Глава 10. Тот, кто рядом
Он молчал так долго, что дождь успел дважды сменить звук: сначала он стучал по железу козырька, потом пошёл сплошняком, ровно, как будто наверху кто-то прикрыл дверцу и оставил воду течь без присмотра. Я стояла с листком в руке, и моя задранная «д» расползалась от влаги, превращаясь в чужую букву.
— Одиннадцатое на двенадцатое, — сказал он наконец. — Ночь. Время — двадцать три сорок семь. У меня в телефоне сообщение. С твоего номера.
— У меня нет твоего номера.
— Знаю.
— И сообщения нет.
— Тоже знаю. — Он полез в карман, вынул телефон, повернул экран ко мне. — Смотри. Я не стирал. Я вообще ничего в этой жизни не стираю, у меня и фотографии все на месте, включая те, где палец.
На экране было: «Мост. Сегодня». И номер. Мой номер. Я узнала его так же, как узнала свой почерк на листке: не по памяти, а по какому-то внутреннему опознанию, которое не спрашивает разрешения.
— В двадцать три сорок семь я была… — Я замолчала, потому что не помнила. Совсем. Не «плохо помнила» — а как отрезано: до половины двенадцатого ночи у меня в голове стояла ровная белая стена, аккуратно оштукатуренная.
— Ты была в машине, — сказал он. — Ты была за рулём. Так написано в первом протоколе.
— А во втором?
Он посмотрел на реку, потом на меня, и я увидела, что он взвешивает не слова, а меня — выдержу ли.
— Во втором написано, что за рулём был мужчина. — Он убрал телефон. — Но второго протокола официально нет. Я его видел один раз, в кабинете, мне его не дали в руки. Я запомнил фамилию следователя и запомнил, как он закрыл папку. Вот и всё.
— Кто был за рулём?
— Не знаю.
— А кто сидел рядом?
Он не ответил. И вот тут, в этой паузе, я впервые за все дни почувствовала, как текст подо мной прогибается, как тонкий лёд у берега, — потому что по книге он должен был сейчас уйти. Просто развернуться и уйти, и я должна была остаться одна до самой среды, до больницы, до стеклянной двери, за которой на меня смотрит человек с планшетом. Я знала это наизусть. Я это читала дважды, второй раз — с карандашом, потому что искала, где именно автор меня обманул.
— По тексту, — сказала я вслух, — ты сейчас должен уйти. Не оглядываясь. И я должна стоять тут одна минуты четыре, а потом поймать машину.
Он смотрел на меня.
— По какому тексту?
— Неважно. — Я сунула листок в карман. — Ты уйдёшь?
— Нет, — сказал он. — Я тебя отведу куда-нибудь, где сухо. Иначе ты до утра будешь стоять и разговаривать с рекой.
Это было второе отклонение. Первое случилось вчера, когда он спросил, почему я плачу; теперь их стало два, и я не знала, что с этим делать. В книге нет ничего опаснее человека, который начал жить не по написанному: у автора на таких есть сноски, а у меня не было ничего, кроме мокрого пальто и тетради под свитером.
Мы пошли вдоль набережной, под фонарями, которые загорались не сразу, а с задержкой, будто решали, стоит ли. Он шагал слева и чуть впереди — так, чтобы загородить от ветра, — и это тоже была не наша сцена. Наша сцена была: он идёт справа, на расстоянии вытянутой руки, и говорит одну фразу про то, что таких, как я, не лечат, таких, как я, только переписывают.
— Ты сейчас скажешь, — проговорила я, — что таких, как я, не лечат.
Он остановился.
— С чего ты взяла?
— Проверяю.
— Перестань проверять. — Он сказал это не зло, скорее устало. — Это как когда человек читает по губам и всё время попадает в половину. Бесит.
— Ты не ответил про того, кто сидел рядом.
— Я отвечу. Только не на улице. — Он кивнул вперёд, где в конце квартала горела вывеска, из тех, что не гаснут никогда: «Столовая № 1. Горячее. Круглосуточно».
Внутри пахло мокрой шерстью, подгоревшим луком и хлоркой. За пластиковой стойкой дремала женщина в белом халате поверх вязаного жилета — на бейджике было написано «Зина», и «Зина» была приклеена поверх другой буквы, потому что прежнюю отодрали. У окна спал лицом в салфетку мужчина в куртке с надписью «Рыбхоз». По потолку шли длинные лампы, одна мигала.
Мы сели в углу. Он снял с меня своё пальто — я и не заметила, когда оно оказалось на мне, — и повесил на спинку стула, и оно сразу начало капать на линолеум с методичностью капельницы.
