Глава 10. Имя за имя
Соль я собирала на коленях, по трещинам, кончиком бабкиного ножа.
Ее осталось немного: та горсть, что не легла на нити, а раскатилась по плитам, и еще крупинки, застрявшие в щелях. Я выковыривала их по одной и ссыпала в тряпицу, оторванную от подола, и тряпица к концу работы потяжелела примерно как два грецких ореха.
– Мало, – сказал Варг. Он сидел у стены, придерживая правую руку левой, и смотрел, как я работаю. – На двадцать человек это ничто.
– Она не на людей, – сказала я. – Она на нити.
Ардан стоял у арки и слушал шахту. Он делал это уже третий час: подходил, замирал и стоял, наклонив голову, как собака у двери. Оттуда, сверху, время от времени доносилось то бряцанье, то голоса, и один раз кто-то засмеялся, и смех шел по шахте вниз долго, как вода по желобу.
– Они спускают лестницу, – сказал он наконец. – Веревочную. Значит, пойдут сюда.
– Он мог бы просто ждать нас наверху.
– Он не оставит тебя внизу, у нее, – сказал Ардан. – Он хочет, чтобы ты стояла в кругу его людей, между факелами, и говорила при писаре. Он все делает по закону. Это единственное, чего он боится.
Я завязала тряпицу узлом и сунула за пояс.
– Тогда ему не повезло, – сказала я. – Я тоже по закону.
Мы разговаривали втроем половину ночи, и я рассказала им все. Не потому, что я такая честная. Просто нить не дает врать, и когда двое суток подряд не можешь соврать человеку даже из жалости, то привыкаешь говорить как есть и другим.
Ардан выслушал до конца и не перебил ни разу. А когда я дошла до платы, он встал и отошел к стене, и стоял к нам спиной, и я видела, как у него ходят лопатки.
– Нет, – сказал он.
– Ардан.
– Нет. – Он обернулся. – Пусть стирает мне память. Пусть я буду ходить по свету с ниткой на руке и лечиться от нее травами, мне все равно, я согласен. Мирана, ты отдашь имя. Тебя перестанут звать. Ты придешь в Терновый Дол, а Ведана посмотрит на тебя и скажет: девочка, ты чья?
– Скажет, – согласилась я.
– И ты на это идешь.
– Иду.
– Зачем?!
– Затем, что он меня без имени отпустит, а тебя без памяти не отпустит никогда, – сказала я. – Ты будешь ходить по свету с нитью, которая тянет к незнакомой женщине. Тянет, Ардан. Каждый день. Пока не приведет. И он будет сидеть на другом конце и смотреть, как ты идешь, и в какой-то день прикажет тебе прийти. Он не выпустит из рук ничего, что тянется. Это не злость, это его устройство.
Варг хмыкнул от стены.
– Она его поняла лучше, чем я за двенадцать лет, – сказал он.
Ардан долго молчал.
– Ты понимаешь, что после этого я не смогу тебя позвать? – спросил он наконец, и голос у него сел. – Совсем. Ни в доме, ни в поле, ни ночью. Я открою рот, и там будет пусто.
– Понимаю.
– И все равно?
– И все равно, – сказала я. – Придумаешь что-нибудь. Ты же меня восемь дней звал «вы» и как-то справлялся.
Он засмеялся. Один раз, коротко, будто уронил что-то тяжелое, и сразу перестал.
Мы перенесли ее перед самым их спуском.
Ардан взял кровать спереди, Варг сзади одной рукой, я поддерживала изголовье, и мы вынесли мою мать из круглой комнаты в большую залу архива, где стояли столы с картами и стены до свода были забиты книгами. Нити тянулись за нами по полу, длинные, вялые, и не мешали: они шли из-под земли по всему дому и пускали ее, куда нам надо, как пускает собаку длинная цепь.
Потом Варг вернулся за отцом.
Он нес его один и не дал помочь. Он положил старика на пол у изголовья кровати и сел рядом на корточки, и посидел так немного, а потом взял мертвую руку и вложил в ладонь Ярины, как было раньше. Пальцы уже не держали. Он сложил их сам.
– Пусть, – сказал он. – Он восемнадцать лет так сидел. Нечего его переучивать.
