Глава 9. Куст под стеклом — Очнулся в теле короля которого все хотят убить к утру — читать онлайн

Глава 9. Куст под стеклом

Очнулся в теле короля которого все хотят убить к утру · Дариан Кроу

Дверь закрылась за спиной сама, мягко, будто ладонь легла на рот.

Глеб не стал дергать кольцо. Двенадцать лет в приемном покое научили его простой вещи: когда попадаешь туда, где ничего не решаешь, первым делом надо описать помещение. Не пугаться. Описывать.

Свеча давала круг шагов на пять. Ладан, густой, приторный, тот самый, каким в этом замке заглушали любой запах, который не хотели объяснять. Но под ладаном сидело еще кое-что, и вот оно Глебу не понравилось. Земля. Мокрая, теплая, живая земля, как в оранжерее ботанического сада, куда его на втором курсе водили смотреть на аконит и наперстянку. В комнате умирающей старухи пахнет камфарой и пролежнями, а не теплой землей.

Пол был не каменный, а дощатый, и доски лежали поперек, свежие, светлые на срезах. Их клали недавно. Их клали, чтобы под ними что-то было.

Кашель повторился, ровный, из глубины комнаты, и снова прозвучал так, будто кашляющий отсчитывал про себя: раз, два, три, пауза.

– Вы плохо это делаете, – сказал Глеб в темноту. – Настоящий кашель кончается вдохом. У вас он кончается тишиной.

Тишина, впрочем, ответила не сразу.

– Никто за одиннадцать лет не сказал мне этого, – произнес женский голос, низкий, спокойный, без старческой дребезжащей ноты. – Ни лекарь, ни сын. Поставь свечу на стол, мальчик мой. Иначе уронишь ее в сухие листья, и мы оба сгорим раньше, чем договоримся.

Стол нашелся справа, длинный, заставленный чем-то стеклянным. Глеб поставил свечу и увидел ряд склянок с притертыми пробками, ступку, весы с крохотными гирьками из потемневшей меди. Весы были аптекарские, разновес до грана. Он видел такие в музее фармакологии, за стеклом, с табличкой.

– Вы не больны, – сказал он.

– Я больна, – возразила Аэлла и наконец вышла в свет.

Она оказалась высокой, прямой, в сером домашнем платье без единого украшения, с седыми волосами, забранными в тугой узел. Никакой парчи, никакого траура напоказ. Женщина, которая утром ведет хозяйство, а вечером считает расход.

Глеб посмотрел на ее руки и все понял раньше, чем она сказала следующее слово.

Ногтевые ложа под лампой отсвечивали не розовым, а тускло-зеленым, тем самым бутылочным светом, который он девять дней подряд разглядывал у себя на сгибе локтя. И кожа над костяшками была темнее, чем на запястье, как бывает у людей, которые много лет работают с одним веществом и однажды перестают его отмывать.

– Вы отравлены, – сказал он. – Давно. Не разово, а понемногу, годами.

Аэлла улыбнулась. Улыбка вышла короткая и почти теплая.

– Мой сын не заметил бы этого и на смертном одре, – сказала она. – А ты заметил от двери. Садись, врач.

Слово упало в комнате как камень в колодец.

Глеб не сел.

– С какого дня вы знаете?

– Со второго. – Она подошла к столу, взяла склянку, посмотрела на просвет и поставила обратно, чуть повернув, чтобы стояла ровно в ряду. – Кассиан пил слезу одиннадцать лет по капле в вечернюю чашу. Тело привыкает. Печень учится, кровь учится, сердце учится жить с этой дрянью и почти не спотыкается. Ту ночь он должен был пережить лежа, храпя, в поту, и проснуться к обеду дураком. – Она посмотрела на Глеба прямо. – А вот ты чуть не умер. Ты бегал по всему замку, лез в лазы, тебя рвало углем, ты сипел на лестнице. Так ведет себя не привычное тело. Так ведет себя привычное тело, в котором сидит непривычный человек. Ты боялся. Кассиан бы не боялся. Кассиан бы просто лег.

