Глава 2. Общая чаша
Рейт шел через зал один, без охраны, и это было страшнее, чем если бы он привел сотню.
Так ходит человек, уверенный, что здесь его не тронут. Придворные смыкались за его спиной, как вода за лодкой. В дверях, у порога, осталась стоять канцлер Ортелия, довольная, как игрок, который наконец выложил козырь и теперь может позволить себе не следить за лицом.
– Не вставай, – мягко сказал Рейт, подняв ладонь. – Тебе вредно.
Он остановился в шести шагах от нижней ступени. Ближе не подошел, и Глеб отметил это: не боится, но и не глупый.
– Я не желаю тебе зла, Кассиан. Я желаю тебе легкой смерти и доброй памяти. Все уже решено. К шестому удару двор присягнет мне. Тебе нужно только... уснуть.
Глеб смотрел на него и сортировал.
Двенадцать лет он с порога решал, кого несут вперед, а кого можно подождать, и решал по лицу, по коже, по тому, как человек держит боль и как держит чужую боль. Рейт держался хорошо. Слишком хорошо для того, кто травит родного брата.
Ни капли пота на лбу, а в зале душно от факелов. Руки спокойные, лежат вдоль тела, пальцы расслаблены. Дыхание ровное. Зрачки нормальные.
Человек, который только что убил или заказал убийство, так не выглядит. Так выглядит хирург, который уверен, что операция необходима.
«Или человек, который сам не знает, что он нож в чужой руке», подумал Глеб.
– Ты уверен, что это ты все решил? – спросил он. – Или тебе так сказали?
Рейт чуть склонил голову набок.
– Ортелия открыла мне глаза на то, каким ты стал, – ответил он ровно. – Она показала указы. Об изъятии зерна в двух округах в голодный год. О соляной подати. О снятии двух городских голов, которые посмели писать в столицу. На всех твоя печать, брат. Я держал их в руках.
– Мою печать, – повторил Глеб.
И вдруг понял, за какую нитку тянуть.
Токсиколог всегда ищет не симптом. Токсиколог ищет источник. Отравление ищут не в больном, а в том, что больной ел, пил и трогал, и первое, что спрашивают у родственников: кто еще ел то же самое.
Он потянулся к чужой памяти сам, впервые сознательно, и она отозвалась мутно, как отражение в грязной воде: длинный стол, дым, музыка, и по кругу идет тяжелая чаша с двумя ручками, и он берет ее и передает дальше, направо, брату.
– Рейт. Мы пили из круговой чаши на пиру. Вдвоем, одну и ту же. Я после тебя или ты после меня, это неважно. Важно, что мы пили одно вино.
Рейт не ответил.
– Я лежу тут с зелеными жилами, – сказал Глеб. – А ты стоишь. Ни зелени, ни тремора, ни пота. Ты здоров, как бык. Значит, одно из двух. Либо ты не пил, и тогда объясни при всех, как ты умудрился не пить из круговой чаши на глазах у двухсот человек. Либо ты пил, но кто-то заранее дал тебе сестру. Так вот я и спрашиваю тебя, брат: кто дал тебе сестру? Кто спас тебя и не спас меня?
В зале стало очень тихо.
Даже шепот за колоннами оборвался, и стало слышно, как потрескивает смола в ближнем факеле.
Рейт медленно повернул голову к дверям, к Ортелии.
– Ты сказала, что он отравился один, – произнес он. – Тайно. Что чаша была чиста, а он пил после, у себя, из своего кувшина.
– Он бредит, мой король, – быстро сказала канцлер, и Глеб услышал главное: не слова, а то, как они сказаны.
Ровный голос дал трещину.
Не в громкости и не в дрожи. В скорости. Она ответила слишком быстро, а тридцать один год при дворе учит отвечать медленно.
– Это яд говорит, – продолжала она. – Не слушайте...
– Тогда проверим, – сказал Глеб. – Это просто, тут не нужно верить на слово. Принесите чашу с пира. Ту самую. Она стоит в буфетной, вымытая или невымытая, все равно, и ее сейчас же найдут, потому что такие чаши не выбрасывают.
Он поднял скипетр и указал им на серого старика у ступеней.
– И пусть мейстер Валиус выпьет из нее при всех.
