Глава 10. Садовницы
Пепла вошла в оранжерею не через дверь.
Она вывалилась из стены слева от лестницы, там, где в кладке шел старый воздуховод под теплый пол, и вывалилась вместе с половиной ведра золы, которое тащила за собой, чтобы было чем оправдаться, если поймают. Зола разлетелась по чистым доскам серым веером. Пепла встала, отряхнула ладони о передник и посмотрела на вдовствующую королеву Вельмора так, как смотрят на бабку у ворот, которая долго не пропускает.
– Я слышала все, – сказала она. – Про капли, про двенадцатый день и про то, что вы одна умеете варить корень. И еще я слышала слово Ильса.
Аэлла не удивилась. Она подняла лампу выше, чтобы свет достал до девчонки целиком, и разглядывала ее с той спокойной внимательностью, с какой на рынке смотрят лошади в зубы.
– У тебя ожог на шее, – сказала она. – Три полосы и точка. Это ставят детям, рожденным в садах Гильдии, чтобы потом, через двадцать лет, узнать своих. Вот откуда ты знаешь про уголь и про ржавую воду больше, чем весь мой замок. И вот почему тебя не берет то, что берет других.
– Ильса, – упрямо повторила Пепла.
Аэлла посторонилась.
Внизу было тепло, слишком тепло, и низко: по своду тянулись глиняные трубы, от которых несло жаром. Вдоль теплой стены стояли шесть коек. Занято было три.
Глеб пошел первым, потому что так делают в палате: врач впереди, родня сзади.
Первая женщина спала на боку и не проснулась даже от света. Руки лежали поверх одеяла голые до локтя, и от кончиков пальцев до середины предплечья кожа была цвета старой бронзы с зеленью, как у медного подсвечника, который год не чистили. Ногти сошли, вместо них росло что-то плоское и полупрозрачное.
Вторая койка была пуста, но застелена.
На третьей сидела женщина лет сорока и перебирала в тазу мелкие сухие корешки, откладывая гнилые в сторону. Она подняла голову на свет, и Глеб увидел, что зрачки у нее разного размера.
– Ильса, – сказала Аэлла негромко. – Гость.
– Доброй ночи, госпожа, – ответила женщина и вернулась к тазу. Голос был обычный, спокойный, домашний. Голос женщины, которая перебирает крупу на кухне и ждет, когда закипит вода.
Пепла обошла Глеба и встала перед койкой.
Она стояла молча так долго, что Аэлла успела повесить лампу на крюк, а Глеб успел сосчитать пульс у спящей на первой койке: сорок восемь, слабый, с провалом на каждом четвертом.
– Мама, – сказала Пепла.
Ильса подняла голову. Посмотрела вежливо, как смотрят на чужого ребенка, который подошел спросить дорогу.
– Ты с кухни? – спросила она. – Скажи там, что корень второй промывки я отберу к утру, а третьей не будет, третья вся пошла плесенью.
– Мама.
– Не мешай, милая, – сказала Ильса мягко. – Я собьюсь.
Глеб очень хорошо знал, что сейчас будет. Он видел это в приемном покое сто раз, когда родственникам говорили правду про инсульт: сначала человек не верит, потом торгуется, потом начинает злиться на того, кто рядом.
Пепла не сделала ничего из этого.
Она присела на корточки у таза, взяла горсть корешков и стала перебирать вместе с матерью, откладывая гнилые в ту же сторону. Пальцы у нее двигались быстрее, чем у Ильсы, и точнее.
– Вот этот тоже гнилой, – сказала она.
– Этот еще ничего, – возразила Ильса. – У него бок мягкий, а сердцевина белая. Смотри.
– Вижу.
Они перебрали половину таза молча.
– Как тебя звать, милая? – спросила Ильса.
Пепла ответила не сразу.
– Вьен, – сказала она.
Ильса задумалась, будто слово застряло где-то на полдороге, и покачала головой.
– Хорошее имя. У меня девочка была, тоже с хорошим именем. Убежала на кухни, дурочка. Там сытнее.
Наверху, в оранжерее, тихо капало по стеклу.
