Глава 10. Зачистка по списку
Мохов развернул тележку одним движением кисти и поехал к пульту.
– Сколько до цистерны по галерее? – спросил Данила.
– Ему? Минут шесть, он там с фонарем и осторожно. Тебе туда не надо.
– Мне надо на поверхность.
– Тогда вентиляция. – Старик щелкнул тумблером, и зеленый глазок на пульте налился светом. – Из коридора вторая решетка справа, я ее на барашках держу, сходит с двух оборотов. Там скобы до самого верху, двадцать две штуки. Выйдешь у цистерны, в ельнике, метров сорок от нее.
Он взял микрофон, подержал у рта и посмотрел на Данилу.
– Я его подержу. Он меня двадцать лет слушает, он и сейчас послушает. Только, Данила Тимофеевич, ты мне на ту сторону не ходи. Мне так ловчее.
– На какую ту сторону?
– На жалостливую, – сказал Мохов. – Иди.
Данила пошел.
Вторая решетка справа сошла с двух оборотов, как и было сказано. За ней в бетоне шел квадратный колодец сорок на сорок, и в него вбитые в шахматном порядке скобы уходили вверх, в черноту, откуда тянуло морозом и чем-то сладким, лесным, живым: снегом.
Он повесил ружье за спину, стволами вниз, и полез.
На тринадцатой скобе он услышал Мохова.
Голос шел снизу, из глубины, по всей длине коридора, ровный и почти ласковый:
– Эдуард Павлович. Ты налево не ходи, там вода стоит по колено. Иди прямо. Я тебе свету дам.
На восемнадцатой скобе ответа не было, а на двадцать второй Данила уперся головой в железный лист, толкнул, лист пошел вверх со скрипом, и в лицо ударил такой холод, что перехватило горло.
Он вылез и лег на наст.
Ельник стоял вокруг черной стеной. Небо между вершинами было в звездах, крупных и дрожащих, как всегда бывает за сутки до метели. Данила полежал, дожидаясь, пока глаза примут темноту, и услышал далеко, очень далеко, на юго-западе, ровный работающий звук, который отличил бы от любого другого: вертолет шел по кругу.
Не садился. Ходил кругами.
«Услышал, – подумал Данила. – Гошка меня услышал».
Он поднялся и пошел к цистерне, забирая вправо, по краю ельника, где наст был присыпан хвоей и не звенел под валенком.
У цистерны горел фонарь.
Он лежал на боку прямо на снегу, светил в ельник, и в его луче, прислоненный спиной к ржавому железу, сидел человек. Руки у него были заведены назад и примотаны к скобе цистерны вязальной проволокой, а голова свешивалась набок.
Данила обошел поляну кругом, полностью, как обходят солонец, прежде чем выйти к нему. Из четвертого угла он увидел второго: тот стоял под елью в десяти шагах от сидящего, спиной к Даниле, переступал с ноги на ногу и тер ухо. Автомата у него не было, был короткий карабин на плече, стволом вниз, и он его не снимал, потому что уже полчаса ничего не происходило, а мороз был двадцать шесть.
Данила положил ружье в снег.
Он прошел эти десять шагов за сорок секунд, ставя валенок на пятку и перекатывая, как ходят по насту к глухарю, и взял его сзади, за подбородок и за плечо, и положил лицом в снег, и держал, пока тот не перестал упираться. Потом связал ему руки его же ремнем, вытащил из-под него карабин, выщелкнул магазин, а карабин закинул далеко в ельник, в самый бурелом.
Узел он затягивал деревянными пальцами, не чувствуя ни кожи, ни ремня, и сам это отметил: плохо вяжу. Отметил и пошел дальше, потому что у цистерны сидел человек, а времени не было совсем. Он потом еще много раз вернется к этой минуте.
Сидящий у цистерны поднял голову.
Лицо у Петра Аникеевича было разбито с правой стороны, глаз заплыл, седые волосы слиплись черным.
– Долго ты, – сказал он.
