Глава 5. Приданое, которого не будет
Мельницу в двух верстах от Гнилого Брода бросили три года назад, когда речку Липовку перегородили выше по течению, и с тех пор колесо стояло, а в колесе жили галки.
Мы вычистили нижнюю клеть, натаскали соломы и повесили на дверь одеяло, чтобы не видно было огня. Осмунд лежал у стены, в жару, и Крапива меняла ему тряпку на плече каждый час.
Она делала это молча. Она молчала третьи сутки, с самого Сторожевого, и это было хуже, чем если бы она кричала.
Гвидо сидел у окна и разбирал арбалет загонщика на части. Он разложил их на чистой холстине по порядку, как раскладывают инструмент перед операцией, и трогал каждую железку большим пальцем.
– Ложе орех, – бормотал он. – Тетива своя, не моя, мою сменили. Скоба моя. Стремя мое. Спуск мой, только пружину перекалили, дурни.
– Гвидо.
– Двенадцать лет, – сказал он, не поднимая головы. – Двенадцать лет назад. Я на нем чуть не ослеп, потому что плечо короткое, а натяг просили полный, и там все на волосок.
Осмунд у стены зашевелился.
– Пить, – сказал он.
Крапива дала ему пить.
Он выпил, посмотрел на нас всех по очереди воспаленными глазами и вдруг спросил хрипло:
– Госпожа. А как это все началось-то?
Бран у двери хмыкнул.
– Долго рассказывать, – сказала я.
– Мне лежать долго, – сказал Осмунд.
Я села к столбу, вытянула ноги и стала рассказывать. Не ему. Себе. За три месяца я ни разу не проговорила это вслух целиком, и оказалось, что вслух оно звучит иначе, чем в голове.
Три месяца назад я еще верила, что худшее в жизни это собственная помолвка.
Меня выдавали за герцога Астера Ринландского, человека с улыбкой доброго дядюшки и глазами торговца лошадьми. Союз двух корон, говорил канцлер Морвед. Мир на двадцать лет, говорил канцлер Морвед. Твой отец будет спокоен за державу, говорил канцлер Морвед. И мой отец, король Ойвен Третий, кивал с трона, укутанный в меха посреди теплого зала, серый лицом, будто из него по капле выпускали кровь.
В тот вечер меня одевали четыре часа. Платье было цвета соли, тяжелое, с речным жемчугом по вороту, и в нем нельзя было нагнуться. Мне надели на палец кольцо Ринланда, широкое, холодное, и оно было велико, и его подвязали ниткой изнутри, чтобы не слетело за ужином.
Тео сидел за столом рядом со мной, в новом камзоле, и болтал ногами, потому что не доставал до пола. Ему было двенадцать. У него всю зиму болело горло, и на приемах он старался не кашлять, зажимая рот рукавом, а потом сидел красный от натуги.
– Илли, – шепнул он мне между переменами. – А в Ринланде море теплое?
– Не знаю.
– Если теплое, ты мне напиши. Я приеду и научусь ходить под парусом.
Он говорил серьезно. Он вообще все говорил серьезно, потому что был младше меня на восемь лет и старше всех за этим столом вместе взятых.
Я улыбалась, как учили, и думала о том, что через месяц уеду и что это, наверное, не так уж плохо. Меня всю жизнь готовили к отъезду. Дочь короля это разменная монета, и лучшее, что с монетой может случиться, это чтобы ее потратили с толком.
А ночью, когда отзвенели последние кубки, я пошла в отцовский кабинет.
Не отменять свадьбу. Просить о другом: чтобы отца показали не придворным лекарям, а кому-нибудь еще, хоть коновалу, хоть травнице из Долгой Слободы. Он таял на глазах, и никто, кроме меня, будто этого не замечал.
Дверь кабинета была приоткрыта. За ней горела одна свеча, и я услышала два голоса.
Канцлера и моего жениха.
– Соль уйдет по южному тракту тремя обозами в седмицу, – говорил Морвед негромко. – Казна пустеет красиво, ваша светлость. К зиме в подвалах Вельдхолла не останется и медяка, а книги покажут, что золото честно потрачено на приданое принцессы и на ваш драгоценный мир.
– А король? – спросил Астер.
– Король угасает по расписанию, – свеча дрогнула. – Микстура делает свое дело. К равноденствию мальчишка Теодрик останется единственным наследником. Двенадцать лет, слабое горло, любит кататься на лодке по проливу. Дети так неосторожны у воды.