Ярина смотрела на него с подушки, и я передала ему то, что она сказала:
– Она говорит: твой отец был лучше, чем вышло.
– Это про всех нас, – сказал Варг.
Веревочная лестница упала в шахту с сухим шлепком.
Они спускались долго: двадцать человек, все в кожаных нагрудниках старейшин, все с факелами, и от факелов в зале стало не светлее, а грязнее, потому что багровый свет из трещин был ровным, а факелы качались. Сотника звали Бажен. Немолодой, чисто выбритый, с лицом человека, который двадцать лет делает неприятную работу и научился не думать о ней вечером.
Последним, не торопясь, спустился писарь с ящиком, и вот он-то был страшнее всех двадцати, потому что нес на плече ящик с чернильницей и книгой, а руки у него были в чернилах по вторую фалангу.
Наверху, у шахты, остались только дворовые из усадьбы, при лошадях и при костре. Я слышала, как один из них крикнул вниз, что подержит огонь до темноты, и Бажен ответил ему коротко и грубо, как отвечают чужой прислуге.
Хранитель Свода не спускался.
Он просто был в зале, когда мы обернулись, у дальнего стола, и держал в руках какую-то карту, и рассматривал ее с интересом.
– Вечер, – сказал он. – Наверху сейчас закат, я смотрел. Тут его не видно, но закон считает не то, что видно, а то, что есть. Начнем.
Бажен расставил своих по кругу. Это делалось молча и быстро, они явно делали такое не в первый раз, и через минуту мы стояли в кольце из двадцати человек и факелов: я, Ардан у меня за левым плечом, Варг у правого, кровать с матерью и мертвый старик на полу.
Писарь открыл книгу на столе, придвинул чернильницу и застыл.
– Заверяю, – сказал Бажен без выражения. – Двадцать человек от старейшин, при свете, при памяти. Спрашивайте, Хранитель.
И тот начал.
– Как тебя зовут? – спросил он.
– Никак, – сказала я.
Писарь поднял голову. Бажен нахмурился. По кругу прошло легкое движение, как проходит ветер по камышу.
– По книге рода, – терпеливо сказал Хранитель, – тебя зовут Кая.
– По книге рода, – сказала я, – меня записал ты. И в бумаги записал ты, и в счет старейшин записал тоже ты. Спроси при них, кто дал мне имя при рождении.
Он посмотрел на меня.
Я и раньше видела, как он считает, но в первый раз увидела, как он считает быстро. Что-то в его лице переменилось на одну маленькую долю, как меняется вода, когда под ней трогается дно.
– Ведана из Тернового Дола, – сказал он.
– Вслух, – сказала я. – При них.
– Ведана из Тернового Дола дала тебе имя при рождении, – повторил он громко, и писарь заскрипел пером. – Дальше что? Я держу слово, я всегда его держал. Это ничего не меняет.
– Меняет, – сказала я. – Это значит, что у меня есть свое.
Я раскрыла «Свод неотменимого» на последнем листе, где у нас идет родословная, и повернула книгу к кругу, чтобы видели все.
Там, в самом низу, Веданиной рукой, кривовато и с нажимом, стояло: Мирана, дочь Ярины, рождена в год большого града.
– В полном ли ты разуме? – спросил Хранитель, и голос у него был уже другой.
– В полном.
– Добровольно ли говоришь?
– Добровольно.
– При свидетелях ли?
– При двадцати, – сказала я. – И при писаре. Пиши, любезный, я буду говорить медленно.
Я услышала, как у меня за левым плечом Ардан набрал воздуха.
– Я, Мирана, дочь Ярины, – сказала я, – отдаю имя, которое мне дали при рождении, за имя, которое ты потерял. Имя за имя, как записано в Своде, и торга тут нет.
– Не смей, – сказал Хранитель.
Он сказал это тихо, и в его тихом голосе впервые за все время было что-то живое.
– И называю тебя, – сказала я, – Даном.
Огонь в факелах не дрогнул.
Просто в зале сделалось очень тихо, и в этой тишине я услышала, как за моей спиной Ардан открыл рот.
– Мир... – сказал он.
И остановился.
Я не обернулась. Я не могла обернуться, я стояла и смотрела, как чернила на последнем листе Свода, в строчке, писанной рукой моей тетки, бледнеют, расплываются и уходят в бумагу, будто их всасывает. Через три удара сердца в строке осталось: дочь Ярины, рождена в год большого града.
