниз, к Липовке, и перешли ее вброд по грудь, держа старика под руки. Ансельм не выпустил ларца ни на секунду, даже когда его сносило течением.
За нами не гнались. Ловчие не гонятся толпой по улицам, они возвращаются к тому, кто рисует бумаги.
На мельницу мы пришли к вечеру.
Осмунд, увидев старика, попытался встать и не смог. Крапива ушла ставить чай.
Ансельм сел на бочонок, поставил ларец на колени и сидел так, глядя в пол, и очень долго молчал. Потом сказал:
– Я травил его четырнадцать месяцев.
Никто не ответил.
– Сурьма и рвотный камень, – сказал он. – По четверти грана в вечернем питье. Не убивает. Съедает.
– Зачем? – спросила я.
– Затем, что меня попросили, – сказал старик, и лицо у него скривилось. – Ваше высочество, вы, наверное, думаете, что меня пытали. Никто меня не пытал. Ко мне пришел канцлер и положил на стол приходную книгу аптекарского приказа, где моей рукой записано, что я в марте брал сурьму и рвотный камень. Я их и правда брал: сурьма идет в глазную мазь, а рвотный камень при водянке. И он сказал: мэтр, вы человек ученый, вы понимаете, как это читается со стороны. А потом сказал: делайте, что скажу, и книга полежит у меня в столе.
– И вы стали делать.
– Я стал делать, – согласился Ансельм. – Первый месяц я себе объяснял, что доза мала. Второй месяц я объяснял, что если откажусь, придет другой и даст больше. Третий месяц я уже ничего не объяснял, а просто отмерял ложку.
Он поднял на меня красные глаза.
– Мне семьдесят один год. У меня в Вельдхолле дочь и трое внуков, и все они живут на мое жалованье. Вот и все мое злодейство, ваше высочество. Никакого другого нет.
Я села напротив него.
– Отец жив?
– Жив, – сказал он. – И до равноденствия будет жив, я за это отвечаю головой, и мне это сказано теми же словами.
– Как так?
– А так, – сказал Ансельм, – что доза выверена. Государь должен дожить до венчания и подписать своей рукой три бумаги: брачный договор, отказ от приданого в пользу короны и грамоту об опеке над принцем Теодриком. Мертвый король не подписывает. Поэтому меня и гонят на юг: канцлер хочет, чтобы я был при нем, а не при государе, потому что боится, что я сдуру дам лишнего и все испорчу.
Он вдруг усмехнулся сухими губами.
– Я его четырнадцать месяцев травлю, и он мне не доверяет. Есть в этом справедливость.
– Он придет в себя? – спросила я. – Хоть на час?
Ансельм положил руку на ларец.
– Тут порошок, – сказал он. – Я его вожу с собой третий год, с тех пор как начал бояться, что государь умрет раньше срока и виноват буду я. Это не лекарство. Это как хлыст для загнанной лошади. Даешь, и человек два часа говорит внятно, помнит имена и держит перо. А потом ему хуже, чем было. Иногда после этого умирают.
– Он сможет говорить перед Советом?
– Сможет, – сказал старик. – Один раз. И потом, скорее всего, уже не встанет.
Я смотрела на плоский кожаный ларец на коленях у старика и понимала, что мне только что предложили: убить отца собственными руками, чтобы он успел сказать двенадцати сытым людям то, чего они не хотят слышать.
Бран стоял у двери и смотрел в пол.
– Мэтр, – сказал вдруг Осмунд от стены. – Вы бы плечо мне глянули. А то оно печет.
Ансельм встал и пошел к нему, и это было странно смотреть: маленький старик, четырнадцать месяцев отмерявший яд ложкой, присел на корточки перед раненым стражником и стал разматывать тряпку так бережно, как будто держал в руках что-то дорогое.
– Кто вынимал? – спросил он.
– Я, – сказала Крапива.
– Древко обломила, наконечник протолкнула насквозь?
– Насквозь. Как учили.
– Кто учил?
– Никто, – сказала Крапива. – Смотрела, как в Мокрой Пади коновал жеребцу стрелу вынимал.
Ансельм крякнул.
– Ну, стало быть, коновал в Мокрой Пади знает больше половины моей гильдии, – сказал он и полез в ларец за иглой.
Я вышла на воздух и стояла у мельничного колеса, пока внутри Осмунд не начал шипеть сквозь зубы.