Зина принесла два чайника, два стакана в подстаканниках и тарелку с хлебом, посчитала нас глазами, ничего не сказала и ушла обратно за стойку, где включила маленький телевизор без звука.
— Меня зовут Глеб, — сказал он. — Ты, наверное, знаешь.
— Знаю.
— Тогда начнём с того, чего ты не знаешь.
Он налил чай, пододвинул мне стакан и стал говорить — ровно, как человек, который сто раз репетировал и всё равно не выучил.
— Я работаю на водной станции, второй год. До этого — водолазом на спасательной станции в Затоне, потом сократили. В ту ночь я был не на смене. Я был дома, пил чай и смотрел, как сохнет краска на подоконнике, потому что я её покрасил в воскресенье и она не сохла неделю.
— И тут пришло сообщение.
— И тут пришло сообщение, — согласился он. — Я его прочитал и подумал: ерунда. Реклама. Кто-то номером ошибся. Я его даже удалил. — Он помолчал. — А потом оделся.
— Почему?
— Потому что за три минуты до этого у меня в доме стало тихо. Понимаешь? Не выключили свет — стало тихо. Холодильник перестал гудеть. Сосед перестал кашлять за стеной. И я подумал: ну всё, значит, надо идти.
Он отпил чай, обжёгся, поставил стакан.
— Я дошёл до моста за двадцать минут. Там никого не было. Дождь уже накрапывал. Я постоял, посмотрел на воду и почти повернул назад. А потом под фонарём… — он показал рукой, где, — погас свет, и я услышал, как машина на повороте берёт слишком широко.
— Слишком широко,
— Слишком широко, — согласился он. — Так, будто человек за рулём собирался повернуть и в последний миг передумал. Знаешь, как это выглядит со стороны? Как извинение. Машина извиняется перед дорогой.
Он подобрал со стола салфетку и начал складывать её вчетверо, аккуратно, по сгибу, будто это было единственное, что сейчас требовало точности.
— Сначала были тормоза. Коротко, будто кто-то вздохнул. Потом удар. Не громкий, честно скажу, совсем не громкий: мокрый, тяжёлый, как мешок с песком падает с борта. Я потом месяц этот звук слышал. И просыпался не от него, а от тишины после.
— И ты пошёл.
— Я побежал. Двадцать лет не бегал, а тут побежал, и знаешь, что было самым страшным? Что я бегу, а она лежит и не шевелится, и я ещё ничего не знаю, но уже всё понимаю. Фонарь над поворотом погас, вокруг темень, только вода блестит и дождь по лужам стучит, как по жести.
Машина остановилась шагах в сорока. Движок работал, дворники ходили туда-сюда, туда-сюда, и в свете от них было видно, как косо летит дождь. Я присел за ящик с песком, у нас на мосту такие стоят через каждые сто метров, — и вот я сижу за этим ящиком, как в детстве в прятках, и колени у меня трясутся, а песок мокрый, и от него пахнет ржавчиной.
— Дверь открылась?
— Не сразу. Секунд через двадцать. И вышел человек — невысокий, в длинном плаще, капюшон поднят. И он не побежал. Понимаешь? Он даже не прибавил шагу. Он постоял, посмотрел назад, потом вперёд, потом вниз, на воду. Спокойно так посмотрел, как будто выбирал, где рыбачить.
Он замолчал и посмотрел на меня, и в его глазах было что-то очень усталое и очень трезвое одновременно.
— И пошёл к ней, — сказал он. — Руки в карманах. Я ещё подумал: так не ходят к человеку, которого сбили. Так ходят к человеку, с которым договорились.
— Договорились?
— Дослушай. Он присел рядом с ней на корточки. Снял перчатку — я видел, как он её снял, аккуратно, зубами за палец. Потом наклонился, будто слушал. Потом достал зажигалку и поднёс ей к лицу. Не чтобы посмотреть, жива ли. А чтобы сверить. Как сверяют купюру на свет.
У меня в горле пересохло, и я взял стакан, хотя чай давно остыл.
— Что было дальше?
— Дальше он нашёл её сумку. Она отлетела к перилам, я её не сразу заметил, чёрная, мокрая, сливается. Он поднял сумку, посмотрел внутрь, я видел, как он там копался, и достал что-то маленькое. Не знаю что. Бумажник ли, телефон ли, конверт — не разглядел. А сумку отнёс к перилам и уронил в реку. Просто разжал руку и уронил.
— И ты не закричал.
