Глава 13. Шов
Идти пришлось долго, потому что чаша оказалась больше, чем он думал.
Родион шел по черной корке и по дороге считал воронки, а потом бросил считать, потому что от счета делалось нехорошо. Ветер тянул поперек, обычный холодный ветер, и в нем не было ни гари, ни железа, а был запах мокрой земли откуда-то из-за края.
Он прошел мимо мест, где утром стоял клин.
Он узнавал их по кольчугам. Кольчуги со склада были одинаковые, ржавые по вороту, и лежали они не в куче, а вразброс, по одной, по две, там, где линия отступала, и по ним можно было прочесть, как она отступала: сначала ровно, потом уступом, потом уже без всякого порядка.
У самого подножия лесов, спиной к скале, сидел человек.
Он сидел на земле, вытянув ноги, привалившись затылком к камню, и руки лежали на коленях ладонями вверх. Копья рядом не было. Кафтан на груди был разорван и почернел.
Родион подошел и сел рядом, на расстоянии трех шагов, по привычке, которая уже ничего не значила.
Гурт смотрел прямо перед собой, на чашу.
— Вы сели, — сказал Родион.
Он посидел с ним немного.
Потом снял с себя прогоревшую куртку, накрыл ему лицо и пошел дальше, вдоль скалы, туда, где над краем чаши поднимался дым.
Их нашлось сто шестьдесят три.
Они стояли лагерем на восточном склоне, у выхода из чаши, там, где начиналась старая дорога к третьему загону, и когда Родион вышел из-за скалы, его увидели не сразу, потому что все смотрели в другую сторону.
Все смотрели вверх.
Небо над чашей было пустое, и они смотрели на это пустое небо и не расходились уже третий час.
Первой обернулась Марья.
Она посмотрела на него, вытерла руки о подол и сказала в сторону лагеря, ровным голосом человека, который сегодня уже перестал удивляться чему бы то ни было:
— Вон он идет.
Ася прошла к нему через весь лагерь и остановилась.
В трех шагах.
Она сделала это не задумываясь, машинально, и Родион понял, что за тринадцать дней это въелось и в нее тоже.
— Живой, — сказала она.
— Похоже.
— Оно закрылось. — Ася показала подбородком вверх. — Просто взяло и сошлось. Мы стояли и смотрели, как оно сходится, и не понимали, что делать. Дуга сказал, что это ты. Он сказал, что если бы оно рвануло, нас бы тут не было, а раз оно сошлось тихо, значит, кто-то внутри его уговорил.
— Он преувеличивает.
— Он старый скобарь, он всегда преувеличивает. — Ася сглотнула. — Родион.
— Да.
— Ты меня помнишь?
Он посмотрел на нее.
Порез на скуле, побелевший до тонкой нитки. Копье, которое она держала не как оружие, а как палку, на которую опираются. То, как она стояла в дверях кельи, держась за косяк. То, как она сказала: я четыре месяца грела руки об людей.
— Помню, — сказал Родион. — Я все помню. С того дня, как меня сюда бросило, я помню каждый день.
Она закрыла лицо руками.
— А что тогда не помнишь? — спросила она через ладони.
— Все остальное, — сказал он.
Вельд сидел на камне у края лагеря и глядел вниз, в чашу.
Родион сел рядом и рассказал.
Он рассказал про снег и три избы, про вешки в снегу, про то, как искал по голосу, и как нашел в четвертом ряду от колодца. Он повторил слово в слово все, что она сказала, потому что боялся сбиться, и повторил в том числе и то, о чем она просила соврать, и сразу сказал, что это просьба, а не правда.
Вельд слушал, не перебивая.
— Она сказала, что каждый год в день Шва делалось теплее, — сказал Родион. — И она решила, что это вы.
Смотритель кивнул.
Он долго молчал, и лицо у него было каменное, а потом он вдруг наклонился вперед, уперся локтями в колени и заплакал, беззвучно, некрасиво, как плачут старики, у которых уже не осталось сил делать это прилично.
Родион сидел рядом и ничего не говорил.
— Тетрадь, — сказал Вельд, отдышавшись. — Ты ее…
— Она осталась там.
— Там.
— В снегу, — сказал Родион. — Я не нашел ее в карманах. Значит, она там.
Вельд подумал.
— Ну, значит, они там записаны, — сказал он. — Тысяча двести. Пусть будет так.