Данила присел и стал раскручивать проволоку. Проволока была толстая, в два оборота, и пальцы на морозе ее почти не чувствовали.
– Как они тебя взяли?
– Никак. Я сам пришел. – Петр Аникеевич сплюнул в снег. – Я к тебе шел, на вышку. А они уже стояли.
– Ты знал, что они придут.
– Знал.
Проволока подалась. Старик вытащил руки и стал тереть запястья ладонями, медленно, как трут отмороженное.
– Ты мне скажи одно, – сказал Данила, не поднимая головы. – Ты меня выбрал?
Петр Аникеевич перестал тереть руки.
– Выбрал.
– Полгода.
– Полгода, – сказал он. – Мне нужен был действующий смотритель. Живой, с бланком, с печатью, с рапортами, которые уже лежат в конторе и по которым видно, что человек три раза писал и три раза получил отписку. Без этого мои пленки ничего не стоят. Я уволенный, я никто, мне бы сказали: обиженный, мстит.
– И ты знал, что меня за это убьют.
Молчание. Фонарь лежал на снегу и светил им обоим в ноги.
– Знал, – сказал Петр Аникеевич. – Я думал, у тебя будет неделя. Я думал, дотянем до первого сеанса, и я успею. Я не думал, что они снимут тебя с борта на сорок минут раньше. Это они не по моему плану сделали, Данила. Это они сами.
Данила встал.
Он стоял и смотрел на старика сверху вниз, и в груди у него поднималось что-то горячее и мутное, и он ждал, когда оно дойдет до горла, чтобы сказать то самое.
Оно не дошло.
Потому что он вспомнил вторую строчку в списке, написанную поперек страницы старческим почерком.
– На Северной площадке Марина, – сказал он. – Их там двое. Мохов говорил про пятерых. Считаю: этот у цистерны, те двое и Ковригин. Четыре. Где пятый?
– Пятый у тебя на кордоне сидит и греется, – сказал Петр Аникеевич. – И он тебе не боец. Он у них не для стрельбы, он для подписи.
– Идешь?
Петр Аникеевич посмотрел на него снизу одним глазом.
– Ты меня потом добьешь? – спросил он деловито.
– Потом решу.
– Годится, – сказал старик и полез вставать.
До Северной площадки было семьсот метров по просеке, и они прошли их за одиннадцать минут, потому что Петр Аникеевич не мог быстрее.
На первых ста метрах Данила спросил то, что висело у него восемь лет.
– В первый месяц службы меня заставили списать патрон с меткой. Сказали: потерял. Я его не потерял. Я его закопал под вышкой и все восемь лет ждал, когда за ним придут.
– И правильно ждал, – отозвался Петр Аникеевич, тяжело дыша. – Меченые в тот год выдавали на отстрел по разрешению. Раз патрон числится за тобой и потерян, значит, зверь взят по бумаге, а бумага на тебе. Они тебя с первого месяца держали в списке.
– Зачем?
– На всякий случай, – сказал старик. – У них на каждого лежит по бумажке, Данила. На этом все и стоит. Не на ружьях.
Данила шел первым и по дороге снял с ели у тайника черную коробочку, ту самую, с красным глазком, отодрал ее вместе с куском скотча и сунул в карман не глядя. Фотоловушка пишет на карту. Карта лежит в кармане и не тонет.
На последних ста метрах он свернул с просеки и вывел Петра Аникеевича в ельник на левый край площадки.
Площадка Северная была старой вертолетной точкой, круглой прогалиной метров восьмидесяти в поперечнике, с бетонными плитами под снегом и с ржавым конусом ветроуказателя на мачте. Посреди нее, у мачты, стояли трое. Двое мужчин и Марина.
Марина стояла лицом к ельнику. Карабин с нее сняли и бросили в снег в трех шагах, и она на него не смотрела. Она смотрела в небо, где ходил по кругу вертолет, и лицо у нее было запрокинуто и совершенно спокойно.
Данила достал рацию и вдавил тангенту до отказа, коротко, два раза.
