Глава 7. Кромка
Медь была хорошая, а стекла не было.
Рэйн понял это на вторые сутки перехода, когда разложил в грузовом отсеке все, что у них имелось, и посмотрел на разложенное трезво. Моток Гвен Тайе лежал по центру, тускло-розовый, чистый, без единой примеси. Рядом лежали ее клещи и нож с крючком. Рядом лежал разобранный светильник, две горелки, зажимы, кусок жаропрочной ткани.
А эфирного стекла не было. Живого, не выдохшегося, с ладонь величиной.
Он сидел над этим набором час, потом собрал все обратно в ящик и пошел в кабину.
— Не выйдет? — спросила Лара, не оборачиваясь.
— Не из чего.
— Колбы с Перевязи?
— Мертвые. — Рэйн сел в правое кресло. — Стекло в лампе выдыхается за первый же год, оно потому и дешевое. Мне нужен кусок, в котором сила еще живет своей жизнью. Такое бывает в трех местах: в узлах Ордена, которые все выжгли, в цистернах Конклава, куда я не собираюсь, и там, где эфир сам застыл.
— А он застывает?
— Он застывал один раз, — сказал Рэйн. — В Разломе.
Лара помолчала, вглядываясь в приборы.
— То есть стекло у нас будет там же, где и все остальное.
— Как и всегда, — согласился он. — Ровно в том месте, где оно понадобится позже всего.
Переход от Перевязи до кромки Разлома занимал шесть суток, и это были самые длинные шесть суток в его жизни.
Гончая не была рассчитана на двоих: она была рассчитана на одного пилота с коротким заданием. Спали по очереди в одном кресле. Ели одно и то же. Мылись по нормативу в полтора литра. На третьи сутки Рэйн выучил, что Лара во сне сжимает правый кулак, а на четвертые она сказала ему, что он разговаривает с якорем вслух, и он ей не поверил, а потом поверил.
На пятые он заметил дыру.
Он дремал в кресле, приоткрыв Исток на самом донышке, как привык делать всегда, потому что так лучше слышно корабль. И в этом полусне он вдруг ощутил рядом с собой не человека, а пустое место. Лара сидела в метре от него, дышала, ворочала штурвал, и на всех уровнях, где он умел смотреть, ее не было.
Так не бывает. Живой человек в эфире виден всегда, слабо, как тлеющий уголек. Мертвый виден еще сутки. А тут была ровная, аккуратно вырезанная дыра в форме человека.
Рэйн открыл глаза, встал и обошел кресло сзади.
— Не надо, — сказала Лара, не поворачивая головы.
Он все равно посмотрел. Под коротко стриженным затылком, у самого основания черепа, кожа была стянута в белый рубец, и в этом рубце сидела скоба: две матовые головки в палец толщиной, вросшие намертво.
— Ингибитор, — сказал Рэйн.
— Двенадцать лет.
— Тебя проверяли при приеме в архив.
— Всех проверяют при приеме в архив. — Лара наконец обернулась, и лицо у нее было злое и очень спокойное. — Мне было девятнадцать. Меня вызвали, посадили в кресло, дали в руки железку и сказали посмотреть на нее. Я посмотрела. Железка нагрелась. Дальше был выбор из двух пунктов: либо скоба и служба, либо не служба. Второй пункт мне разъяснили отдельно, доходчиво, с примерами.
— И ты выбрала скобу.
— Я выбрала работу в архиве, где лежат бумаги про мой дом, — сказала она. — Скоба шла довеском.
Он сел обратно и долго смотрел в черноту за лобовым стеклом.
— Ты поэтому не удивилась ничему на «Гелиосе».
— Я поэтому вообще все это делаю. — Лара сцепила пальцы. — И раз уж мы начали, Рэйн, давай я скажу тебе сразу, пока не поздно. Ты летишь спасать свою силу. Я лечу не за этим.
— А за чем?
— Я хочу, чтобы ее не стало, — сказала Лара. — Совсем. Ни у Конклава, ни у тебя, ни у меня. Тогда никто больше не вскроет ни одного шва, и никакие семь систем не погаснут, и никакому мальчику не придется спрашивать, где солнце. Мир прекрасно жил без магии до того, как она сюда пришла.
— Мир и без огня жил.
