Глава 11. Черновик
Пакет был самый обычный, с белой полоской замка, из тех, в которых продают батарейки, пуговицы и дешёвые китайские наушники. Внутри лежало что-то сложенное вчетверо.
— Я его так и не развернул, — сказал Марк. — Два дня держал.
— Почему?
— Потому что пока не развернул, можно думать, что там что-нибудь нормальное. Квитанция из химчистки. Список покупок. Что-то, что объясняет, почему у меня в кармане чужая бумага. А как развернёшь — обратной дороги нет.
Он произнёс это ровно, без нажима, и я вдруг поняла, что за эти два дня он успел стать другим человеком. Не лучше, не хуже. Другим. У людей, которые две ночи подряд проверяют руками асфальт, меняется посадка головы.
— Откуда он у тебя? — спросила я.
— Она сунула. — Он смотрел в стол. — Я тебе не сказал. В ментовке не сказал, тебе не сказал, вообще никому. Когда я к ней подбежал, она ещё была в сознании. Секунд десять, может, пятнадцать. Схватила меня за рукав — так, что потом осталось четыре синяка на предплечье, я их до сих пор вижу, — и засунула мне это в карман. И сказала.
— Что сказала?
— Она сказала: «Первый том был черновиком. Передай, что черновик».
В кухне тикали часы. Я знала эти часы. В книге они висят на третьей странице, они описывались как «дешёвые, с треснувшим стеклом», и я, когда впервые попала в эту квартиру, первым делом посмотрела на них и подумала: ну конечно.
— А второй человек? — спросила я. — Тот, которому ты это рассказывал до меня. Он кто?
Марк поднял глаза.
— С чего ты взяла, что был второй?
— Ты цитировал. — Я пожала плечами. — Люди не помнят своих диалогов слово в слово. Помнят, как реагировали. А ты выдал мне целую сцену, с ремарками. Значит, ты её уже кому-то рассказывал. И не один раз.
Он помолчал. Потом усмехнулся — коротко, без веселья.
— Врач в приёмном покое. Я в ту ночь доехал до больницы, сидел в коридоре до утра, и там был мужик, дежурный, лет шестидесяти. Я ему всё выложил. А он спросил: «Она так и сказала? „Первый том“?» И я сказал: «Слово в слово». И тогда он посмотрел на меня так, как смотрят на человека, который сам не понимает, что подписал.
— И что он сказал?
— Он сказал: «Молодой человек, идите домой и не читайте ничего вслух. Особенно вечером».
Я взяла пакет. Пластик был тёплый от его кармана, и от этого сделалось совсем тошно — как будто я держу в руках не бумагу, а чужую кожу.
— Ева, — сказал Марк. — Не надо.
— Надо.
Я разломила замок. Вытряхнула лист на стол.
Это была страница. Самая настоящая книжная страница, плотная, чуть желтоватая по краю, с типографским шрифтом и неровным обрезом — так рвут, когда торопятся, или так режут, когда книга была не разрезана. В правом верхнем углу стояло: «Глава одиннадцатая».
Я перечитала это три раза. Номер главы не менялся.
— Что там? — спросил Марк.
Я начала читать вслух, потому что читать про себя было страшнее.
— «Он положил пакет на стол между чашками. Она смотрела на пакет и думала, что в книге этой сцены нет».
Я замолчала.
— Дальше.
— «Она разломила замок. Лист выпал на стол. Это была страница…»
Руки у меня стали ледяными. Я опустилась на табурет, потому что стоять уже не получалось. Шрифт был тот самый. Не похожий — тот самый, с характерной «ё», с длинным тире, с абзацным отступом в четыре миллиметра. Я этот шрифт знала лучше, чем собственный почерк. Я читала его дважды, от корки до корки, и второй раз — с карандашом, выписывая даты.
— Ева. — Марк накрыл мою руку своей. — Ты белая.