Астер что-то ответил, я не разобрала.
– А потом державе понадобится твердая рука, – сказал Морвед. – Разумная. Моя.
– А ваша принцесса?
– Ваша, ваша светлость. Увезете за море, и пусть вышивает. Мертвая была бы надежнее, но и замужняя за тысячу верст сойдет. Она не из тех, кто станет копать. Хорошенькая, послушная, пустая.
Пустая.
Знал бы он, как я в тот миг пожалела, что послушная.
Локоть мой задел бронзовый подсвечник у двери, тот качнулся, и я поймала его в воздухе за секунду до грохота и прижала к груди обеими руками. Сердце колотилось так, что казалось, его слышно на весь этаж. Свеча за дверью замерла.
Я не дышала. Целую вечность.
– Показалось, – сказал наконец Морвед. – Крысы.
Крысы.
Я шла по галерее и не чувствовала ног, и всю дорогу до своих покоев думала одну-единственную мысль, глупую и детскую: как же так, ведь он меня на коленях качал.
В отцовском кабинете, в потайном ящике под подоконником, о котором знали только он да я, лежала расходная книга. Настоящая, с настоящими цифрами, которую отец вел сам с молодости, потому что не доверял писарям. Я взяла ее наутро, пока замок спал.
И еще взяла старый кинжал со щербиной у рукояти.
Щербину эту отец сделал сам, когда мне было девять. На соколиной охоте с северного берега прилетела стрела, и он сшиб ей наконечник вот этим клинком, наотмашь, не глядя, и потом два часа сидел на пне и не мог разжать пальцы. Стрелка не нашли. Отец приказал не искать.
Больше из дворца я не вынесла ничего.
На следующее утро карета невесты сорвалась с прибрежной дороги в пролив. Нашли платье. Нашли туфлю. Нашли перепуганную служанку, которая рыдала и клялась, что принцесса Иллиана канула в воду.
Служанку звали Крапива, вода была ей по колено, а туфлю она бросила сама.
– Хорошая девочка, – сказала я. – Врет как дышит.
Крапива у стены не подняла головы. Но плечи у нее чуть разошлись.
– Три месяца, – сказал Осмунд.
– Три месяца, – согласилась я. – И за эти три месяца я не сделала ничего. Я щипала обозы и думала, что воюю.
Бран отлепился от косяка.
– Ты кормила Долгую Слободу всю весну, – сказал он. – И Мокрую Падь. И тех, кого выгнали с варниц.
– Я кормила их канцлерским золотом, которое он все равно списал бы на разбой, – сказала я. – Я была для него удобной. Пока Шип грабит на юге, всем понятно, куда девается казна.
Я развернула на коленях карту, засаленную, в пятнах воска.
– Хватит. Через семь дней Морвед сам поедет на юг. Личный поезд, личная карета, личная казна. То, что он копит для себя, а не для книг. Военный сундук будущего короля.
Гвидо перестал возиться с железками.
– Ты хочешь ограбить канцлера, – медленно проговорил Бран. – Не обоз. Его самого.
– Я хочу забрать то, на что он купит седьмую печать, – сказала я. – Шесть у него есть. Седьмую он берет прямо сейчас, деньгами или страхом. Если у него не будет ни денег, ни времени, шестеро уже купленных начнут думать. А думающий купленный это самый ненадежный товар на свете.
– А мальчик? – тихо спросила Крапива.
Это были первые ее слова за три дня.
Я посмотрела на нее.
– И мальчик, – сказала я. – Он возит его с собой. Каша на одного, ведро дважды за ночь. Он не оставит его ни в замке, ни на заставе, потому что мальчик ему нужен под рукой. Значит, где канцлер, там и Тео.
Бран сел на бочонок, и бочонок скрипнул.
– Шип. Ты сама слышала, что сказал загонщик. Все легло слишком удобно.
– Слышала.
– Семь дней. Одна дорога. Одно место, где карета обязана ползти шагом. Это не случай. Это приглашение.
– Знаю, – сказала я.
– И?
Я свернула карту.
– И я пойду. Потому что если это ловушка, значит, в ней есть приманка. А приманка у него одна, и ей двенадцать лет, и она боится грозы.
Бран долго молчал.
– Дура ты, – сказал он наконец, без всякой злости, почти нежно.
Гвидо начал собирать арбалет обратно.
Крапива подняла голову от Осмундова плеча.