— Мир без огня не сгорал целыми системами.
Рэйн не стал спорить. Он вдруг увидел ее всю, целиком, вместе с грубым белым швом на петлицах и скобой на затылке, и понял, что напарник у него честный ровно настолько, чтобы предупредить заранее.
— Спасибо, что сказала, — произнес он.
— Не за что. — Лара отвернулась к приборам. — Я тебя не брошу и стрелять в спину не буду, если ты об этом. Но когда дойдет до выбора, я выберу свое.
— Я знаю. Я уже понял.
На исходе пятых суток они прошли мимо Тайрена.
Он лежал в стороне от курса, в сорока минутах хода, и Лара не просила. Она просто сидела очень прямо, и Рэйн сам, не спрашивая, сбросил тягу и довернул.
Тайренское солнце было еще видно. Оно висело в пустоте тусклым красным угольком размером с монету, и вокруг него, там, где полагалось быть свету, стояла бурая мгла. Вторая планета оказалась темным шаром без единого огонька. Только по ночной стороне, у экватора, тянулась цепочка бледных пятен: города, в которых до сих пор что-то тлело само собой, без людей.
На высокой орбите, наклонившись, дрейфовал эвакуационный караван. Двенадцать барж, сцепленных тросами борт к борту, так и не ушедшие никуда. Обшивка у них была целая.
Лара смотрела молча. Потом сказала, не поворачивая головы:
— Кин собирал модели кораблей. Из бумаги, по выкройкам из журнала. У него их было штук сорок, они висели у него над кроватью на нитках, и когда открывали дверь, вся эта флотилия начинала качаться. Я на него орала, что они пылятся и что их не обойти.
Рэйн молчал.
— Я двенадцать лет читала протоколы про то, как гасли эти системы, — сказала Лара. — Там все написано очень точно. Скорость падения фона, сроки, потери. Я знаю про Тайрен больше, чем любой живой человек. И я до сих пор не знаю, успел он испугаться или заснул.
Она смотрела еще одиннадцать минут. Потом сказала:
— Хватит. Топливо.
Рэйн дал тягу и вернулся на курс. Ни один из них не сказал больше ни слова до самого вечера, а вечером Лара, не оборачиваясь, спросила, помнит ли он вкус яблок, и он честно ответил, что помнит только запах в переходном шлюзе гончей, а откуда там яблоки, не знает до сих пор.
— Тара из-под них, — сказала Лара. — Возила когда-то фрукты, потом ее списали в боевые. Запах не выветривается.
— Хорошая была бы примета, если бы я в них верил.
Кромка открылась на шестые сутки перехода, минута в минуту по расчету, и это было единственное, что в тот день сошлось с расчетом.
Она была видна невооруженным глазом, и это было самое неправильное из всего, что Рэйн видел в жизни. Пустота не имеет края. Здесь у нее был край: ровная, слегка выпуклая граница, за которой чернота становилась не такой, как здесь. Она была плотнее. Она мерцала, если смотреть искоса, и переставала мерцать, если смотреть прямо. Звезды за ней стояли на своих местах, но с крошечным сдвигом, будто их отражали в чуть кривом стекле.
Гончая шла к кромке двадцать минут, и все двадцать минут в кабине было тихо.
— Правила, — сказала Лара. — Быстро.
— Правил два. — Рэйн проверил ремни. — Первое: там я смогу брать силу без якоря. Прямо из воздуха, сколько угодно, и она меня не сожжет.
— Это звучит как хорошая новость.
— Это и есть плохая новость. — Он повернулся к ней. — Магистр объяснял так: в обычном мире ты платишь за силу телом, потому что больше тебе платить нечем. В Разломе тело не берут. Там берут память.
— В каком смысле память?
— В прямом. — Рэйн смотрел на приближающуюся границу. — Взял немного, отдал немного. Взял много, отдал много. Ты не почувствуешь, как отдаешь, в этом вся мерзость. Ты не заметишь дыру, потому что дыру нечем заметить.
— И как тогда понять, что ты уже отдал?
— Никак. Поэтому смотреть будешь ты.
Лара медленно кивнула.
— Ладно. Что мне делать?
— Спрашивай меня о простом, — сказал Рэйн. — Часто. О том, что мы говорили сегодня, вчера, о людях, о названиях. Если я один раз не вспомню очевидное, скажи мне вслух, что я не вспомнил. Не жалей меня. Мне надо знать счет.