Ночь была ясная, с той высокой прозрачной чернотой, какая бывает в конце лета. Речка не шумела, потому что ее давно перегородили выше. И я думала о простой арифметике.
Двадцать шесть дней до равноденствия. Пять дней до Змеиного спуска. Один умирающий король, который должен дожить и подписать. Один мальчик в железном ящике, которого кормят кашей на одного. Шесть купленных печатей и одна непроданная, за которой сидит женщина, чьи варницы заложены. И один порошок в кожаном ларце, за который надо будет заплатить отцовской жизнью, если я решусь его дать.
Вот из чего складывалось все, что у меня было.
Морвед на моем месте разложил бы это на столе и посчитал. Он всегда все считал. Он вообще был лучший счетчик в королевстве, и в этом была его сила и, кажется, единственное, что у него было вместо души.
Я вернулась внутрь.
– Мэтр, – сказала я. – Еще одно. Три года назад вы освидетельствовали тело капитана Кайдена Ворра.
Ансельм поднял голову резко.
– Откуда...
– Отвечайте.
Он потер лицо ладонями.
– Гроб был закрыт, – сказал он глухо. – Мне подали лист и сказали: подпишите, мэтр, там ожог, смотреть незачем. И я подписал не глядя. Тогда мне это показалось милосердием.
– Он был жив?
– Я не знаю, ваше высочество, – сказал Ансельм. – Клянусь вам, я не знаю. Я знаю только, что за тридцать лет службы я подписал не глядя один раз. И вот вы про него спрашиваете.
В клети было тихо. Осмунд лежал, повернув голову к нам, и слушал.
Капитан Кайден Ворр начальствовал над моей личной стражей девять лет.
Он был не из знатных, он выслужился с рядовых, и при дворе его за это тихо презирали, а он тихо не замечал. Меня он учил драться с тринадцати лет, тайком, в нижнем дворе, до завтрака, потому что учить принцессу владеть клинком было не положено, а отец сказал: пусть учится, мало ли.
Он вкладывал мне в ладонь отцовский кинжал и заставлял держать его до онемения.
– Локоть ниже, принцесса, – говорил он. – Локоть ниже. И никогда, слышишь, никогда не показывай, что боишься. Показывать можно все, кроме этого.
У него была дочь, маленькая, лет шести тогда. Ленна. Она бегала по нижнему двору с деревянным мечом и один раз ударила меня по колену, и Кайден выпорол ее ремнем при мне, а я плакала и просила не надо, а он выпорол и сказал: она подданная, а вы принцесса, тут не о чем говорить.
Три года назад мне сказали, что он сгорел на пожаре в оружейной башне. Гроб был закрытый. Я положила туда его перчатку, потому что больше нечего было положить.
О Ленне я не спросила ни разу. Мне было шестнадцать, я плакала три дня, а потом меня повезли на смотрины в Ринланд, и я не спросила.
Гвидо сидел у окна на своем месте, где всегда, и разбирал арбалет, и разбирал его как-то не так: медленно, останавливаясь, и один раз уронил гайку.
– Гвидо, – сказала я.
– Ничего, – сказал он.
Я подошла и отвела его руку от бока.
Куртка под левым ребром была мокрая, и мокрое было темное, и оно уже засохло по краю коркой. Он получил это в комнате, когда лежал сверху и держал чужое запястье двумя руками. И он прошел с этим огородами, и Липовку вброд по грудь, и семь верст до мельницы, и не сказал ни слова.
– Царапина, – сказал Гвидо. – Он ее в меня еле сунул.
Ансельм уже был рядом. Он поставил ларец на пол, задрал на старике рубаху и наклонился к ране так близко, что почти уткнулся в нее носом. Понюхал. Тронул кожу по краю пальцем, потом отставил палец и понюхал палец.
Он выпрямился, и лицо у него было такое, что Крапива поставила чайник обратно на стол.
– Кто вас резал, – сказал мэтр Ансельм, – резал не сталью. Сталь тут ни при чем, сталь вошла на палец. Они мажут клинки, а мажут они хорошо, я эту работу знаю, я сам такую мазь описывал в трактате о ранах, за что и получил от гильдии выговор.
– И что? – спросил Бран.
Ансельм вытер палец о полу собственного кафтана.
– И то, что дней десять он еще проходит, – сказал старик. – А последние три не встанет.
Гвидо опустил рубаху и застегнулся.
– Десять, – сказал он спокойно. – До Змеиного спуска пять. Значит, хватит.

