Глава 7. Девять дней
Бумагу Тейн прислал в тот же вечер.
Стопку серых листов, чернильницу и три очиненных пера принес молчаливый служка, поставил на стол и вышел, стараясь не поворачиваться к Родиону спиной.
Родион сел и написал первую строку.
«Машка. Сестра. Семнадцать лет. Волосы русые, до плеч, всегда собраны резинкой на запястье. Ест гречку из кастрюли. Говорит: ну ты серьезно. Учится в десятом, химичка ей ставит трояки».
Он перечитал. Все было правдой, и все было чужой правдой, вроде справки. Он попробовал по этой справке собрать лицо и не собрал.
Тогда он написал ниже:
«Мать. Умерла девять лет назад. Щурилась без очков».
И еще ниже:
«Двор. Пятый этаж. Лифт не работает с весны».
Он писал полтора часа, пока не заболела рука. Улица, на которой стоял дом. Название остановки. Как пахнет на складе в июле. Сколько остановок до метро. Как звали собаку у соседей снизу.
Собаку он вспомнил не сразу, и это его напугало сильнее всего остального.
Утром он проверил список.
Все, что было записано, стояло на месте, и он мог это прочесть. Но остановку он теперь не мог представить, а только прочитать. Между «улица Клубная» на бумаге и той улицей, по которой он ходил двадцать пять лет, больше не было ничего.
Он взял перо и приписал внизу:
«День второй. Проверено».
Девять дней Цитадель готовилась.
Родион видел это из окна кельи, а окно, к его удивлению, никто не забил. Во дворе разгружали телеги. Ставили помосты. Тянули из-под западного крыла толстые связки медного прута и наматывали их на барабаны величиной с колодец.
На третий день привезли гостей. Кареты, лошади под попонами, шатры на верхнем поле. С гор ехали семьи тех, кто ушел в скобу. День Шва оставался праздником, и никто не собирался его отменять только потому, что магистр перенес его вперед.
На четвертый день Тейн пригласил Родиона в чертежную.
Это была длинная комната в уцелевшем крыле, и все столы в ней были сдвинуты в один, а на этом одном лежала карта чаши в две сажени длиной, вычерченная так подробно, что на ней были обозначены отдельные воронки.
— Смотри, — сказал Тейн без предисловий. — Я не люблю, когда меня считают чудовищем из лени. Если уж считать, то со знанием дела.
Он положил ладонь на середину карты, где алой краской была намечена дуга шва.
— Триста лет мы держим его закрытым и триста лет платим по восемьсот человек в год. Это не война. Это оброк. — Он провел пальцем вдоль дуги. — Причина проста: шов заперт наглухо, а внутри давит. Все, что оттуда прет, прет через щели, и щели мы затыкаем людьми.
— И вы хотите открыть.
— Я хочу открыть в одном месте и по своей воле. — Тейн поставил на карту деревянный кубик. — Здесь. Северная губа, самый край, над мертвой пустошью, где нет ни деревни, ни дороги на сорок верст. Мы разомкнем шов на двести саженей и поставим на разрыв отвод. Медь, железо, оправа. Все, что польется, пойдет не в небо и не по щелям, а по трубе, вниз, в накопители.
Он посмотрел на Родиона.
— Ты понимаешь, что это значит? Не рана, а печь. Тепло, свет, кузни, лекарское дело, хлеб зимой. Триста лет мы сидели у горящего дома и не грелись, потому что боялись, что он рухнет. Я предлагаю перестать бояться и поставить заслонку.
— А если не поставится?
— Тогда все умрут, — сказал Тейн. — Все. Я это записал в протоколе и подписал своим именем, и Совет тоже подписал, потому что альтернативы у них нет. Через сорок дней он лопнет сам, а сам он лопнет не в мертвой пустоши, а везде сразу.
Он отошел от стола и налил себе воды.
— Тебе я тоже не буду лгать, — сказал он. — Ключ должен быть цел, в сознании и на месте, все то время, пока идет размыкание. Это трое суток. Ты будешь висеть на кромке, прикрученный к оправе, трое суток. Ты не сгоришь, потому что тебя не берет. Тебе будет очень плохо. И ты, вероятно, останешься там навсегда, потому что если тебя снять, отвод захлопнется, а вместе с ним, скорее всего, и все остальное.