Глеб слушал и чувствовал, как под ребрами тихо, гадко проседает то, чем он девять дней подряд держался. Он считал, что выиграл ту ночь головой. Что победил обычай, двор, капитана ночной стражи и сам яд.

Половину той ночи за него выиграла печень покойника.

– Вы этим гордитесь, – сказал он.

– Я это знаю, – ответила Аэлла. – Гордиться нечем. Я одиннадцать лет строила ему такое тело, а какой-то солдат за одну ночь чуть не сломал мне всю работу.

Она сказала это ровно, как говорят о разбитой посуде. И вот от этой ровности у Глеба наконец пересохло во рту.

– Родерик, – произнес он.

– Родерик, – согласилась она. – Я открыла ему камеру на третью ночь. Не из милосердия. Мне не нужен человек, который под пыткой начнет рассказывать про мою бутыль. Пусть лучше бегает по лесам и думает, что должен мне.

– Что вы ему дали за короля?

– Ничего. Я у него взяла. – Аэлла отодвинула стул, села, положив руки на колени, и в этой посадке было столько прямой спины, что Глеб узнал бы ее и в темноте. Так же держалась Ортелия. Так держатся женщины, которых в этом замке слушают, только если они не сутулятся. – Тринадцать лет назад, на южной кампании, капитан Родерик сжег деревню Тесовый Брод. Не в бою. После боя, чтобы не оставлять за спиной тех, кто видел, как отступала гвардия. Восемьдесят дворов. Приказ был письменный. Приказ подписала я, потому что старый король тогда уже не вставал, а печать лежала в моей шкатулке. Списков было два, как положено: один остался в шкатулке, второй ушел с гонцом к капитану, и свой капитан не вернул. С тех пор мы держим друг друга за горло одной бумагой в двух списках. Я свой не показываю. Он свой не тратит.

Это она тоже сказала спокойно.

– Мир, который твой... – она чуть запнулась, – который Кассиан собирался подписать через месяц, требует выдачи виновных в Тесовом Броде. Юг тринадцать лет ждет одно имя. Родерик знал, что имя записано у меня, и знал, чье оно на самом деле. Он выбрал не рисковать. Я его не толкала. Я держала бумагу и молчала, а молчание иногда толкает сильнее рук.

– Он вылил в бутыль смертельную дозу, потому что вы дали ему понять, что бутыль есть, – сказал Глеб.

– Да.

– И вам это было выгодно.

– Нет. – Впервые в ее голосе что-то дрогнуло, дрогнуло некрасиво и коротко, как рвется старая нитка. – Мне это было невыгодно. Я не хотела, чтобы мой сын умер. Я хотела, чтобы он остался.

Она поднялась и пошла в глубину комнаты, туда, где Глеб уже угадывал вторую дверь по теплому сквозняку, идущему понизу.

– Пойдем. На слово ты все равно не поверишь. Ты из тех, кому надо потрогать.

Вторая дверь оказалась низкой и двойной, две створки одна за другой, как в леднике, чтобы не выпускать воздух. За ней ударило жаром и запахом влажного перегноя, и Глеб на секунду зажмурился от света: под сводом висели на цепях медные лампы с зеркалами, и их было столько, что в зале стояло желтое ненастоящее лето.

Посреди зала, на кирпичном возвышении, в кадке размером с винную бочку рос куст. Невысокий, по грудь, с мелким жестким листом и длинными черными шипами, он был накрыт стеклянным колпаком в человеческий рост, склеенным из десятков кусков в свинцовой оплетке. Под стеклом на листьях стояли капли. Капли были зеленые и светились так же тускло и ровно, как вены Глеба на девятый день после отравления.

– Терн слезы, – сказала Аэлла. – На юге его зовут вдовьим терном, потому что растить его дают только вдовам. Мне было четырнадцать, я везла его в приданом, в кадке из-под соленой рыбы, и всю дорогу грела своим одеялом, потому что мороза он не держит.