– Эй, – сказал Ардан за спиной. Очень тихо и очень страшно. – Эй. Как... Эй.
– Тут, – сказала я. – Я тут. Не надо.
Я взяла его за руку, не глядя, и он вцепился так, что хрустнули пальцы.
А потом я посмотрела на человека в сером плаще.
С ним не случилось ничего внешнего. Он не сгорбился, не побелел, не рассыпался прахом, как рассыпаются в сказках. Он просто стоял, держа в руке карту, и лицо его, которое я все эти дни ловила и теряла, вдруг перестало ускользать.
Я его увидела.
Обыкновенный мужчина лет пятидесяти, костистый, с глубокой складкой между бровей и с усталыми, очень светлыми глазами. Такого встретишь на ярмарке и запомнишь.
– Вот и все, – сказал Дан.
– Записал, – сказал писарь дрожащим голосом. – Сотник, я записал.
Бажен смотрел то на него, то на меня, и рука его лежала на рукояти, но не двигалась.
– Что вы сделали? – спросил он.
– Ввела его в счет, – сказала я. – Свод: кто назван по имени при двух живых свидетелях, тот входит в счет, и с него спрашивают, как со всех. Ваш Хранитель сто сорок лет держал третьи концы и не платил, потому что закон не считает безымянных. Теперь он в списке. Спросите с него, сотник. Вы же ездите по земле и спрашиваете.
Круг качнулся.
Я поняла тогда одну вещь, которой не понимала раньше: двадцать вооруженных мужчин это не сила. Это двадцать человек, каждый из которых в эту секунду решает про себя, на чьей он стороне, и ни один не знает, что решил сосед.
– Возьмите ее, – сказал Дан.
И вот тут стало плохо.
Двое пошли ко мне сразу, они были из тех, кто решает быстро. Ардан шагнул им навстречу, и первого он встретил хорошо, а второго не успел, потому что нити пошли от пола.
Они пошли сразу отовсюду. Багровые, живые, они поднимались из трещин между плитами, как поднимается вода в половодье, и они шли ко мне, и на этот раз они шли не вести и не держать, а брать.
Я рванула тряпицу с пояса, но узел затянулся, и я разорвала ее зубами, и соль разлетелась веером по плитам передо мной.
Нити встали.
Их было слишком много. Соль сожгла первый вал, и второй прошел по пеплу первого, и третий шел уже по второму, и я пятилась, пока не уперлась спиной в кровать, а они поднимались по моим сапогам, по юбке, обвивали колени.
Варг вышел из-за факелов сбоку.
Он ударил не по нитям. Он ударил в писаря, вернее, в стол: перевернул его вместе с ящиком, и чернильница разлетелась, и черная лужа пошла по плитам, и по этой луже нити не пошли. Не знаю почему до сих пор. Может быть, дубовые чернила варят на железе, а железо этой дряни не нравится.
– Книгу! – заорал Варг. – Книгу свою хватай, дура!
Я выдернула Свод из-под чужого сапога.
Бажен наконец решил. Он решил, как решает человек, которому платят за порядок: он гаркнул своим «стоять!», и половина круга стала, а половина не стала, и в эту секунду один из тех, кто не стал, ударил Варга сбоку.
Варг закрылся правой.
Он всегда закрывался правой. Двенадцать лет каждое утро, я потом узнала, что это первое, чему его научили. Он поднял руку, которой умел все, и клинок вошел между костями предплечья, и Варг сел на пол, глядя на эту руку с тихим, каким-то детским удивлением.
– Дан! – крикнула я.
Он обернулся. Он обернулся на свое имя, сразу, как оборачиваются все, и в этом теперь и была вся разница между ним и тем, кем он был вчера.
– Ты пришел за смертью, – сказала я. – Скажи им. Скажи вслух, ты все равно не соврешь мне через третий конец. Зачем тебе моя нить?
Он стоял посреди залы, в чужой луже чернил, и нити лежали вокруг него, как лежит трава вокруг косца.
– Смерть приходит по имени, – сказал он.
Круг затих. Даже те двое, что держали Ардана, ослабили руки.