— То есть скоба, — сказал Родион. — Вы просто зовете ее иначе.
— Скоба держит закрытым. Ты будешь держать открытым, — сказал Тейн. — Разница огромная, но не для тебя, тут ты прав.
Родион подошел к карте и стал ее рассматривать.
— А скобы?
Тейн поставил стакан.
— Что скобы?
— Двести шестьдесят пять штук, — сказал Родион. — Живых. Что с ними будет, когда вы начнете размыкать?
Магистр молчал ровно столько, сколько нужно человеку, чтобы решить, врать или нет.
— Их надо снять, — сказал он. — Все. Заранее. Шов, размыкаемый в одном месте, должен быть свободен по всей длине, иначе рванет по швам, простите за неловкость. Снимать будем от концов к середине, за сутки до начала.
— Снять скобу это как?
— Вынуть костыль, — сказал Тейн.
— А человек?
— Человека там нет, — сказал Тейн. — Есть искра в железе и то, что от человека при ней осталось. Когда костыль вынимают, оно рассеивается.
— Она считала до тысячи, — сказал Родион.
— Я знаю. — Магистр посмотрел ему прямо в лицо, и лицо у него было усталое и совершенно спокойное. — Я слышал твой пересказ, и я записал его в протокол дословно, и я не сплю с тех пор нормально. И я все равно вытащу двести шестьдесят пять костылей, потому что за ними стоят полтора миллиона человек, которые о них никогда не слышали. Если ты знаешь, как считать иначе, скажи. Я слушаю тебя серьезно. Я не издеваюсь.
Родион не знал, как считать иначе.
Он вышел из чертежной, и в коридоре его ждал конвоир.
Конвоира звали Гурт, и Родион узнал его сразу, хотя на нем была теперь не серая полевая форма, а цитадельский синий кафтан с медными пуговицами.
— Здорово, 0999, — сказал Старший.
— Вас перевели.
— Меня приставили. — Гурт пошел рядом, отставая на полшага, как положено. — Магистр решил, что тебя должен водить тот, кто тебя не боится. А я тебя не боюсь. Мне свеча без надобности, я ее и так не ношу.
Он показал левое запястье. Кожа на предплечье была ровная, чистая, без всякого следа.
— Свели, — сказал Родион.
— Свели, — согласился Гурт. — Ноль сто двадцать один. Одиннадцать лет назад.
Они прошли лестничный марш молча.
— Как? — спросил Родион.
— Как все. — Гурт пожал плечами. — Синий у меня был, слабый, но был. В клину выжил четыре раза подряд, а на пятый вытащил из ямы сержанта конвойных. Он потом за меня слово сказал. Через год я сам гнал клин.
— И как оно, гнать клин?
Гурт остановился.
Он был на голову выше Родиона и вдвое шире, и стоял он спокойно, но что-то в его лице поехало.
— Хочешь честно?
— Хочу.
— Ненавижу вас, — сказал Гурт. — Каждого. Всех. Одиннадцать лет.
Он сказал это без злобы, буднично, и от этого стало жутко.
— Знаешь, за что? Не за то, что вы жалкие. — Он двинулся дальше. — За то, что я каждое утро выхожу во двор, а там сто пятьдесят рож, и каждая на меня смотрит и думает: он такой же, он оттуда, он должен нам помочь. И я смотрю на них и вижу себя. Каждое утро, одиннадцать лет, сто пятьдесят раз в день. — Он открыл дверь кельи. — И я вас гоню в чашу и считаю вслух, потому что если я вас не буду считать вслух, я начну считать про себя, а тогда я не дойду до конца недели.
Он посторонился, пропуская Родиона.
— Так что ты не думай, что я палач, — сказал Гурт. — Я просто человек, который очень боится однажды сесть на землю посреди двора и не встать. Спокойной ночи.
Ася пришла на шестой день.
Она вошла без стука, поставила на стол миску, села на табурет и сказала:
— Расскажи мне про кромку.
— Ася.
— Расскажи мне про кромку, — повторила она.
И Родион рассказал.
Он рассказал про леса, про Дугу, про тишину наверху, про черные и белые точки в шляпках. Про медную бирку. Про то, что услышал через ладонь. Он старался говорить сухо, как отчет, потому что понял, что если начнет жалеть, она не выдержит.