Про Кима Ася спросила только на третий вечер.
Она собиралась спросить сразу, Родион это видел, и два дня не спрашивала, и он не начинал первым, потому что знал, каким будет ответ.
— Ты его нашел? — сказала она наконец.
— Не знаю.
— Как это не знаешь?
— Я не знал, как он выглядит, — сказал Родион. — И я не спрашивал имен. Их было двести сорок девять, и я обошел всех до одного, и каждому сказал, что можно перестать. Инга была первая, потому что ее я искал по счету. Остальных я просто обходил.
Ася сидела очень прямо.
— То есть он там был.
— Он там был, — сказал Родион. — И он больше не там.
— И ты не помнишь, что он говорил.
— Не помню, — сказал Родион. — Я помню одну женщину, которая пела, и мальчишку, который спрашивал про деньги. Остальных нет. Мне очень жаль.
Ася долго молчала.
— Знаешь, — сказала она, — я думала, что мне нужно будет узнать, что он сказал напоследок. Я всю дорогу сюда придумывала, что он мог сказать. — Она вытерла глаза ладонью, коротко и деловито. — А оказалось, мне нужно было только одно: что он больше не считает. Это оказалось все, что мне нужно.
— Он больше не считает.
— Хорошо, — сказала Ася. — Тогда хорошо.
Магистр Тейн умер на четвертый день.
Он не сгорел на лесах и не свалился с кромки. Его спустили вниз в тот же вечер, и он был жив, и первые три дня он даже диктовал, потому что рука не работала. Потом началось то, что в таких случаях всегда начинается, а целителя рядом не оказалось: Йохт был в Цитадели, в Цитадели была паника, и по дороге через горы никто в ту ночь не ехал.
Он продиктовал сорок одну страницу.
Там было все: расчет отвода, чистота меди, время работы, порядок обрыва жил, число вытянутых костылей, оценка потерь и отдельным разделом описание того, как выглядит человек, который отдает девяносто шесть искр подряд.
Последней записью в тетради стояла одна фраза, и Дуга, который под диктовку писал, потому что больше было некому, потом рассказывал, что магистр велел записать ее дословно и переспросил, записал ли он дословно.
«Ошибка не в замысле, а в металле. Замысел тоже был ошибкой, но она обошлась бы дешевле, если бы я один раз в жизни спросил у тех, кем платил».
Загоны распустили не сразу.
Сначала три недели никто вообще ничего не делал, потому что делать было некому: Совет заперся в уцелевшей половине Цитадели, а конвойные разошлись по домам, едва стало ясно, что жалованья не будет.
Потом собрался сход. Не Совет, а именно сход: Дуга от артели, Марья и Кривой от загонов, Вельд от смотрителей, Ася от синих, потому что из синих больше никто не пришел.
Родион на сход не пошел. Он сидел в трехстах шагах от лагеря, на камне, и Ася приходила и пересказывала.
Решали простые вещи и решали их плохо, потому что никто не умел.
Клейма сводить было нечем: искра на них не действовала, а других способов не знали, и постановили считать номер не позором, а стажем. Списки Вельда постановили переписать набело в четырех копиях и разослать. День Шва постановили оставить, но читать в этот день не только тех, кто ушел в скобу, а всех подряд, по тетрадям, сколько успеют за день.
Первый раз читали в начале осени.
Читали с помоста на верхнем поле у Цитадели, сменяя чтецов каждый час, с рассвета до темноты. Успели дойти до шестой тысячи. Родион слушал издали, с холма, потому что ближе было нельзя, и слышал только ровный далекий голос без слов.
Он ушел жить в лагерь артели, под скалу.
Место было плохое: черная корка, ни воды, ни травы, ветер с чаши. Зато вокруг на две версты не было ни одного человека, и это решало все остальные вопросы.
Дуга помог поставить сруб из того, что осталось от разбитых телег, и не задавал вопросов, а когда закончил, сказал:
— Печь класть буду сам, ты в этом не понимаешь.
Печь он сложил хорошую. Она тянула.
Первое время к Родиону ходили.
Приходили из деревень, приходили из бывших загонов, приходили просто посмотреть. Кто-то оставлял еду у камня в двухстах шагах, как договорились. Кто-то приносил больных, потому что пошел слух, что пустой снимает порчу, и Родион выходил и объяснял, что не снимает, и что если у ребенка жар, то надо к Йохту в Цитадель, а не к нему.