– Меня некому было позвать, – сказал Дан. – Я отдал имя в выкуп сто сорок лет назад, мне было двадцать три, и я думал, что покупаю жизнь. Я купил. Она не кончается. Я пробовал: вода, веревка, железо, мор. Меня не берет ничего, потому что взять можно только того, кто в счете, а в счете меня нет. Я хожу и тяну с других, потому что без этого начинаю сохнуть, а сохнуть я могу еще сто лет и не высохнуть до конца.
Он посмотрел на меня.
– Мне нужен был союз, – сказал он. – Живой. Целый. Свой. Потому что в законе написано: смерть одного есть смерть обоих. Это единственная дверь, которую я нашел за сто сорок лет. Взять чью-то нить, дождаться, пока умрет второй, и уйти вместе с ним. Мне было все равно, кто второй. Вот тебе вся моя правда, девочка. Я не хотел ни власти, ни вашей крови, ни земли. Я хотел, чтобы кто-нибудь смог меня похоронить.
– И ради этого держал мою мать восемнадцать лет.
– Ради этого, – сказал он. – И я торговался с ней честно, и держал слово, и ни разу ее не ударил. Я плохой человек, Мирана. Но я плохой по счету, а не по злобе. Я давно все перепутал.
Он назвал меня по имени. По тому, которого у меня уже не было.
И я поняла, что теперь нас таких двое на свете: он, к которому имя ушло, и я, которой оставили помнить, чем я плачу. Больше его не помнит никто.
– А теперь мне страшно, – сказал Дан просто. – Ты дала мне имя, и я почувствовал, как под ногами появилось дно. Я сто сорок лет не чувствовал дна. И знаешь, что я понял в эту минуту? Что не хочу. Что все эти годы я хотел хотеть, а не хотел.
– Поздно, – сказала я.
– Знаю, – сказал он. – Закрывай.
Я повернулась к Ардану.
Его отпустили. Он стоял в трех шагах, в разорванной на плече куртке, и смотрел на меня, и я знала, что у него сейчас в голове: он ищет слово, которым меня позвать, и не находит ни одного.
– Иди сюда, – сказала я.
Он подошел. Мы стали лицом к лицу, у кровати, и нити ползли по нам обоим и больше не жгли, а просто держали, и это было хуже.
Я протянула ему правую руку ладонью вверх. Красная линия под кожей светилась ровно и спокойно, как светилась все эти дни: она не знала, что сейчас будет, она вообще ничего не знала, она просто была между нами и гудела.
Он положил свою руку сверху, шрам к шраму.
– В один голос и в один вдох, – сказала я. – Ардан. Если ты не сможешь, я пойму.
– Смогу, – сказал он.
И тогда я посмотрела на мать.
Я должна сказать здесь одну вещь, иначе вы не поймете, что я за человек. Я не спросила ее разрешения. Я знала, что сейчас сделаю, я знала, чем это для нее кончится, и я не спросила, потому что боялась, что она скажет «подожди», и я подожду.
Она смотрела на меня с подушки. И нить, пока она еще была, принесла мне четыре слова, последние, которые я от нее получила этим способом.
«Давно пора. Иди, дочка».
– Раз, – сказала я. – Два.
Мы сказали это вместе, в один вдох, и получилось некрасиво, вразнобой по звуку, но в один голос по смыслу, а закон, как выяснилось, считает смысл:
– Я отказываюсь от нити.
Сначала не произошло ничего.
Потом у меня в запястье стало холодно.
Это надо объяснить, потому что я всю жизнь буду искать слова и не найду. Представьте, что у вас двадцать лет в комнате топилась печь, и вы к ней привыкли настолько, что перестали замечать тепло, и вот ее гасят при вас. Не выламывают. Просто перестают топить, и сначала все как было, и только через минуту вы понимаете, что в доме уже не так.
Красная линия под кожей потускнела, посерела и ушла. На ее месте остался белый тонкий шрам, какой бывает от старого пореза.
И вместе с ней ушло все остальное.
Я перестала слышать Ардана. Вот он стоит, вот его ладонь на моей ладони, вот его лицо в двух вершках, и я не знаю про него ничего. Ни что у него болит слева под ребром, ни врет он или нет, ни где он, если закрыть глаза. Я стояла и щупала внутри себя пустоту, где восемь дней была вторая жизнь, и пустота была огромная.