— Здесь дальше написано про тебя, — сказала я. — «Он сказал: „Я его так и не развернул. Два дня держал“. Она спросила почему. Он ответил, что пока не развернул, можно думать, что там что-нибудь нормальное».
Тишина стала такой плотной, что часы в ней утонули.
— Это же я, — сказал Марк очень тихо. — Это я сказал. Пять минут назад.
— Да.
— Это что, запись? Кто-то сидел под окном с диктофоном?
— Под окном третий этаж, — сказала я. — И там написано не то, что ты сказал. Там написано, что ты подумал — нет, не так. Там написано, что ты думал, когда это говорил. «Он думал о том, что у людей, которые две ночи подряд проверяют руками асфальт, меняется посадка головы».
Марк убрал руку. Медленно.
— Я об этом не думал.
— Думал. Ты просто не сформулировал. — Я подняла на него глаза. — Ты сейчас сидишь и думаешь, не сумасшедшая ли я. И ещё думаешь, что, если сумасшедшая, это многое объясняет и очень удобно.
Он не ответил. И по тому, как он не ответил, я поняла, что попала.
Дальше страница шла вразнос. Абзац про врача был перечёркнут — жирно, двумя линиями, простым карандашом. На полях, тем же карандашом, было написано: «не так». Ниже — снова печатный текст, но другой: «Он не стал рассказывать ей о враче. Он сказал только: „Я обзвонил все больницы“. И она поверила, потому что ей хотелось поверить».
— Это правка, — сказала я. — Кто-то правит. Прямо сейчас. Пока мы говорим.
— Кто?
— Не знаю.
— Ева, это бред.
— Ага. — Я перевернула лист. — Тут продолжение. «Она скажет: „Значит, мы теперь в черновике“. И в этот момент в замке повернётся ключ».
Я подняла голову.
— Значит, мы теперь в черновике.
И в прихожей повернулся ключ.
***
Я успела увидеть, как кровь отливает от лица Марка — и как он, вместо того чтобы испугаться, машинально подвинулся, загораживая меня. Это движение в книге было. Оно было на сорок второй странице, и тогда, при первом чтении, я фыркнула: ну кто так делает, это же пошло.
Сейчас мне было не смешно.
Дверь открылась. В прихожей зажёгся свет, и женский голос сказал:
— Марк, я не помешала? У тебя свет горит, я увидела с улицы. Ты не спишь?
Полина.
Она вошла в кухню в своём пальто цвета топлёного молока, с зонтом под мышкой, пахнущая дождём и чужими духами, и остановилась, увидев меня.
— О, — сказала она. — Простите.
Я знала эту сцену. Семьдесят вторая страница. Полина приезжает из командировки на два дня раньше, у неё есть ключ, у неё всегда есть ключ, и она заходит «на минутку», и застаёт их вдвоём — не за чем-то, а просто вдвоём, в два часа ночи, за одним столом. И в книге Марк в этот момент встаёт и говорит: «Полина, подожди в гостиной». А потом возвращается и говорит мне — той, другой мне, книжной, — очень спокойно: «Тебе пора».
Я ждала.
Марк не встал.
Он сказал:
— Полина. Ключ оставь на тумбочке.
В книге этих слов не было.
Полина не двинулась с места. Только зонт у неё в руке чуть наклонился, и с него на паркет потекла тонкая струйка.
— Что? — сказала она.
— Ключ. На тумбочку.
— Марк, ты… — она перевела взгляд на меня, и в этом взгляде не было ни ревности, ни обиды. В нём было что-то гораздо более неприятное. Изумление. Так смотрят на человека, который в знакомой песне вдруг взял и спел другую ноту. — Ты не должен так говорить.
Тишина.
— Что значит «не должен»? — спросил Марк.
Полина прикусила губу. Быстро, на полсекунды, — но я успела увидеть, как она испугалась. Не нас. Себя.
— Я имею в виду, — сказала она ровно, — что мы договаривались. Ты забыл? Мы договаривались, что до Нового года ничего не меняется.
В книге не было никакого Нового года. В книге вообще не было месяцев — только «поздняя осень» и «к вечеру похолодало».