– Заимку они уже нашли, – сказала она. – Значит, надо новое место. И надо знать спуск лучше, чем они.
– Будет, – сказала я.
Она помолчала, потом вытерла руки о подол и сказала, глядя в сторону:
– Ее Веснушкой звали.
Все замолчали.
– Ту, в золе. Я у кузнеца спросила. Веснушка, старостина внучка, семи лет. Она в тот вечер на площади плясала, потому что обозные привезли дудку и играли.
Крапива подняла на меня глаза, и они у нее были совершенно сухие.
– Я ее вытащила и сидела, и все думала: чего я сижу-то. А потом поняла: я жду, что кто-нибудь придет и скажет, что теперь делать. Всю жизнь ждала. И на телеге под перекладиной тоже ждала, пока ты не пришла.
– Крапива.
– Так вот, – сказала она, – я больше не жду. Ты меня в дело возьмешь на спуск, а не оставишь с лошадьми. Я замки открываю быстрее всех в Гальмарине, и ты это знаешь.
Я посмотрела на Брана. Бран смотрел в потолок.
– Возьму, – сказала я.
Бран отошел от двери, взял с полки уголь и стал чертить прямо на дощатом столе.
– Тогда давай думать сразу до конца, – сказал он. – Спуск это полдела. Допустим, взяли сундук, допустим, вытащили мальчишку. А дальше что? Дальше все равно Вельдхолл, потому что твой отец там, и Совет соберется там, и венчание там.
Он провел углем кривой овал и внутри него квадрат.
– Замок, – сказал он. – Я в нем девятнадцать лет прослужил. Ворота двое, оба под гвардией, оба ночью на цепи. Стены двадцать локтей, кладка старая, но лазить не по чему. Речные ворота заложены при твоем деде.
– И?
– И есть потерна, – сказал Бран. – Под соляным подвалом. По ней зимой возили лед с пруда, чтобы не гонять телеги через двор. Ход в полроста, двести шагов, выходит в овраг за прачечными. Он и при твоем деде был не по описи, и при твоем отце не по описи, и я так думаю, что он и сейчас не по описи, потому что о нем знали трое: смотритель погребов, старший над ледниками и десятник, который водил караул.
Он ткнул углем в стол.
– Десятником был я.
Я долго смотрела на кривой овал.
– Запомни это, – сказала я. – И никому больше не говори. Ни мне при чужих, ни своим, ни во сне.
– Я и так молчал девятнадцать лет, – сказал Бран. – Один раз рот открыл, и то про канцлера. Ну и вот, сижу тут с вами.
К вечеру Гвидо сходил в Гнилой Брод за пшеном и вернулся раньше, чем я ждала, и пришел не через мост, а вброд, мокрый по пояс.
Он бросил на стол мешок с пшеном и рядом с мешком положил лист.
Плотный, желтоватый, с обтрепанным низом: такие срывают с ярмарочного столба, когда глашатай уходит. По верхнему полю шла печать. Не соколиная канцелярская. Большая, королевская, в две ладони, с гербом Гальмарина.
– Читай, – сказал Гвидо.
Я читала вслух, потому что у меня не получалось читать про себя.
«Волею государя нашего Ойвена Третьего объявляется всем сословиям и городам. Слух о гибели дочери короля, принцессы Иллианы, оказался ложен. Милостью божьей ее высочество спаслась из вод пролива и все сие время пребывала в уединении, в тяжкой болезни и в помрачении памяти, под попечением верных людей. Ныне здоровье ее восстанавливается. Помолвка с его светлостью герцогом Астером Ринландским остается в силе, и венчание совершится в день осеннего равноденствия в Вельдхолле, дабы державе быть в мире и родству в крепости».
Внизу, под королевской печатью, стояла вторая, поменьше. Сокол без короны, с опущенным крылом.
В клети было слышно, как в колесе возятся галки.
– До равноденствия сколько? – спросил Бран.
– Двадцать три дня, – сказал Гвидо.
Я держала лист двумя руками и смотрела на слова «под попечением верных людей».
Он не искал меня, чтобы убить. Он никогда не искал меня, чтобы убить. Он заранее приготовил мне место: тихую, больную, беспамятную невесту, которую покажут народу, подведут к алтарю и дадут в руки перо. И тогда все, что он взял, станет законным, потому что подпишет дочь короля своей живой рукой.
Он назначил день. Он объявил его на всех столбах от столицы до южной заставы, прежде чем поймал меня.
Значит, он был совершенно уверен, что поймает.