Двор выдохнул одним движением, как выдыхают на площади, когда падает первый камень.
Глеб продолжал ровно, не повышая голоса, потому что тихому в тишине верят больше.
– Если чаша чиста, мейстер выпьет и не поморщится, и я при всех попрошу у него прощения. А если он откажется, ответ мы увидим по его лицу.
Все головы повернулись к Валиусу.
Старик попятился на полшага. И правая его рука сделала то самое движение, ради которого Глеб и затеял весь этот разговор: она метнулась к поясу, воровато, коротко, накрыв ладонью одну из склянок.
Не любую.
Маленькую, серебряную, висевшую отдельно от прочих, на собственной петле.
Глеб узнал это движение мгновенно и без всякой чужой памяти. Так человек прикрывает то, чем собирается спастись. Так проверяют карман с ключами перед дверью, которую боишься не открыть.
– Несите чашу, – сказал Глеб.
Ее принесли быстрее, чем он ожидал.
Из бокового хода вышла девчонка в переднике золоуборщицы, тощая, чумазая, с ведром золы в одной руке и подносом в другой, и было видно, что поднос ей всучили по дороге просто потому, что она попалась под руку и была ближе всех к буфетной. На подносе стояла тяжелая чаша темного серебра с двумя ручками, на треть полная.
Девчонка поднялась по ступеням, поставила поднос на подлокотник трона, не подняв глаз, и ушла обратно в тень так же беззвучно, как пришла.
Никто, кроме Глеба, не посмотрел на нее ни разу.
Он взял чашу, наклонил и понюхал над краем, коротко.
Вино. Кислое, теплое, с легкой ноткой дуба. Никакого миндаля. Никаких гнилых яблок.
Он поболтал жидкость и посмотрел на просвет факела: чисто, ни мути, ни осадка на дне, ни радужной пленки на поверхности.
Ему это не понравилось.
– Мейстер, – сказал он. – Идите сюда.
Валиус поднялся по трем ступеням, и на этих трех ступенях с ним произошло нечто, чего Глеб не ожидал. Старик перестал сутулиться. Он расправил плечи, снял руку с пояса и посмотрел королю в лицо прямо, впервые за всю ночь.
– Давайте, государь, – сказал он. – Я готов.
Он взял чашу обеими руками, чтобы не тряслись, поднес к губам и выпил.
Не пригубил. Сделал три полных глотка, кадык дернулся три раза, и поставил чашу обратно на поднос, и вытер губы тыльной стороной запястья.
Зал ждал.
Глеб считал.
Тридцать секунд. Минута. Полторы. Он смотрел на зрачки старика, на цвет губ, на жилку у виска, на то, как тот дышит.
Ничего.
Ни бледности, ни испарины, ни сужения зрачков. Живой, спокойный, слегка запыхавшийся от подъема по трем ступеням старик.
– Еще, – сказал Глеб.
Валиус молча взял чашу и допил ее до дна.
И вот тогда Глеб откинулся на черный камень и позволил себе тридцать секунд ничего не говорить, потому что все, что он выстроил за последние четверть часа, только что развалилось и собралось заново, в другом порядке.
– Чаша чистая, – сказал он вслух, и голос его прозвучал в зале очень отчетливо. – Слышите? Она чистая. Значит, ни Рейт, ни двести человек за столом ничего не подмешивали в общее вино. Значит, из этой чаши мы оба пили безопасное. Значит, слеза попала в меня не за столом.
Он поднял глаза на двор.
– Меня отравили не сегодня вечером, господа. Меня отравили из чего-то, что налили лично мне и никому больше. Из моего кувшина. Из моей бутыли. А в мою бутыль вино попадает из погреба, и попадает туда не в вечер пира, а тогда, когда его туда ставят.
Он сделал паузу и дал им додумать самим, потому что мысль, до которой человек дошел сам, держится крепче.
– Ночь Ножей длится одну ночь. А то, что со мной делали, готовилось неделями. Может быть, дольше. Значит, кто-то из вас планировал эту ночь заранее, зная день, час и распорядок королевского стола. И этот кто-то стоит сейчас здесь и очень старательно делает удивленное лицо.
Двор загудел.