Один раз пришел человек и попросил его умереть.
Он был из третьего загона, и у него в скобе была жена, и он два часа сидел на камне и объяснял, спокойно и подробно, что пока пустой ходит по земле, все это может повториться. Родион слушал и не спорил, потому что человек был прав в каждом пункте.
Потом человек ушел.
К зиме ходить перестали, и стало тихо.
Ася приходила раз в две недели.
Она бросила Коллегию на второй месяц. Не со скандалом: просто пришла, положила камень на стол дежурному и ушла, и никто ее не остановил, потому что останавливать было некому. Потом ее нашел Вельд и уговорил сесть за списки, и теперь она их переписывала набело в четырех копиях, вместе с двумя писарями, и за зиму они дошли до девятой тысячи.
Она садилась на бревно у сруба, всегда на дальний конец, и рассказывала.
Про то, что во втором загоне открыли школу, потому что оказалось, что среди расходных двое учителей, один даже настоящий. Про то, что Марья теперь ведет счет всем, кто вернулся, и на нее уже жалуются в трех местах, и она этим гордится. Про то, что Йохт написал трактат о лечении без искры и что его никто не читает, но он счастлив.
Про то, что имя Ждан внесли в списки под номером сто, и что рядом в скобках написано: «вернул девяносто шесть».
Родион слушал.
Иногда он спрашивал что-нибудь про нее, и она отвечала коротко и переводила разговор, и он не настаивал.
Один раз, уже весной, она сказала:
— Я, наверное, уеду.
— Куда?
— В Дальний край. Там ничего не знают ни про чашу, ни про скобы, там просто пашут. — Она смотрела в сторону. — Мне предложили. Возить списки и рассказывать.
— Хорошее дело.
— Я не про дело, — сказала Ася. — Я про то, что тогда я буду приходить не раз в две недели, а раз в полгода.
— Я знаю.
— И ты ничего не скажешь.
— Скажу, — сказал Родион. — Езжай.
Она посидела молча.
— Три шага, — сказала она.
— Три шага, — согласился он.
Она уехала в мае и приехала в октябре, и потом снова в мае, и это оказалось не так страшно, как они оба думали, потому что за полгода накапливалось много новостей, и она рассказывала их два дня подряд, а он слушал.
Чаша начала зарастать на третий год.
Первой пошла трава, жесткая и серая, по краям воронок. Потом появился кустарник. Дуга, который к тому времени переехал жить к дочери в предгорья, приезжал раз в год посмотреть и каждый раз втыкал в землю палку с зарубкой, отмечая, докуда дошло.
Место, где висел шов, ничем не отмечали.
Там просто был воздух.
Родион иногда выходил ночью и смотрел вверх, и там было небо, обыкновенное, с обыкновенными звездами, и ничего больше.
Он так и не вспомнил ни одного лица.
Список он перечитывал раз в год, в тот день, который считал днем своего появления здесь, и каждый раз убеждался, что ничего не изменилось: буквы его, а за буквами пусто. Он привык. Это оказалось похоже на то, как живут с ампутированной ногой: сначала невыносимо, потом просто есть.
Один раз, на пятую зиму, ему приснился желтый свет над столом и чей-то голос, говоривший с набитым ртом.
Он проснулся и час сидел, стараясь не спугнуть, но к утру не осталось и этого.
По вечерам он топил печь.
Дрова возили из предгорий два раза в год, сваливали у камня, и он перетаскивал их сам, понемногу, потому что торопиться было некуда.
Он садился на пол у открытой дверцы, клал внутрь щепу и брал из кармана зажигалку.
Она давно кончилась. Газа в ней не было, наверное, уже на третий день после того, как его сюда бросило, и кремень стерся, и колесико ходило туго.
Родион все равно щелкал.
Иногда с четвертого или пятого раза с колесика срывалась мелкая злая искра, падала на щепу и гасла, и тогда он щелкал еще. Иногда щепа занималась, и это была чистая удача.
Он не помнил, откуда у него эта вещь.
Он не помнил, кто ее купил, где, за сколько и зачем человеку, который не курит, носить в кармане зажигалку.
Он знал только одно, и это одно осталось при нем, когда ушло все остальное: этот огонь не от искры.
Он свой.
Родион щелкнул еще раз.
Искра сорвалась, упала на сухую щепу и не погасла.