— Полина, — сказала я. — Какой сегодня день?
Она посмотрела на меня, как на пыль на подоконнике.
— Воскресенье.
— Число.
— Я не обязана…
— Число, Полина.
Она дёрнула плечом.
— Двадцать девятое.
— А вторник будет?
— Вторник будет первого, — сказала она и вдруг осеклась. — Какая разница?
Я встала. Медленно, чтобы не спугнуть собственные руки.
— Разница есть.
Полина смотрела на меня, и её лицо делалось с каждой секундой всё более человеческим — то есть всё более растерянным. Я знала эту женщину как облупленную: добрая, честная, чуть занудная, любит Марка тихо и правильно, и в книге она — свет. В книге она тот человек, ради которого главный герой в конце отказывается от всего, что было до.
А сейчас она стояла в мокром пальто и не понимала, почему её реплики не работают.
— Марк, — сказала она. — Выгони её.
Он не пошевелился.
— Марк.
— Нет.
Полина очень аккуратно поставила зонт в угол. Потом так же аккуратно сняла с тумбочки ключ и положила его на середину — не в ладонь, не на край, а точно в центр, как фигуру на доске.
— Ты пожалеешь, — сказала она.
И это была не женская угроза. Это было предупреждение. Тон был такой, каким говорят «не стой под стрелой».
Дверь за ней закрылась очень мягко.
***
Мы сидели на полу в кухне — я на подушке от дивана, Марк у батареи, — и страница лежала между нами на паркете, как вещдок.
— Значит, так, — сказал он. — Вариант первый: я сошёл с ума, и ты вместе со мной, и мы оба придумали одинаковую страницу. Вариант второй: за нами следят, и кто-то очень быстро печатает.
— Есть третий.
— Есть?
— Мы в книге.
Он посмотрел на меня долго.
— Ты понимаешь, что это значит?
— Что я сумасшедшая.
— Что если это правда, — сказал он, — то кто-то только что правил нас карандашом. И у него, судя по пометкам, есть мнение, как мы должны себя вести.
Я закрыла глаза. В голове вставали строчки — ровные, аккуратные, как солдаты. Я знала их наизусть. Я могла назвать страницу по первой фразе. Это было моё проклятие, мой талант, моя единственная валюта в этом мире, — и сейчас он впервые оказался не бесполезен.
— Хочешь проверку? — спросила я.
— Хочу.
— Через минуту зазвонит телефон. Это будет не Полина. Это будет твой прораб, Ринат, и он спросит, можно ли завтра с утра залить бетон на объекте. И ты скажешь: «С утра нельзя, утром там люди».
Марк медленно выпрямился.
— Ринат никогда не звонит в воскресенье.
— Позвонит.
— Ева, это…
Телефон зазвонил.
Он лежал на столе, экраном вверх, и на экране горело: «Ринат». Марк смотрел на него четыре гудка. Потом взял и нажал.
— Да. …Нет. С утра нельзя, утром там люди. …Я сказал: нельзя. …Нет, Ринат, я не пьяный. Во вторник зальёте.
Он положил трубку и очень аккуратно, как больной, положил руки на колени.
— Ты не могла этого знать.
— Могла.
— Как?
Я собралась с духом. Вот оно. Тот момент, когда надо либо врать дальше, либо открыть дверь и посмотреть, что за ней.
— Потому что я читала эту книгу, Марк. Дважды. — Я подняла страницу с пола. — Вот эту. Ту, в которой мы сейчас сидим. В первом томе я — злодейка. Я мешаю тебе, я подставляю Полину, я делаю гадости, потому что по сюжету мне положено, и на девяносто восьмой странице меня убивают. Не насмерть — то есть насмерть, но не сразу. Меня сбивает машина на Заречном мосту, и я умираю в реанимации через шесть часов, и последнее, что обо мне написано: «О ней больше не вспоминали».
Марк не засмеялся. Вот что было самое страшное — он не засмеялся.