Ардан отпустил мою руку, отступил на шаг и потер запястье, как трут отсиженную ногу.
– Все, – сказал он.
По зале пошел звук.
Нити гасли. Они серели от концов к середине, рассыпались в пыль и опадали, и по всему дому, во всех переходах, в круглой комнате, под полом и в стенах это происходило одновременно, и звук был как от сухого снега, который сходит с крыши.
И плошки начали гаснуть. Одна за другой, по кругу, в том же порядке, в каком зажигались тогда, когда мы сюда упали.
– Что взято, уходит туда, откуда взято, – сказал Дан.
Он сказал это спокойно, как читают вслух.
Я обернулась к кровати.
Мать приподнялась на локте. Сама. Первый раз за все это время она двигалась сама, и я бросилась к ней и поймала ее за плечи, и плечи были горячие.
– Мама.
– Слышу, – сказала она.
Вслух. Голосом. Хриплым, ломким, тихим, но голосом, и я поняла, что никогда в жизни его не слышала: восемнадцать лет она говорила со мной чужими способами, а сейчас нити больше не было, и говорить пришлось ртом, как все.
– Восемнадцать лет, – сказала она. – Восемнадцать лет, и все впустую, дочка. Ни одного дня твоего я не видела.
– Ты выторговала их для меня.
– Я торговалась за то, чего не понимала, – сказала она. – Не повторяй за мной. Слышишь? Никогда не плати вперед за то, чего не видела.
Она положила ладонь мне на щеку, и ладонь была уже холоднее, чем плечо.
– Как тебя теперь зовут?
– Никак, – сказала я.
Она улыбнулась. У нее была моя улыбка, кривоватая, левым углом.
– Тогда слушай, что у меня осталось, – сказала Ярина. – Ты моя дочь. Для этого имя не нужно.
Я держала ее и считала. Не знаю зачем. Я считала вдохи, их было девять, и на девятом она посмотрела мимо меня, на пол, туда, где лежал мертвый старик, и сказала ему что-то одними губами, и я не разобрала что, и не буду придумывать.
Потом стало очень тихо и очень легко, как бывает, когда с плеч снимают то, что ты нес так долго, что забыл о нем.
Я сидела на полу у кровати.
За спиной у меня Бажен негромко командовал своим, и двое возились с рукой Варга, перетягивая ее выше локтя. Ардан стоял рядом и не трогал меня. Он стоял и караулил, и правильно делал.
А потом я услышала, как Дан сел на пол.
Он сел не как садится человек, а как оседает мешок. Я поднялась и подошла, и все двадцать расступились передо мной, и никто не сказал ни слова.
Он был стар.
Не пятьдесят. Не семьдесят. Он был так стар, как не бывает, и старел прямо у меня на глазах, спокойно, без ужаса: кожа на руках шла пятнами и пергаментом, светлые глаза выцветали до белесого, и все сто сорок лет, которые он сто сорок лет держал на весу, укладывались в него разом.
– Вот оно как, – сказал он с любопытством. – Больно не так, как я думал.
Я села на корточки рядом.
– Позови, – сказал он.
– Что?
– Позови по имени, – сказал Дан. – Один раз. Я сто сорок лет ждал, я имею право попросить.
Я смотрела на этого человека, который сжег наши поля, чтобы улица была пустой. Который отдал моей матери восемнадцать лет и взял их обратно с процентами. Который положил четырехлетнему мальчику в голову чужую мать.
– Дан, – сказала я.
Он закрыл глаза.
– Спасибо, – сказал он и умер, как умирают все: не сразу и некрасиво.
Плошки погасли все.
Стало темно, и в этой темноте остались только факелы двадцати, и в их свете потолок залы вдруг показался мне ниже, чем был.
Он и был ниже. По своду, от стены до стены, шла трещина, и из нее текла струйка сухой земли, и текла она ровно, без остановки, как течет песок в часах.
– Сотник, – сказал Ардан очень спокойно. – Наверх. Сейчас же. Дом стоял на нитях.
Бажен рявкнул, и двадцать человек кинулись к шахте, и в ту же секунду сверху, из темноты, куда уходила веревочная лестница, донесся звук, который ни с чем не спутаешь.
Так звучит пенька, когда ее рубят топором.

