Глава 3. Кто открыл Разлом
Скалы на востоке оказались не спасением, а ловушкой с красивым видом.
Они ползли до них почти час, по дну воронок, через гарь, дважды замирая, пока над головой проходила тень. Кольчуга цеплялась за камень и весила как чужой грех. У подножия скал начинался осыпающийся склон, и по нему они поднялись в узкую расщелину, где можно было сесть спиной к камню и наконец отдышаться.
Родион отдышался и посмотрел вниз.
Отсюда чаша была видна целиком, и она оказалась хуже, чем с дороги.
Расходных гнали в нее со всех сторон. Не один клин, а четыре или пять, с разных краев, колонну за колонной, и каждая колонна вползала в черное дно, как струйка в воронку раковины. Люди умирали не толпами, а размеренно, по одному, по двое, и в этом была самая мерзкая часть: смерть здесь была не катастрофой, а производством.
И все это стекалось к центру. Тонкие светящиеся ручьи, которых с земли было не разглядеть, сходились в один жгут и уходили вверх, в трещину.
— Дрова, — сказал Родион вслух. — Мы не солдаты. Мы дрова, которые подбрасывают, чтобы огонь не погас.
— Наконец-то, — сказал Сотый. — Дошло.
Он сидел, привалившись к стене расщелины, и держал свою свечу в кулаке, отвернув от Родиона, будто грел ее. Между ними было ровно три шага.
— Сколько это длится?
— Сколько я себя помню. И до меня. — Сотый пожал плечами. — Одиннадцать лет я тут. Меня выдернули из мира, где были мельницы, короли и чума, и я тогда думал, что хуже чумы ничего не бывает. Ошибался.
— И никто не пробовал остановить?
Сотый посмотрел на него как на ребенка, который спросил, почему нельзя раздать всем поровну.
— Чем? Зеленые и синие живут во дворцах, пока живем мы. Кто станет рубить сук, на котором сидит весь мир? — Он помолчал. — Тут не в злодеях дело, парень. Тут в арифметике. Если перестать кормить, он раскроется. Так говорят. И тогда умрут не сорок три человека в день, а все сразу.
— Кто говорит?
— Серые. — Сотый усмехнулся. — А кто еще.
Родион перевел взгляд на трещину. Она висела в двух верстах, и все равно казалась близкой, будто до нее можно было дотянуться рукой.
И тогда он заметил людей на ее краю.
Сначала он принял их за птиц. Мелкие темные точки шевелились у самой кромки алого разрыва, там, где, по всему выходило, не могло быть ни земли, ни опоры. Точки двигались вдоль края, останавливались, что-то делали, шли дальше.
— Что там? — Он показал рукой.
Сотый прищурился.
— Скобари.
— Кто?
— Те, кто держит его закрытым. — Сотый сел прямее. — Видишь, по краю железо блестит? Скобы. Их туда вбивают. Каждая скоба это искра, запаянная в железо. Пока скоб хватает, рана не расходится дальше. Раз в год выгоревшие вынимают и ставят новые.
Родион всмотрелся. Теперь он видел: по всей длине трещины, по обеим ее губам, шел двойной пунктир крохотных металлических блесток. Их было много. Сотни.
— Чьи искры?
— Разные. — Сотый отвернулся. — Осужденные. Должники. Добровольцы, которым семье что-то платят. Иногда синие, которые не сдали выпуск. Тут это называется «уйти в скобу». Считается почетным. Каждый год, в день Шва, у Цитадели читают список, и матери плачут от гордости.
Он сказал это без насмешки, ровно, и от ровности стало хуже.
— И человек после этого…
— Человека после этого нет, — сказал Сотый. — Есть скоба.
Родион смотрел на далекий пунктир и думал о том, что где-то там, среди сотен блесток, висят люди, у которых были имена, и что кто-то из них, вбивая себя в железо, верил, что делает правильно. И был прав. И все равно это было чудовищно.
— Хотя тебя, парень, эта штука не берет, — сказал Сотый задумчиво. — За одиннадцать лет первый раз такое вижу. Может, ты и есть тот, кто…
Он не договорил.
Внизу, у подножия скал, из дыма вышли серые плащи.