— И какой сегодня день? — спросил он.
— Воскресенье, двадцать девятое. Вторник — первое. Девяносто восьмая страница будет во вторник.
— А второй том?
— Во втором томе меня нет. — Я усмехнулась, и усмешка вышла кривой. — Там я упоминаюсь один раз. В сноске. «О ней напоминает только фотография в нижнем ящике». Всё. Полторы строки, сноска внизу страницы. Я, взрослая женщина, полторы строки.
Он встал и подошёл к окну. Дождь по стеклу шёл наискось, и в нём плавала улица.
— И ты знала это с самого начала, — сказал он не оборачиваясь.
— С начала.
— И всё равно пришла.
— Пришла.
— Зачем?
Вот здесь врать было нельзя. Ни капли. Я это чувствовала физически — как будто текст вокруг нас натянулся и ждёт: ну? Скажи что-нибудь не то. Мы тебя поправим.
— Потому что я подумала, что если я знаю каждую реплику, я смогу не сказать те самые слова. — Я смотрела ему в спину. — В книге ты меня ненавидишь. У тебя есть три причины, и все три я знаю. И я подумала: я не сделаю ни одной из них. Я просто буду сидеть тихо и не делать. И тогда, может, страница номер девяносто восемь окажется про кого-нибудь другого.
Он обернулся.
— А вчера? — спросил он. — Вчера, когда ты плакала на лестнице, — это тоже было по тексту?
— Нет, — сказала я. — Этого в книге нет.
— Значит, ты уже один раз отступила.
— Значит, я уже один раз отступила.
— И я тоже, — сказал он. — Я не должен был спрашивать, почему ты плачешь. Я это знаю. Я стоял и чувствовал, что не должен. Как будто кто-то у меня за спиной держал мою же руку и отводил её назад. И я всё равно спросил.
Мы помолчали.
— Тогда поехали, — сказала я.
— Куда?
— На мост. Пока не рассвело.
***
Заречный мост в книге был описан дважды. Первый раз — как место, где главный герой стоит в финале и смотрит на воду, потому что ему «некуда больше идти». Второй — в сцене аварии: «Мокрая от дождя полоса, две длинные тени, визг, и всё это очень быстро».
Я помнила наизусть, что на мосту со стороны города стоит фонарь, у которого разбит плафон. Что под ним всегда сухо, потому что его прикрывает ржавый козырёк. Что на перилах, у третьей секции, кто-то выцарапал слово из пяти букв, и это слово — не матерное, а «верю».
Фонарь был целый.
Я стояла и смотрела на него, задрав голову, как дура, и в горле у меня рос холодный ком.
— Что? — спросил Марк.
— Плафон, — сказала я. — Он должен быть разбит.
— Я тебе говорю: это не тот мост.
— Тот. — Я подошла к перилам, нашла третью секцию, наклонилась. — Вот.
На ржавой краске, криво, глубоко, с заусенцами, было выцарапано: «верю».
Марк сел на корточки рядом.
— Твою мать, — сказал он очень спокойно.
— Ага.
— Ты знала про «верю»?
— Знала.
— И про то, что фонарь разбит?
— Значит, кто-то его поменял, — сказала я. — Кто-то чинит декорации. Там, где мы ходим.
Марк выпрямился и пошёл к середине моста. Я за ним. Асфальт был сухой, чистый, и по нему шли редкие машины, и всё это было до тошноты нормально.
— Здесь, — сказал он. — Вот тут я стоял. Вот тут она лежала. — Он показал рукой. — Голова сюда, ноги к бордюру. Сумка отлетела вон туда, к решётке. И кровь. Не лужа, но было.
Я смотрела под ноги.
И увидела.
Не кровь. Мелом. Белым школьным мелом, тонко, аккуратно, поперёк полосы — две цифры: «98».
Не «9» и «8» рядом. А именно «98» — как номер. Как страница.
— Марк.