Рация ответила через секунду голосом Мохова:
– Слышу.
– Линия на Северную есть?
– Есть две. От мачты на запад и через середину, с юга на север.
– Пусти на середину. Через минуту. Считай от моего слова.
– Понял, – сказал Мохов. – Медленно пустить или как живой?
Данила посмотрел на тех двоих у мачты. Один держал руки в карманах и топтался, второй курил в кулак.
– Как живой, – сказал Данила.
Он положил рацию в снег, лег на живот за выворотень и вжал приклад в плечо. Петр Аникеевич отполз левее, к марининому карабину, и залег в десяти метрах от него, в снегу.
– Пошел, – сказал Данила в рацию.
Ничего не произошло. Секунд двадцать не происходило ничего, и Данила успел подумать, что трос за тридцать лет мог сгнить в любом месте.
Потом на южном краю прогалины из ельника вышел человек.
Он шел по самому верху наста, не проваливаясь, ровным скользящим шагом, и не качался, как качается идущий, а плыл. На нем была телогрейка и шапка-ушанка. Он шел прямо на мачту, и в свете фонаря, который тот, что курил, вскинул навстречу, в глазницах у него вспыхнули два красных огонька.
Курящий выронил сигарету.
– Стой! – заорал он и выстрелил.
Второй выстрелил тоже, и они били вдвоем по фигуре, которая шла и шла, и пули входили в нее с сухим деревянным стуком, и она не падала, потому что висела на тросе.
Данила выстрелил один раз, с семидесяти метров, картечью, по ногам того, что стоял ближе к Марине.
Человек сел в снег и заорал.
Второй развернулся на звук и поймал в темноте вспышку, и в этот момент Марина, которая все это время стояла у мачты не шевелясь, сделала два шага, упала на колени, подобрала свой карабин из снега и выстрелила ему в спину с шести метров.
Он ткнулся лицом вперед и больше не двигался.
Стало очень тихо. Манекен доехал до мачты, ткнулся в нее и остановился, покачиваясь.
Данила поднялся и пошел к ним через прогалину, перезаряжая на ходу. Десять патронов.
Тот, которому он всадил картечь в ноги, лежал на боку и выл в снег. Данила ногой отбросил от него оружие, выдернул из его же куртки шнурок и стянул ему руки, а потом перетянул ремнем бедро выше раны, туго, как учили.
– Не ори, – сказал он. – Жгут снимут через час.
Марина стояла на коленях там, где выстрелила. Карабин лежал у нее поперек колен. Она смотрела на спину лежащего человека и не моргала.
Данила подошел и сел перед ней на корточки, закрывая собой.
– Марина.
Она перевела на него глаза.
– Он на меня даже не смотрел, – сказала она. – Он на чучело смотрел.
– Марина.
– Я в него сзади.
– Смотри на меня.
Она смотрела.
– Ты дышишь? – спросил он.
– Дышу.
– Дыши дальше.
Он взял у нее карабин, вынул магазин, отдал ей обратно пустой, а магазин положил себе в карман. Она не возразила.
– Гоша, – сказала она.
– Что Гоша?
– Гоша три года возит их груз. – Марина говорила ровно, не отводя глаз, и от этой ровности у Данилы заныло под ложечкой. – Не по незнанию, Дань. Он знает. Ему сказали: рейс из Северного в Ушканий, обратно порожняком, а обратно не порожняком. Он два раза отказывался. На третий ему показали бумагу, что он уже возил.
– И тебе показали.
– И мне показали. – Она моргнула наконец. – Мне сказали: пусть твой егерь зимует. Всего одну зиму. Весной откроют, никто ничего не докажет, и все живы. Всего одну зиму, Дань. Я и подумала: одну зиму. Я четыре года хотела, чтобы ты остался на одну зиму.
– Ты знала, что они меня убьют?
– Нет, – сказала она. – Я до сегодняшнего вечера не знала. Я думала, они тебя просто запрут в лесу. Я, Дань, диспетчер. Я двенадцать лет двигаю по бумаге борта и людей и ни разу не видела, что с людьми потом бывает. Сегодня увидела.