Глеб отвернулся и подошел к Аэлле, стоявшей у лестницы.
– Сколько ей осталось?
– Год. Может, полтора. – Аэлла говорила негромко, чтобы внизу не слышали. – Я не изверг, врач. Хлеб, тепло, вода, и я их не трогаю. Работа простая: обрезать, полить, промыть корень. Просто эту работу нельзя делать долго, а куст должен жить, и кто-то должен подходить к нему руками. Я подходила сама двадцать лет, посмотри на мои ногти.
– На второй койке кто?
– Дочь мейстера. Мари. Ее привел сюда капитан Родерик три месяца назад и сказал, что так надежнее, чем в подвале: из подвала ее захотят вытащить, а сюда никто не полезет. Он был прав. Никто и не полез. Сейчас она наверху, в промывочной, у нее ночная смена.
– Вы понимаете, что все это придется закрыть.
– Придется, – согласилась Аэлла. – В тот день, когда меня не станет. Не раньше. Закроешь оранжерею завтра, куст умрет через неделю, а с ним умрет и сестра, и тогда второй волны не переживет никто. Хочешь спасать людей, врач? Начни с арифметики.
Она пошла вверх по лестнице и на середине пролета обернулась.
– Забирай свою золоуборщицу и уходи. Ильса вам не поверит и не пойдет, а тащить ее силой я запрещу. До двенадцатого дня я тебя не трону и не буду подсылать никого. Мне не нужно, чтобы ты умер. Мне нужно, чтобы ты пришел.
Наверху у желоба стояла девушка лет девятнадцати в холщовых рукавицах до плеча и промывала в проточной воде корни. Она глянула на Глеба, узнала его лицо и уронила пучок в воду.
– Мари, – сказал он. – Твой отец жив. Он девять дней думает, что ты в подвале Северной башни.
– Он меня проклял? – спросила она.
Глеб не сразу понял, о чем она.
– Он вас травил из-за меня, – сказала Мари и вытерла нос тыльной стороной рукавицы. – Мне тут все говорят, госпожа велит говорить правду. Так он меня проклял, государь?
– Он девять дней подряд просыпается в четыре утра и садится писать тебе письма, которые некуда отправить, – сказал Глеб. – Я живу через стену. Я слышу, как он двигает стул.
Мари села прямо на мокрый пол у желоба и заплакала беззвучно, зажимая рот рукавицей, чтобы не мешать работе.
Из крыла они выбрались тем же воздуховодом: дверь Аэлла заперла, а ключ, как и все ключи в этом доме, лежал у нее в кармане передника.
Утро десятого дня застало Глеба в малом зале совета.
Ортелия пришла первой, в темно-лиловом, с прямой спиной, будто и не ложилась. Валиус вошел вторым, увидел лицо Глеба и остановился в дверях.
– Она жива, – сказал Глеб. – Она в северном крыле, промывает корни в ночную смену, и через два дня будет дома.
Мейстер сел мимо скамьи. Пепла успела подставить ногу, и старик все-таки попал на дерево, а не на камень.
Третьим пришел Рейт. Он вошел так же, как в ту ночь, без охраны, но шел иначе: не как хозяин, а как человек, который не уверен, что ему тут рады.
– Ты звал, – сказал он.
– Садись. – Глеб подождал, пока брат сядет. – Ортелия. Расскажи ему, что ты сделала.
Канцлер даже не изменилась в лице.
– Я показала господину Рейту четыре указа с королевской печатью, – сказала она ровно, глядя на Рейта, а не на Глеба. – Об изъятии зерна в двух округах, о повышении соляной подати и о снятии двух городских голов. Печать была настоящая, а указы я написала сама. Вернее, я написала те, которые король должен был подписать по совести и не подписал, потому что мать отговорила его в тот же вечер. Я сделала из его бездействия его подпись. Это подлог, и за него меня по закону Вельмора вешают на воротах.
Рейт медленно повернулся к ней всем корпусом.
– Ты дала мне повод, – сказал он тихо. – Ты дала мне повод считать брата тираном. Я поверил. Я пришел в ту ночь забирать трон у умирающего человека и был уверен, что делаю доброе дело.