Он обернулся. Потом посмотрел вниз. Потом очень медленно, не сгибая коленей, присел на корточки и провёл по цифрам пальцем.
— Свежие, — сказал он. — Мел не смылся. Ночью писали.
— В дождь мелом не пишут. Дождь шёл до часу.
— Значит, после часа.
Я огляделась. Пустой мост, три фонаря, две машины на другом берегу, река, чёрная, как пролитая нефть. На нас никто не смотрел.
— Здесь была ещё одна вещь, — сказала я.
— Какая?
— В книге у неё в кармане был читательский билет. Городская библиотека, формуляр, четыре книги. Одна из них — «Второй том», — я усмехнулась, — то есть в книжке это называлось иначе, но это была она. Я тогда ещё подумала: надо же, злодейка ходит в библиотеку.
Марк посмотрел на меня.
— Библиотека, — сказал он. — То есть у неё был адрес.
— У неё был формуляр.
В этот момент сзади, со стороны города, загорелись фары. Машина шла медленно, слишком медленно для моста, и я успела подумать: «ну конечно», — прежде чем она поравнялась с нами.
Тёмный седан. Опущенное стекло. Внутри — человек в кепке, лица не разобрать.
Он не остановился. Он просто проехал — и когда поравнялся, я услышала, как из окна, тихо, почти нежно, сказали:
— Не в этот раз.
И машина ушла вперёд, к тому берегу, и на повороте у неё погасли фары.
Мы стояли и смотрели ей вслед.
— Ты видела номер? — спросил Марк.
— Нет.
— Я тоже.
— Марк. — Я взяла его за рукав, потому что руки тряслись уже открыто. — «Не в этот раз». Он сказал «не в этот раз». Как будто уже были другие разы.
— Садись в машину, — сказал он.
***
Городская библиотека на Гончарной открывалась в десять. Мы приехали в девять, и я, чтобы убить час, обошла квартал трижды, и с каждым кругом мне становилось яснее, что делать нечего — надо просто стоять и ждать.
Ровно в десять за дверью щёлкнуло, и на пороге появился старик в клетчатом пиджаке, с бородкой, похожей на одуванчик.
— Закрыто, — сказал он, увидев нас. — Вернее, открыто, но у нас ремонт. Санитарный день. — Он посмотрел на наши лица и вздохнул. — А, нет. Вы не за книгами.
— Мы за книгами, — сказала я.
— Вы за тем, что случилось, — сказал старик. — За книгами приходят с другим лицом. За книгами приходят с надеждой.
Он посторонился.
Внутри пахло пылью, гуталином и старой бумагой, и был там длинный зал с полками до потолка, и на подоконнике стоял кактус, политый, судя по земле, в последний раз при царе.
— Лев Аркадьевич, — сказал старик и не протянул руку. — Садитесь. Чай не предлагаю: у нас санитарный день, а в санитарный день я злой.
Мы сели.
— Женщина в сером пальто, — сказала я. — Сорок лет. Приходила к вам?
Старик долго молчал. Потом достал из кармана очки, протёр их о пиджак, нацепил и посмотрел на меня внимательно, как на книгу, у которой надо проверить форзац.
— В сентябре, — сказал он. — Двадцать третьего. Пришла за десять минут до закрытия. Спросила книгу, которой не существует.
— Какую?
— «Второй том». Так и спросила: «У вас есть „Второй том“?» Я сказал: у нас всё есть, кроме того, чего нет. Она засмеялась. Потом села вон на тот стул и сидела сорок минут. Не читала. Сидела и смотрела в окно, как будто ждала, что кто-то пройдёт мимо.
— И что потом?
— Потом она встала, поблагодарила и оставила мне свёрток. — Он выдвинул ящик. — Сказала: «Отдайте той, которая придёт спрашивать. Она придёт не одна, и она будет очень бледная».
Я почувствовала, как Марк рядом со мной перестал дышать.
Лев Аркадьевич выложил на стол две вещи.
Первая — тонкая книжка в мягкой обложке, серой, без названия на корешке.