— Я? — Он усмехнулся, и усмешка вышла нехорошая. — Я, знаешь, в ту секунду подумал о своей дочке. Ей двадцать шесть, она в Питере, звонит по воскресеньям. И я подумал: если я сейчас закричу, то в следующее воскресенье она не услышит, как я говорю «привет, моя хорошая». Вот о чём я думал, пока человек в плаще стоял над женщиной на мосту.
Он снова сложил салфетку, и она уже не складывалась.
— И тут она пошевелилась. Рука. Вот так, — он показал, как шевелят пальцами, будто перебирают крупу. — И он это увидел. И знаешь, что он сделал? Он наклонился и сказал ей что-то на ухо. Тихо, я не слышал ни слова. Одно-два слова, не больше. И она замерла. Совсем. Рука упала, и всё.
— Может, он сказал, что помощь идёт.
— Может, — согласился он без всякой охоты. — Только после этих слов он встал и спокойно пошёл к машине. А она осталась лежать. В дождь. На мокром асфальте, в трёх метрах от фонаря, который погас.
Он допил чай одним глотком, уже не обжигаясь.
— Как будто убирали.
— Как будто убирали, — повторил он. — Я потом полгода на каждой парковке искал чёрный седан. И знаешь, что? Я его нашёл. Не тот, конечно. Но я теперь смотрю на машины, а не на людей. Это, видимо, и есть то, что со мной сделали.
Он помолчал и добавил, будто извиняясь:
— Номер второй я запомнил. Три цифры. Восемь, ноль, четыре. Остальное грязью залепило. Я потом в блокнот записал, чтобы не забыть, и всё равно забыл бы, если бы не записал.
— А она?
— А она дышала. Когда я подошёл, она дышала. Я снял куртку и подложил ей под голову, и куртка сразу намокла, и я почувствовал, что она тёплая, и от этого мне стало так страшно, что я чуть не заплакал. У неё на виске была кровь и на воротнике, а пальто серое, и на сером это было почти незаметно. И она открыла глаза. Не сразу, через полминуты. И взяла меня за рукав.
Он поднял руку, будто показывая, как именно, и я увидел у него на манжете маленькую старую зацепку.
— И сказала: «Скажи ему…» — он сделал паузу, и пауза была длинная, как коридор. — И назвала твоё имя. Не фамилию, имя. И адрес твой назвала. Улицу, дом. Я, честно, решил, что она бредит.
Я сидел и слушал, как у меня в груди стучит, и стук этот был громче дождя.
— А потом она сказала ещё одну вещь, — продолжил он. — «Первый том был черновиком. Передай, что черновик».
— Она так и сказала? «Первый том»?
— Слово в слово. И знаешь, что я подумал? Что я теперь в чужой книге, в которой кто-то уже всё написал, а я попал на середину страницы и ничего не понимаю. — Он посмотрел на меня. — Ты понимаешь, о чём она?
— Нет, — сказал я и услышал, как ровно это прозвучало. Слишком ровно.
Он не стал спорить. Только кивнул, будто именно так и ожидал.
— Скорая приехала через одиннадцать минут. Я звонил с чужого телефона, у остановки, у мужика в пуховике, он сначала не дал, потом дал, но стоял рядом и смотрел, чтобы я не убежал с его телефоном. Смешно, да? Я потом думал: вот я, взрослый дядька, стою в дождь и объясняю незнакомому человеку, что мне нужно позвонить в скорую. А она в это время лежит одна на мосту.
— Ты поехал с ней?
— Нет. — Он посмотрел в сторону, и в этом взгляде была не вина, а что-то более тяжёлое. — Фельдшер спросил, кто я. И я сказал: прохожий. Имя я назвал, а телефон не дал. И знаешь почему? Потому что я всё время смотрел на дорогу. Мне казалось, что они вернутся. Не за ней. За мной.
— И ты её больше не видел.
— Я обзвонил все больницы на левом берегу. Утром, с семи. Везде говорили одно и то же: такой фамилии не поступало. Я сказал, что фамилии не знаю, женщина, серое пальто, примерно сорок лет, сбила машина на мосту. Мне сказали, что на мосту в ту ночь не было ни одного вызова. Понимаешь? Ни одного. Я даже назвал время. Мне ответили: «Молодой человек, у нас всё записано».
— А потом?
— А потом я поехал на мост. Асфальт был чистый. Сухой, если хочешь знать. Дождь кончился, солнце, дворники метут, и ни пятна, ни осколка, ни следа от шин. Я стоял и смотрел на этот асфальт, и мне хотелось лечь на него и проверить руками.
Он полез во внутренний карман и достал пакет — обычный, с замком, из тех