Глеб медленно обошел колпак кругом. Токсиколог в нем работал сам, без приказа. Под стеклом конденсат, значит летучая фракция есть. Свинец в оплетке, значит пары едят олово. Земля в кадке пролита не водой, а чем-то темным, с металлическим отблеском.

– Чем поливают?

– Ржавой водой, – сказала Аэлла и посмотрела на него с интересом. – Ты знаешь, почему?

– Догадываюсь. – Он присел на корточки у возвышения и растер щепоть земли между пальцами. Пахнуло железом, как от старого гвоздя на языке. – Ржавчина ест слезу. Куст сбрасывает вниз то, что мешает ему самому, и если землю не чистить, он травится собственной каплей. Значит, ржавчина не лекарство. Ржавчина мусорщик.

Он поднялся и вытер пальцы о полу камзола, который девять дней назад еще был королевским.

– И вот это вы одиннадцать лет капали сыну в вечернюю чашу.

– По одной капле в четыре дня, – сказала Аэлла. – Точно, на весах. Я не ошиблась ни разу.

– Зачем?

Она молчала так долго, что Глеб успел услышать, как в дальнем углу зала тихо льется по желобу вода.

– Потому что вдовствующая королева в Вельморе не значит ничего, – сказала она наконец. – Пока муж жив, ты жена короля. Как он умер, ты мать короля, а мать короля живет ровно до того дня, пока король в ней нуждается. Дальше ей отводят крыло, дают трех прях, и она молится, пока не сдохнет. Я видела двух таких до себя. Одна повесилась на собственном поясе, вторая просто перестала есть.

Она подошла к стеклу и положила на него ладонь, и Глеб увидел, что стекло в этом месте протерто до блеска. Она клала руку сюда годами, в одно и то же место.

– Мой сын был мягкий от природы. Слеза сделала его мягче. Он не мог решить сам, где ставить мост и за кого выдавать кузину, и приходил ко мне, и решала я. Двор звал его слабым. Я звала его моим. Одиннадцать лет мне принадлежала целая страна, и стоила она четыре капли в месяц.

– А потом он собрался подписать мир, – сказал Глеб.

– А потом он собрался подписать мир, – повторила Аэлла. – Сам. Впервые сам. Ортелия принесла бумаги, он прочел их дважды и сказал: подпишу. И я поняла, что доза больше не держит. Что он растет из нее, как ребенок из башмака. – Она сняла ладонь со стекла. – Я подняла ему каплю до двух. Вот и все, что я сделала этой весной. Две капли в четыре дня вместо одной. От этого не умирают.

– От этого умирают, – сказал Глеб. – Не сразу. Печень не бесконечная. Вы травили его одиннадцать лет и просто дожили до дня, когда запас кончился.

– Возможно, – согласилась она с той легкостью, с какой соглашаются, чтобы не спорить о неважном. – Только убил его не запас, а бутыль капитана Родерика. И убил, как выяснилось, не до конца. – Аэлла обернулась и посмотрела на Глеба долгим оценивающим взглядом, каким смотрят на саженец, прикидывая, приживется ли. – Ты знаешь, что слеза падает дважды?

Глеб не ответил.

Не ответил, потому что вторые сутки таскал под ребрами ту самую чужую ладонь, которую не сумел объяснить ни одной строкой в собственных записях.

И потому, что со вчерашнего вечера пульс сбоил не через десять ударов, как в ту ночь, а через шесть.

– Ее зовут слезой не за цвет, – сказала Аэлла. – Слеза срывается, повисает и падает второй раз. Первая волна бьет в ту же ночь. Кто ее пережил, тот девять, десять дней ходит и радуется. А потом то, что осело в жире и в костях, выходит обратно в кровь. Разом. И это уже не сорок минут ясной головы, врач. Это четверть часа.

– Когда, – сказал Глеб. Не спросил. Сказал.

– На двенадцатый день от чаши. Иногда на одиннадцатый. У кого тело привычное, у того на тринадцатый.

Он посчитал молча и быстро, как считают дозу на килограмм веса, когда родственники стоят в дверях и смотрят.

Девятый день кончался сегодня ночью.