Ася слушала, не двигаясь.
— Как его зовут? — спросил Родион, когда закончил.
— Ким, — сказала она. — Кимрад. Его назвали в честь деда, он это имя ненавидел.
— Я не знаю, слышал ли я его.
— Их двести шестьдесят пять, — сказала она. — Ты не мог не слышать.
Она посидела молча. Потом сняла с шеи свечу, положила ее на стол и отодвинула от себя на всю длину руки.
— Знаешь, что самое подлое? — сказала она. — Я четыре месяца учусь ставить щит. Я хорошо ставлю, меня хвалят. И вся моя сила, вся до капли, вот в этом камне и в двух десятках других, которые мне выдали за четыре месяца. — Она смотрела на камень. — А в камнях чужие искры. Я не спрашивала, чьи. Никто не спрашивает. Их привозят с кромки в ящиках, и на ящиках написано «отработанное».
— Ася.
— Я четыре месяца грела руки об людей, — сказала она. — И держала щит. И меня хвалили за то, что я хорошо держу.
Она заплакала, беззвучно и зло, вытирая лицо ладонью и сердясь на себя за это.
Родион не мог подойти. Он сидел в трех шагах и смотрел, и это было ровно то расстояние, которое ему теперь полагалось от всякого живого человека.
Вельд появился на восьмой день, за час до полуночи.
Он вошел, поставил на пол тяжелый холщовый мешок и сел на пол сам, привалившись к стене, как садятся очень уставшие люди, которым уже все равно, как это выглядит.
— Я тридцать один год вел списки, — сказал он.
— Знаю. Тейн говорил.
— Не те списки. — Вельд подтолкнул мешок ногой. — Те, что положено, я вел на службу. Сколько призвано, сколько роздано по разрядам, сколько списано. А эти я вел для себя.
Родион развязал горловину.
Мешок был набит тетрадями. Дешевыми, разного размера, с обтрепанными углами, перевязанными шпагатом в пачки по десять.
Он открыл верхнюю наугад.
Столбцы. Номер, имя, откуда, дата.
0128, Ольга Сурова, мир седьмого списка, приведена в год двадцать шестой, списана в год двадцать шестой. 0129, Питер Ланге, мир четвертого списка, приведен в год двадцать шестой, списан в год двадцать седьмой.
И так вниз, страница за страницей, тетрадь за тетрадью.
— Сколько их тут? — спросил Родион.
— Двадцать одна тысяча четыреста шесть, — сказал Вельд. — Это только мои. То, что прошло через мою галерею и мой жезл. До меня были другие, но они списков не вели, потому что списки не положены. Расходному не полагается имени, а раз не полагается, то и записывать нечего.
Он поднял голову.
— Я думал, что делаю доброе дело, — сказал он. — Тридцать один год я говорил себе: пусть хоть где-то останется, как их звали. И только на кромке понял, что тридцать один год честно и аккуратно вел бухгалтерию бойни и называл это совестью.
Он поднялся.
— Забирай, — сказал он. — Мне они больше не нужны, а тебе, может, пригодятся.
— Зачем они мне?
— Затем, что послезавтра тебя повезут на кромку, — сказал Вельд. — И пока тебя будут прикручивать, ты будешь думать о том, стоило ли оно того. И вот тебе двадцать одна тысяча четыреста шесть причин, чтобы посчитать самому, а не с чужих слов.
Он пошел к двери и там остановился.
— Тейн начал снимать скобы сегодня утром, — сказал он.
Родион поднял голову.
— Он говорил, за сутки до размыкания.
— Он посчитал заново. — Вельд стоял, взявшись за дверную скобу, и не оборачивался. — Артель Дуги идет по северной губе от дальнего конца. Восемь костылей за смену, две смены в день. Я был внизу и смотрел в трубу.
— Что вы видели?
— Костыль выходит тяжело, — сказал Вельд. — Его расшатывают ломом. Когда он выходит, из гнезда идет свет, недолго, вдоха три. — Он помолчал. — И еще оттуда идет звук. Далеко слышно, потому что наверху тихо. Мне сказали, это железо стонет.
Он открыл дверь.
— Сегодня вынули шестнадцать, — сказал смотритель Вельд. — Осталось двести сорок девять.