Три фигуры. Впереди шел Вельд, и Родион узнал его по сгорбленной спине и медленной, усталой походке. Смотритель поднял голову и посмотрел прямо на расщелину, будто заранее знал, где искать.
Бежать было некуда. Позади расщелины был отвес.
— Спускайтесь, — ровно сказал Вельд. Голос без всякого усилия долетел до самого верха. — Оба. Или я подниму сюда то, что от вас не отвернется.
Они спустились. Сотый впереди, Родион за ним, с чужим мечом в опущенной руке.
Два других плаща держали жезлы наготове, и кристаллы в них горели ровным алым. Вельд же смотрел только на Родиона, и в его взгляде не было ни злости, ни торжества. Было то выражение, с каким смотрят на письмо, которого ждали слишком долго, чтобы обрадоваться.
— Ты не должен был выйти живым из первого клина, — сказал он. — Расходные не выходят. Из первого клина возвращается один из пяти, и это всегда не тот, кого поставили в голову списка. — Он сделал шаг ближе. — А ты стоял в голове. Я сам вписал тебя туда вчера вечером.
— Зачем?
— Чтобы проверить.
Вельд поднял жезл и приложил его не ко лбу Родиона, а к воздуху перед ним, не касаясь, на расстоянии ладони.
Кристалл вспыхнул алым. И тут же лопнул. Не треснул, а именно лопнул, осыпавшись на камень стеклянной крошкой и легким дымком.
Вельд не удивился. Он опустил обломок жезла и сказал:
— Так я и думал.
— Что во мне не так? — спросил Родион.
— Все, — сказал смотритель, и в его голосе не было угрозы, только огромная, вековая усталость. — Замер показывает искру. У всякого живого она есть. Это свет, за который цепляется Разлом, и то, чем мы платим ему подать. У тебя ее нет. Ни малой, ни выгоревшей, никакой. Ты для него дыра. Пустое место в ткани мира.
Он шагнул еще ближе, вглядываясь в лицо Родиона, будто искал в нем знакомые черты.
— Мы призываем людей из тысяч миров уже триста лет, — сказал он. — Через мою галерею прошло, наверное, сто сорок тысяч человек. И за все триста лет пустых было ровно двое.
Сотый медленно перевел взгляд с Вельда на Родиона.
— Первого, — сказал Вельд, — мы называли Началом.
Он оглянулся на трещину, и Родион вдруг понял, что смотритель боится на нее смотреть, и все равно смотрит, как трогают языком больной зуб.
— Он открыл Разлом. — Вельд помолчал. — Точнее, он и есть Разлом. То, что висит над чашей, это то, что осталось от первого пустого, которого мы призвали и не сумели удержать.
Родион почувствовал, как холодеют пальцы на рукояти.
— Что вы с ним сделали?
Вельд не отвел глаз, и это было хуже всего.
— То же, что и со всеми. Замерили. Кристалл погас, как у тебя. Мы решили, что это брак прибора. Заменили жезл, замерили снова. Потом решили, что брак в человеке, и отправили его туда, куда отправляют брак. Он вернулся. Мы отправили снова. Он вернулся снова. — Смотритель говорил медленно, будто читал по бумаге, которую знал наизусть. — Тогда старшие того времени решили, что человек, которого не берет пламя, должен быть полезен. Его привезли в Цитадель и стали выяснять, как из пустого достать хоть что-нибудь. Выясняли одиннадцать месяцев.
Он замолчал.
— И достали, — сказал Родион.
— Нет. — Вельд качнул головой. — Мы порвали ткань. В пустом нет искры, и потому вокруг него мир держится ни на чем. Если давить достаточно долго, он не отдает силу. Он рвется. — Смотритель поднял глаза к трещине. — Это длилось три дня. От Цитадели тогда осталась половина. От города под ней не осталось ничего. А в воздухе появилось вот это, и оно было голодное, и оно кричало его голосом.
Ветер тянул со дна чаши горячий, отдающий железом воздух.
— А второй? — тихо спросил Родион, уже зная, что не хочет ответа.