– Сестра, – сказал он.

– Сестра, – кивнула Аэлла. – Отвар из корня, не из листа. Лист дает слезу, корень дает сестру, и в этом весь вдовий терн. Одно растение и приговор, и помилование. Варится шесть часов, на ржавой воде, в свинце, и последнюю четверть часа его надо держать ровно на той жаре, при какой оно еще не свернулось и уже не сырое. Кто угадал, у того сестра. Кто не угадал, у того кисель, от которого разрывает почки. Я умею. В Вельморе больше не умеет никто.

Последнюю фразу она произнесла очень спокойно, и в этом спокойствии было все, что она хотела сказать.

– Цена, – сказал Глеб.

– Ты умный. – Аэлла отошла от стекла и села на низкую скамью у стены, как садятся женщины, у которых давно болят колени и которые не показывают этого при чужих. – Цена простая. Договор с югом ты не подпишешь. Найдешь причину, ты умеешь находить причины, у тебя за одну ночь вышло лучше, чем у моего сына за одиннадцать лет. И вечернюю чашу будешь брать из моих рук. Одну каплю в четыре дня. Не для того, чтобы ты сдох, а для того, чтобы приходил.

– Вы предлагаете мне стать вашим сыном.

– Я предлагаю тебе жить, – сказала она. – Сыном ты мне не станешь. Мой сын умер в ту ночь на троне, и меня даже не было рядом, потому что мне доложили, что государю дурно, а я подумала: опять переел. – Голос сорвался на середине слова и тут же встал обратно, ровный, как забор. – Я хоронила его девять дней, пока весь двор поздравлял тебя с выздоровлением. Так что не льсти себе. Ты просто тело, в котором осталась его кровь. Но тело мне дорого. Я его растила.

Глеб стоял в желтом ненастоящем лете, под лампами, у стеклянного колпака, за которым висели зеленые капли, и понимал две вещи сразу.

Первая: про сроки она не врет. Врач в нем сверил ее слова с собственным пульсом и не нашел ни одного расхождения.

Вторая: если он согласится, он проживет долго. Тихо, богато, под ладаном, каплю в четыре дня, и через одиннадцать лет какой-нибудь другой человек в другом теле скажет про него то же самое, что двор говорил про Кассиана. Слабый. Мягкий. С советом не спорит.

– Мне нужно подумать, – сказал он.

– Разумеется. – Аэлла поднялась. – До двенадцатого дня подумать успеешь. А чтобы думалось лучше, я тебе кое-что покажу. Ты ведь пришел сюда не только за именем. Ты пришел с девчонкой, которая скребет золу, и она сейчас стоит под моей дверью и слушает, и я это знаю, потому что мои двери слышны насквозь.

Она сняла лампу с крюка и пошла в дальний конец зала, туда, где по желобу лилась вода.

– У куста восемь шипов на ветке, и он колет всякого, кто его трогает, – сказала она через плечо. – Поэтому своими руками его не трогают. Поэтому у меня есть садовницы. Живут внизу, под этим полом, у теплой стены, и работают в перчатках, пока руки держат. Дольше четырех лет ни у кого не держат.

Глеб пошел следом, и доски под ногами отозвались глухо, как крышка.

В конце зала пол уходил вниз широкими ступенями. Оттуда шел слабый масляный свет, и снизу тянуло тем самым запахом, какой стоит в палате, где давно лежат и никто не открывает окно.

Аэлла остановилась на верхней ступени и посветила вниз.

– Ту, что справа, привели восемь лет назад за долги мужа, – сказала она буднично. – Ее зовут Ильса. У нее была дочь семи лет, дочь тогда убежала на кухни и там, говорят, прижилась. Позвать ее наверх, врач? Или ты сначала спросишь у своей золоуборщицы, как звали ее мать?

Оглавление
12 глав
Нравится книга?Прогресс сохранится, о главах сообщим.

Дальше — с аккаунтом

Регистрация занимает полминуты и ничего не стоит. Останетесь на этой же странице и продолжите читать.

или
Уже есть аккаунт? Войти