Данила молчал.
– Кордон, – сказал он потом. – Ты сказала, что там ничего не горит.
– Там горело, – сказала Марина. – С ночи.
– Зачем ты соврала?
– Чтобы ты не пошел туда. Там стояли двое.
Она сказала это и не отвела взгляда, и Данила понял, что она не станет ни оправдываться, ни плакать, и что она вообще, может быть, никогда больше не будет с ним такой, какой была четыре года на крыльце с запиской «печку не топи, труба забита».
Вертолет прошел над прогалиной низко, так низко, что с елей посыпался снег, и ушел на второй круг.
Данила поднял рацию.
– Борт двадцать три, я Кордон-три. Северная чистая. Сажай.
Эфир хрипнул, и голос Гошки, севший и чужой, сказал:
– Данилыч, у меня керосина на двенадцать минут висения. Кто там у тебя?
– Женщина и раненый. И еще один, ему в ноги.
– Данилыч. Я… – Голос оборвался и пошел снова. – Я сяду.
И в этот момент, сзади, из ельника, оттуда, откуда они пришли, ударил выстрел.
Данила упал на бок, перекатился и увидел все сразу: на краю прогалины, между стволами, стоял четвертый, тот самый, которого он оставил связанным у цистерны с руками, стянутыми его же ремнем, и ремень висел у него на запястье одной петлей.
Петр Аникеевич стоял во весь рост между ним и Мариной.
Он стоял там, потому что вставал, чтобы идти к ним, и не успел лечь.
Данила выстрелил дважды, с колена, и стрелявший ушел спиной в ельник и сполз по стволу.
Восемь патронов.
Ветер повернул и пошел с северо-востока, ровно и низко, погнав по насту сухую поземку. Метель, которую ждали через неделю, была уже здесь, за хребтом, и Данила знал по этому ветру, что к утру просеку задует по пояс.
Он подполз к Петру Аникеевичу. Старик лежал на спине и смотрел в небо, где ходил вертолет, и дышал часто и мелко, и снег под ним уже расходился темным.
– Попал, – сказал он удивленно.
– Молчи.
– Да чего там.
Данила рвал на нем полушубок, чтобы добраться до раны, и понимал по тому, как идет кровь, что рвать уже незачем.
– Данила, – сказал Петр Аникеевич. – Пленки у тебя?
– У меня.
– Журнал?
– У меня.
– Ну и ладно. – Он полежал. – Я тебе не соврал ни в одном слове. Только не сказал половину. Это ведь не одно и то же, а?
– Не одно, – сказал Данила.
– Вот и я думаю, что не одно. – Старик повернул голову и посмотрел на него одним целым глазом. – Ты меня прости, если сможешь. А если не сможешь, ты хоть не прощай, но дело доведи. Дело важнее, чем я тебе противен.
– Доведу.
– Ну и хорошо, – сказал Петр Аникеевич Шадрин и еще посмотрел в небо, на вертолет, а потом перестал смотреть.
Данила стоял над ним на коленях, пока не подошла Марина и не тронула его за плечо.
Вертолет заходил на посадку, и снег поднялся стеной, и в этой стене Данила поднял рацию к губам.
– Савелий Игнатьевич, – сказал он. – Северная взята. Один убит, двое связаны, один мой погиб. Иду к тебе.
Рация молчала.
– Савелий Игнатьевич.
Рация щелкнула, и в ней раздался спокойный и почти приветливый голос, и он сказал:
– Савелий Игнатьевич занят, Данила Тимофеевич. Мы с ним разговариваем. Он мне тут показывает одну бумагу, которую я подписывал, когда вас еще на свете не было.
Данила стоял в снежном вихре и держал рацию обеими руками.
– Поднимайтесь на вышку, – сказал Ковригин. – Я один, без оружия, и я вас очень прошу поторопиться. Потому что старик сидит на бочке с соляркой и держит в руке спички, и мне бы не хотелось решать это без вас.