— Второго мы ждали триста лет, — сказал Вельд. — Потому что закрыть то, что открыл пустой, может только пустой. Или раскрыть шире. Это одна и та же дверь, парень, и ручка у нее одна.
Он оглянулся на своих спутников. Те стояли, опустив жезлы, и Родион с удивлением заметил, что оба смотрят в землю.
— Мы призвали тебя нарочно, Родион Забродов, — сказал Вельд. — Не случайно. Твое имя стояло в наших списках раньше, чем ты родился. Мы ищем пустых так же, как рудознатцы ищут жилу: по мелким признакам, по тому, как вокруг человека не идет чужая сила. Мы нашли тебя четырнадцать лет назад и с тех пор ждали, пока ты вырастешь. Все, что было вчера и сегодня, двор, клеймо, клин, голова списка, все это одна долгая проверка. Ты ее прошел.
— Проверку чего? — спросил Родион. Голос вышел чужим.
— Того, вправду ли ты пустой. Мы не имели права ошибиться дважды. — Вельд протянул руку ладонью вверх, спокойно, почти мягко. — Теперь отдай меч и иди со мной. Тебя ждут в Цитадели.
— Нет, — сказал Родион и поднял клинок.
Это было смешно. Сталь против троих с жезлами, и он даже не умел ею работать, только махать. Но опускать он не стал.
И тогда небо ответило.
Трещина над чашей вздрогнула.
Багровые нити, которые триста лет текли только вверх, замерли все разом, как будто где-то перекрыли кран. Гул, к которому Родион успел привыкнуть за сутки и перестал слышать, оборвался. Стало так тихо, что он различил стук собственного сердца и шорох осыпающегося под ногой камешка.
Один из плащей сдавленно сказал:
— Она встала. Господи, она встала.
Люди на краю трещины, скобари, бросили работу и побежали. Они бежали по воздуху, по чему-то невидимому, и падали с этого невидимого вниз, и в тишине не было слышно даже их крика.
А потом трещина раскрылась.
Она разошлась не вширь, а как расходится веко. Алые губы разъехались, и внутри, в глубине, оказалось не пламя и не пустота.
Внутри было что-то, что смотрело.
Оба плаща упали на колени, уткнувшись лбами в камень. Вельд остался стоять, но Родион видел, как его трясет, крупно, от плеч.
— Оно проснулось, — прошептал смотритель. — Оно просыпается только когда рядом свой.
Родион не мог отвести взгляд.
И тогда из раскрытой раны в воздухе пришел голос.
Он не прозвучал. Он раздался внутри головы Родиона, в костях, в зубах, в самой крови, во всем, что делало его собой. Он был огромный, как обвал, и странно домашний, будто говорил кто-то, кого Родион знал всю жизнь и почему-то забыл.
И говорил он на русском. На старом, глухом, деревенском русском, с растянутыми гласными и мягкими окончаниями, каких Родион не слышал никогда, кроме как в записях фольклорных экспедиций, которые ставила на паре преподавательница по литературе.
— Долго же тебя вели, — сказало то, что было в небе. — Триста годов один сижу.
Багровая рана потянулась к нему одной длинной нитью. Не как тянутся к пище. Так рука тянется к руке.
И Родион с ужасом почувствовал, что нить тянет и его. Что где-то очень глубоко внутри пустое место, которым он был, отзывается на этот зов, поворачивается к нему, как стрелка к северу, и хочет шагнуть навстречу.
Ноги сами сделали полшага.
— Родион! — крикнул Сотый где-то далеко, за спиной, за гулом, за тремя шагами, которые он не смел сократить. — Не слушай! Не смей шагать!
Нить коснулась его груди.
Мир по краям начал расходиться, обтекать его, как обтекало багровое пламя в чаше, и Родион понял, что это не он находится в мире, а мир натянут вокруг него тонкой пленкой и уже трещит по шву.
Он сжал рукоять до боли и поднял глаза к раскрытой ране.
— Кто ты? — спросил он.
И небо ответило ему словом, которого не могло знать никто в этом мире. Словом, которым его звала мать, когда он был маленьким, и больше не звал никто, потому что мать умерла девять лет назад.
— Родька, — сказало небо. — Я тебя тут заждался.