Кромка накрыла их без единого толчка.
Просто в какой-то момент лобовое стекло стало другим. Свет ламп в кабине лег иначе, теплее и гуще, будто в воздухе повисла невидимая пыль. Приборы качнулись все разом, и половина из них показала чушь: масса корабля выросла втрое, курс отклонился на девяносто градусов, снаружи было плюс шестьсот.
А Рэйн задохнулся.
Море было здесь. Не колодец с ведром, не капли из мертвых схем, а море, прямо в кабине, вокруг его лица, у него в легких. Оно ничего не требовало и ничего не жгло. Оно было как воздух, и это было настолько неправильно и настолько сладко, что у него на секунду потемнело в глазах.
— Эй, — сказала Лара. — Ты слышишь меня?
— Слышу.
— Как звали женщину с резаком?
— Оска Мойра.
— Хорошо. Держи так.
Первый пояс вмерзших обломков открылся через полчаса, и там Рэйн нашел свое стекло.
Оно было прямо перед ними и занимало треть неба. Здесь, у самой кромки, эфир одиннадцать лет назад плеснуло через край и прихватило морозом, и он застыл в том положении, в каком его застало: длинными пластами, гребнями, натеками, похожими на волну, которую сфотографировали за миг до того, как она упала. Пласты были голубоватые и прозрачные, а внутри у них, в самой глубине, шло медленное, ленивое движение, как у мутной воды подо льдом.
Между пластами дрейфовало все то, что успело сюда набиться: обшивка, топливные баки, чей-то жилой модуль с целыми занавесками на иллюминаторе.
— Живое? — спросила Лара.
— Живое. — У Рэйна пересохло во рту. — Тут его на сто тысяч ламп.
Они подошли к ближайшему гребню, и он вышел наружу с ножом Гвен и мешком. Отламывать пришлось долго: стекло не кололось, а тянулось, как смола на морозе. Он взял два куска с ладонь и один поменьше, и когда сложил их в мешок, мешок стал теплым.
Стыковочный замок заклинило еще через сорок минут, когда они гасили скорость у второго пояса: кормовой захват, которым Лара хотела зацепиться за глыбу и повисеть, послушать эфир, встал на полпути и заклинил намертво. Полезли смотреть. Оказалось, лопнула тяга, и чинить ее надо было снаружи, часа три, а висеть тут три часа с включенными огнями не хотелось никому.
— Могу изнутри, — сказал Рэйн.
— Ты только что объяснял мне, чем ты за это заплатишь.
— Я объяснял, что за большое платят большим. Это маленькое.
Он положил ладонь на кожух захвата и потянул к себе воздух этого места. Тянуть было легко, до неприличия. Ни боли, ни жара, ни ожога, ни знакомой натуги в предплечье. Металл тяги внутри кожуха размяк, потек, сросся и снова затвердел, и захват с лязгом дошел до конца хода.
Все заняло секунд восемь.
Рэйн отнял руку и почувствовал себя прекрасно.
— Ну вот, — сказал он. — И никакой платы.
Лара смотрела на него, прищурившись.
— Как звали женщину с резаком? — спросила она.
Рэйн открыл рот.
Он видел ее лицо. Обмороженные до черноты пальцы. Четверо детей за переборкой, младшему полтора года. Он помнил, как она сказала «дом», когда он спросил про цену. Он помнил все, кроме одного.
Между «женщина» и «резак» в голове у него было гладкое место, ровное, аккуратное, без единого шва.
— Не помню, — сказал он.
— Оска Мойра, — сказала Лара. — Ты назвал ее сорок минут назад.
Она отвернулась к пульту, и Рэйн увидел, как у нее ходят желваки.
— Один, — сказала Лара. — Я считаю вслух, и не спорь со мной. Один.
Она вывела на экран круговую развертку и вдруг замерла.
— Рэйн.
В сорока минутах хода, впереди по их курсу, в мутной каше показаний висел ясный, ровный, ни с чем не спутываемый след маршевого факела. Широкий. Тяжелый. Не гончая.
Он был свежий, часов двенадцать, не больше, и шел точно туда же, куда шли они.
В третий сектор.