– Да, – сказала Ортелия. – И если бы вы не пришли, государь не спросил бы вас при всех, кто дал вам противоядие, и мы бы не выяснили, что чаша на пиру была чистая, и не полезли бы искать бутыль в погребе. Я не прошу прощения, господин Рейт. Я объясняю, за что вы вправе меня повесить.
В зале стало тихо. Пепла в углу перестала возить тряпкой.
– Я служу этому дому тридцать один год, – сказала Ортелия. – Я похоронила двух королей, и оба умерли, не подписав ничего, что от них требовалось. Я решила, что лучше слабый Рейт под моей рукой, чем мягкий Кассиан под рукой своей матери. В этом весь мой заговор. Я не травила. Я подделывала. Разница есть, и она невелика.
Глеб выслушал до конца и кивнул.
– Ты остаешься канцлером, – сказал он.
Ортелия впервые за все время подняла бровь.
– Ты единственная в этом замке, кто врал мне в бумагах и ни разу не соврал в лицо, – сказал Глеб. – И если я тебя повешу, через месяц придет человек, который будет делать то же самое, только не признается. Мне некогда воспитывать нового. У меня два дня.
Он рассказал им все: про каплю в четыре дня, про одиннадцать лет, про Тесовый Брод и восемьдесят дворов, про то, чем поливают куст, и про то, что слеза падает дважды.
Валиус слушал, кивая, и на словах про вторую волну закрыл лицо руками.
– Я знал, – сказал он глухо. – Не про волну, про эту дрянь под ребрами. Я слушал вас третьего дня и слышал провал через восемь ударов, а вчера через шесть. Я не сказал. Я малодушный старик, государь, я решил, что вы и так не спите ночами.
– Сколько у меня, по-твоему?
– Двенадцатый день. К полудню или чуть после.
Рейт встал.
– Тогда все просто, – сказал он. – Она в северном крыле. Нас четверо, у меня в нижнем городе шестьдесят человек, которые пойдут за мной, потому что я им плачу. Мы вынесем дверь, возьмем старуху и заставим ее сварить твой корень. Она сварит. Люди варят и не такое, когда им ломают пальцы.
– И она сварит кисель, от которого разрывает почки, – сказал Глеб. – Последнюю четверть часа отвар надо держать точно на той жаре, при которой он еще не свернулся и уже не сырое. Точно, Рейт. Проверить это может только тот, кто варит. Мы приставим ей нож к горлу, она подаст мне чашку, я выпью, и через час меня не станет, а она разведет руками и скажет: рука дрогнула, вы же сами торопили.
– Ее нельзя заставить, – сказал он. – Ее можно только поставить в такое место, где сварить правильно ей будет выгоднее, чем сварить неправильно.
– И где такое место? – спросила Ортелия.
– Тронный зал. Полный двор. Южный посол. Твои писцы, которые обязаны записывать каждое слово короля. И я, умирающий у всех на глазах ровно так же, как умирал ее сын. – Он подождал, пока до них дойдет. – Она тридцать шесть лет держит этот замок тем, что про куст никто не знает. Как только двор увидит, что короля травят второй раз тем же самым, у нее останется ровно один способ не пойти на ворота вместе со мной: выйти при всех и спасти меня своими руками. А спасти она может только сестрой. Другого у нее нет.
– Это не план, – медленно сказала Ортелия. – Это ставка.
– Это доза, – ответил Глеб. – Вся моя работа двенадцать лет была про то, что решает доза. Мне нужно, чтобы она увидела меня достаточно мертвым, чтобы испугаться, и достаточно живым, чтобы успеть.
Он повернулся к Валиусу и Пепле.
– И вот теперь про вас двоих. Идемте. Мне нужен мешок зерна и час времени.
Мешок нашли на кухне, пузатый, тугой, в полтора обхвата. Глеб положил его на стол, снял с себя камзол, взял руку Пеплы и приложил ее ладонь к своей груди чуть левее середины.
– Слушай, – сказал он. – Чувствуешь?
– Стучит, – сказала она. – И спотыкается.