Вторая — конверт.
— Книжку она попросила поставить в фонд, — сказал старик. — Я поставил. С тех пор её никто не брал. Кроме меня, разумеется. Я её прочитал дважды. Второй раз — с карандашом.
Я взяла книжку.
Обложка была холодная, как поручень в метро. На первой странице, где обычно стоит название, было пусто. На второй — эпиграф, одна строка: «Всё, что не случилось, случилось где-то ещё».
Дальше начинался текст.
Я открыла последнюю страницу. Там был один-единственный абзац и сноска — мелкая, серая, внизу, отделённая короткой чертой. Я нашла её сразу, я всегда находила её сразу.
«¹ О ней напоминает только фотография в нижнем ящике».
И рядом, на полях, тем самым простым карандашом, знакомым мне до последней крошки грифеля, было приписано:
«Её никто не искал. Поэтому она стала сноской».
— Это её почерк? — спросил Марк.
— Мой, — сказала я.
Старик не удивился. Он вообще ни разу за всё утро не удивился, и это было хуже всего.
— Я так и думал, — сказал он. — Первый том, кстати, тоже у нас есть. В отделе редких. — Он поднялся, подошёл к шкафу, повозился с ключом. — Только он попорчен. Кто-то вырвал страницу.
Он положил передо мной книгу.
Я узнала её раньше, чем открыла. По весу. По тому, как она ложится в ладонь — как кирпич, как надгробие, как всё сразу.
Я открыла на девяносто восьмой.
Точнее, я открыла там, где должна была быть девяносто восьмая. Между девяносто седьмой и девяносто девятой был ровный, аккуратный, почти хирургический разрез — не вырвано, а вырезано.
И на пустом месте, на сгибе, было написано карандашом, мелко, в одну строку:
«Я тоже её читала. Не ходи туда одна».
***
Домой я вернулась в половине второго. Марк остался у Льва Аркадьевича — старик сказал, что ему «надо кое-что объяснить молодому человеку про тиражи», и это прозвучало как приговор.
В квартире было тихо. Я сняла пальто, поставила чайник и села на пол в прихожей, потому что сил дойти до кухни не осталось.
И тут зазвонили в дверь.
Один раз. Спокойно. Так звонят люди, которые знают, что им откроют.
Я поднялась. Посмотрела в глазок.
На площадке стояла женщина в сером пальто. Сорок лет, тёмные волосы, подстриженные ровно по плечу, и лицо — обыкновенное, усталое, такое, какое бывает у человека, который весь день провёл в очереди.
Она смотрела прямо в глазок. Как будто видела меня.
Я не открыла.
Я стояла, прижавшись лбом к двери, и слушала, как в кармане её пальто что-то шуршит. Потом шуршание прекратилось, и под дверью показался край листа. Он въехал медленно, с сухим шелестом, и остановился, уткнувшись в мой носок.
Шаги на лестнице стихли.
Я взяла лист.
Это была страница девяносто восемь.
Та самая. Целая, ровная, с типографским шрифтом, с длинным тире и четырёхмиллиметровым отступом.
«Она вышла на мост, потому что так было написано».
Я села прямо на пол и стала читать, ведя пальцем по строчкам, как первоклассница.
«Мокрая от дождя полоса, две длинные тени, визг, и всё это очень быстро. Она успела подумать, что в книге было не так — в книге она не успевала подумать ничего. Потом её подхватили, и она увидела над собой чужое лицо, и лицо было испугано, и это было единственное настоящее, что случилось с ней за весь первый том».
Дальше шло то, что я помнила наизусть. Реанимация. Шесть часов. «О ней больше не вспоминали».
Но последняя строка была другая.
Её перечеркнули. Жирно, двумя линиями, простым карандашом.
А ниже, тем же карандашом, было написано:
«Это можно переписать. Но не одной».
Я сидела на полу в прихожей, держала в руках собственную смерть и слушала, как в замке поворачивается ключ.
Только на этот раз за дверью никого не было.

