Глава 6. Тринадцать
Первый шаг дался легко. Доска под ногой даже не скрипнула – сухая, выстуженная, она приняла его вес молча, как будто ждала. Данила услышал собственное дыхание и удивился, до чего оно ровное. Он-то думал, что будет тяжело.
– Один, – сказал снизу голос. Спокойно, будто отсчитывал круги боксерского раунда.
Данила не ответил. Он смотрел не под ноги, а вперед – на люк в дальнем углу площадки, на квадратную крышку, крашенную когда-то серой краской, а теперь облупившуюся до черного дерева. Четыре года назад он приподнял две доски, опустил в щель жестяную гильзу и прибил их обратно гвоздями, которых потом не стало – он сам их выдернул и выбросил в снег, чтобы никто не догадался, что здесь что-то прятали.
Второй шаг. Третий.
Манекен стоял справа, у перил, и с каждым шагом Данила оказывался к нему все ближе. Телогрейка на нем была настоящая, видавшая виды – просаленная на груди, с оторванной пуговицей у ворота. Он узнал ее. Точно такую же носил сторож Сычев, старик, который умер в позапрошлом году и которого хоронили всем кордоном, потому что родни у него не нашлось.
– Четыре. Пять.
Он остановился на шестом.
– Что ты замолчал? – спросил голос. – Устал?
– Телогрейка Сычева, – сказал Данила. – Ты его тоже?
Повисла пауза. Долгая, вязкая, и в этой паузе было слышно, как где-то далеко, за кромкой леса, по-зимнему глухо ухнуло – то ли дерево треснуло от мороза, то ли что-то большое прошло меж стволов и не захотело показываться.
– Сычев умер сам, – сказал наконец голос, и в нем впервые мелькнуло что-то похожее на обиду. – От сердца. Я его не трогал. Я его, наоборот, берег. Он мне нужен был живой.
– Зачем?
– Чтобы ставить вот это, – голос усмехнулся. – Чучела. Он их для меня выносил на границу. Думаешь, я сам по тайге с манекенами бегаю? Я стар. Я, Данила Тимофеевич, очень стар. Мне ноги не для прогулок дадены.
Данила медленно перевел взгляд с люка на манекен. На пустые глазницы. На шапку-ушанку, надвинутую низко, по-стариковски.
– Он знал, что ты делаешь?
– Знал ровно столько, сколько нужно, чтобы не бояться. Он думал, что мы играем. Старики любят играть. Он мне даже имя придумал. Звал меня Хозяином. Хорошее имя, теплое. Мне нравилось.
Седьмой шаг Данила сделал сам, не дожидаясь счета.
– Семь, – сказал голос с удовольствием. – Видишь, как просто. Я не враг тебе, Данила. Я тебе почти друг. Я тебя четыре года ждал.
– Зачем?
– Затем, что ты единственный, кто сюда вернулся. – Голос стал совсем тихим, и Даниле пришлось напрячь слух. – Я отправлял их всех. Каждого. Клал патрон, клал записку, ждал. Они находили. Они понимали. И уходили, потому что боялись досчитать до конца. А ты дошел. Ты, Данила Тимофеевич, дошел.
Восьмой. Девятый. Данила шел и считал уже сам, про себя, и с каждым шагом в нем крепло холодное, трезвое чувство, которое он знал хорошо – так бывало на волчьей тропе, когда зверь рядом, но еще не показался.
На одиннадцатом он снова остановился. Прямо перед люком, шагах в двух.
– Манекен, – сказал он.
– Что манекен?
– Зачем он здесь? Если ты хотел, чтобы я открыл пол – ты бы просто сказал. Ты мог сказать это еще у реки. Мог – на просеке. Ты зачем-то гнал меня через весь участок, а на вышке поставил чучело.
Молчание. Теперь уже настороженное.
Данила обернулся к манекену и посмотрел на него внимательно, как смотрят на человека, с которым не договорились о главном. Телогрейка. Шапка. Пустое лицо. И два гнезда вместо глаз – аккуратно, ровно, на одной линии, будто их сверлили не на глазок, а по разметке.
– Ты не один, – сказал Данила тихо.
– О чем ты?
– Чучело не ты ставил. Чучело поставили для того, кто придет сюда после меня. Чтобы он увидел то же, что и я. Чтобы он тоже начал считать.
Он шагнул вперед – на двенадцатый – и присел у люка. Доски были прибиты наглухо, но гвозди он узнал бы из тысячи: те самые, что он сам выдернул и выбросил в снег четыре года назад. Они были здесь. Все до одного. Вбитые заново, ровно, с двух ударов каждое. Кто-то очень аккуратный разыскал их в сугробе и вернул на место.
– Ты сказал, что ждал меня четыре года, – проговорил Данила, не поднимаясь. – Но гвозди вбиты этой осенью. Свежие. Снег еще не лег как следует, а шляпки блестят.
И тогда голос впервые изменился. В нем прорезалось что-то другое – нетерпеливое, злое, живое.
– Открывай.
– Скажи, кто поставил манекен.
– Открывай, я сказал!
– Я не открою, – сказал он спокойно.
– Откроешь.
Он наклонился и, зажав ампулу в кулаке, изо всех сил ударил каблуком по крышке люка. Доска лопнула по старой трещине, и внизу, в темноте, под полом, вместо земли оказалась пустота – глубокая, широкая, уходящая куда-то вниз, под основание вышки.
А из пустоты, снизу, из-под его собственных ног, донесся тот же голос – только теперь он звучал совсем близко. Прямо под досками.
– Умный, – сказал голос с той стороны пола. – Умный мальчик. Тогда слушай сюда. Тринадцатый шаг ты уже сделал. Просто ты его не заметил. Ты сделал его четыре года назад, когда впервые поднялся на эту вышку и захотел вернуться.
Данила опустил глаза на ноги. Под левым каблуком доска просела – и из щели, медленно, как кровь из пореза, потянуло теплым паром.
– А весны, Данила Тимофеевич, – добавил голос почти нежно, – ты уже не увидишь. Потому что с этой минуты у тебя остался один сеанс связи. И ты потратишь его не на себя.
Где-то за спиной, за кромкой леса, в морозной тишине, очень отчетливо и очень близко заскулила рация у него на поясе – сама, без вызова, на выключенной частоте.