– Когда придет волна, он сначала зачастит, потом начнет рвать ритм, а потом станет. Не остановится ровно, а задрожит и станет. И вот с этой секунды у вас четыре минуты. Больше нет. После четвертой минуты возвращать будет уже некого, там наверху все сгорит без крови. – Он передвинул ее ладонь на мешок, на середину. – Сюда. Основанием ладони, вторая рука сверху, пальцы в замок. Локти прямые. Дави своим весом, не руками, руки устанут через полсотни.
Он показал. Мешок ухнул под нажимом.
– Глубоко. Так глубоко, что тебе будет казаться, что ты меня ломаешь. Ты меня и будешь ломать: под тобой хрустнут два, три ребра, и это правильно. Если ничего не хрустнет, значит, ты меня жалела, и я умер. Считай вслух: раз, два, три, четыре. Такой счет, под который ходят строем. Сто раз в минуту.
– А вы?
– А я в это время буду мертвый, – сказал Глеб. – Мертвый это не значит конченый. Мертвый значит, что кровь встала. Ты будешь гонять ее вместо сердца, пока сердце не вспомнит, как это делается. Оно вспомнит. Ему подскажут.
Он повернулся к Валиусу.
– А подскажете вы, мейстер. Ржавая вода, самая крепкая, какая найдется, и уголь, толченый мелко, размешанный до жижи. Влить в рот нельзя, захлебнусь. Значит, за щеку, малыми порциями, и держать голову набок. И ваша склянка с наперстянкой, та, что вы даете сердечникам. Четверть того, что вы дали бы старику.
– Четверть, – повторил старик, шевеля губами. – Четверть, ржавая вода, голова набок.
– Теперь ты, – сказал Глеб Пепле. – Покажи.
Она встала над мешком, поставила ладонь, положила вторую, сцепила пальцы и надавила. Мешок промялся на два пальца.
– Глубже.
Она надавила снова, и в этот раз что-то в мешке ушло вниз по-настоящему, и зерно зашуршало внутри, как осыпающийся песок.
– Раз, – сказала она сквозь зубы. – Два. Три. Четыре.
Она досчитала до сотни, потом до второй, потом до третьей. К четвертой сотне у нее по вискам потекло, а руки начали ходить, и Глеб не остановил ее, потому что знал: тот, кто не выдохся на мешке, обязательно выдохнется на человеке.
На двухсот девяносто первом ударе она разогнулась, посмотрела на свои красные ладони и сказала:
– Не смогу.
– Сможешь.
– Я вас сломаю.
– Обязательно сломаешь, – сказал Глеб. – Иначе не выйдет. Слушай меня внимательно: если ты остановишься раньше времени, потому что тебе стало меня жалко, ты не пожалеешь меня. Ты меня похоронишь. Единственная жалость, которая тут работает, называется четыре минуты и сто нажатий в минуту. Все остальное это про тебя, а не про меня.
Пепла вытерла лицо рукавом, оставив на щеке серую полосу золы, и снова наклонилась над мешком.
– Раз, – сказала она. – Два. Три. Четыре.
Вечером того же дня Ортелия принесла в покои Глеба лист плотной бумаги, чернильницу и королевскую печать в футляре.
Он продиктовал писцу приглашение южному посольству прибыть в тронный зал Вельмора для подписания мирного договора на двенадцатый день, к полудню, и добавил отдельной строкой, что король будет присутствовать лично и подпишет своей рукой.
– И пусть глашатаи прочтут его вслух: на воротах, на рынке и на всех трех дорогах из города, – велел он. – Слово в слово. Что имя король впишет своей рукой в полдень двенадцатого дня.
Ортелия подняла глаза от бумаги.
– Вы зовете не посла.
– Я зову счетовода, – сказал Глеб. – Второй список приказа тринадцать лет лежит у Родерика за пазухой, а он ничего не выбрасывает. Пусть сядет и пересчитает, чье имя дешевле.
Потом капнул воск и вдавил в него терновую корону.
Пепла стояла у двери и смотрела, как остывает оттиск.
– Вы сейчас назначили себе день смерти, – сказала она. – И запечатали его своей же печатью.