Это был другой гул, не прежний. В прежнем было нетерпение. В этом появилась работа мысли: каждый в зале начал перебирать, кто в последние недели ходил в погреб, кто менял распорядок, кто отлучался.
Кинжалы в опущенных руках вдруг стали неудобными. Их начали убирать.
Рейт стоял на середине зала и смотрел на Ортелию, и лицо у него было такое, какое Глеб сотни раз видел у родственников в коридоре, когда им наконец объясняли, отчего именно умер их человек.
– Ты показала мне указы и сказала, что он тиран, – произнес Рейт медленно. – Ты сказала, что он выпил лишнего и слег сам. Ты привела меня сюда за трон умирающего брата, и я пришел. Я пришел, Ортелия.
– Господин Рейт...
– Я пришел, – повторил он. – И теперь мне до конца жизни жить с тем, как я сюда шел.
Он развернулся и пошел к дверям, и придворные расступались перед ним так же, как расступались, когда он входил, только теперь никто не смотрел ему вслед.
У самого порога он остановился.
– Кассиан, – сказал он, не оборачиваясь. – Я не знаю, что с тобой случилось этой ночью. Ты говоришь не как мой брат. Мой брат никогда никого ни о чем не спрашивал, он или соглашался, или молчал. – Пауза. – Я буду в нижнем городе. Если ты доживешь до утра и я тебе понадоблюсь, пришли кого-нибудь. Только не Ортелию.
Он вышел.
Ортелия проводила его взглядом, потом поднялась по двум ступеням к трону, остановилась и сказала негромко, так, чтобы слышал только Глеб:
– Совет соберется на втором ударе, государь. Это не моя прихоть, это обычай, и если вы попробуете его отменить, вы дадите двору повод сказать, что король не в себе. – Она помолчала. – И на совете вам понадобится писец. Настоящий. У вас его нет.
– У меня есть писец.
– У вас нет писца, – сказала Ортелия. – Он сбежал в полночь, первым из всех, и сейчас скачет к своей родне в Долгий Брод. Все в этом зале это знают, кроме вас. И все промолчали, потому что решили, что вы блефуете. Это была хорошая ложь, государь. Мне понравилось. Но у хорошей лжи есть срок годности, а ваш кончается через час.
Она отступила и ушла к своим людям, прямая, как всегда.
Дорн вернулся, когда зал начал понемногу редеть.
– Государь. Кравчего в замке нет.
– Как это нет?
– Так, – сказал капитан. – Его нет в буфетной, нет в людской, нет в его каморке над кухней, нет в караульной. Постель холодная. Плащ на крюке. Я поднял двадцать человек, мы прошли весь нижний ярус. Кравчего в замке нет, и никто не видел, как он выходил.
Глеб медленно кивнул.
– Ищите дальше. И, капитан. Когда найдете, ведите ко мне живым, даже если он будет очень возражать.
Дорн ушел.
Глеб остался сидеть.
Зеленое в венах поднялось еще на палец. Сердце сбоило через девять ударов вместо десяти, и это была не паника, это была арифметика: за час он потерял один удар из десяти.
Он посмотрел на Валиуса, который так и стоял на верхней ступени, никем не отпущенный.
– Мейстер. Отдайте мне вашу серебряную склянку.
Старик не пошевелился.
– Ту, что вы прикрывали ладонью, – сказал Глеб. – Отдельную от прочих. Дайте сюда.
Валиус отцепил ее с петли и вложил в чужую королевскую ладонь. Пальцы у него при этом не дрожали.
Склянка была маленькая, плоская, тяжелая для своего размера, с притертой пробкой. Глеб вынул пробку зубами, потому что вторая рука держала скипетр, и наклонил склянку над подносом.
Ничего не вылилось.
Он заглянул внутрь и поднес к факелу.
Склянка была пуста. И не просто пуста: стенки внутри были сухие, матовые, без следа влаги, без липкого ободка, какой остается на дне, если жидкость вылили недавно. Так выглядит сосуд, из которого не наливали давно.
– Сколько вы носите ее пустой? – тихо спросил Глеб.
Мейстер Валиус посмотрел на него сверху вниз, старый, серый, с цепью на груди, и ответил так же тихо:
– Три месяца, государь.

