Что было — Ваш дракон уже вылетел — читать онлайн

Что было

Ваш дракон уже вылетел · Мила Горбунова

Тетя Груша не ответила. Она стояла у серого бока, прижимая к груди узелок с хлебом, и смотрела на Одиннадцатого так, как смотрят на знакомое окно в доме, где давно не живешь.

Он не стал ждать ответа. Он начал сам.

– Третье июня, – сказал он. Голосом тети Груши. Не нынешним, ровным и пустым, а тем, каким она говорила десять лет назад: теплым, чуть окающим, с привычкой ставить «ну» в начале фразы. – Ну, в Пожне с утра дождь, к обеду развезло Мостовую, телега с дегтем завязла у лавки Сидоркина, так весь базар дегтем и пахнет. Степан кашляет, я ему горчичник поставила, он ругается, что жжет.

Тетя Груша вздрогнула.

– Девятнадцатое июля, – сказал Одиннадцатый. – Ну, жара. Федосья напекла пирогов с капустой и опять пересолила. Мне дала три, я два съела, а третий отдала Шарику, он тоже не стал.

Тетя Груша издала звук. Короткий, сдавленный, как всхлип. А потом я поняла, что это смех.

– Пересолила, – сказала она.

Своим голосом. Хриплым от долгого молчания, но своим. Потом прижала ладонь ко рту, как прижимала я.

Он говорил долго. Солнце поднялось над лесом на две ладони, возница успел выкурить три самокрутки, Плахов сел на край каменного стола и слушал, не шевелясь. Одиннадцатый рассказывал тете Груше ее собственную жизнь, семь лет, ночь за ночью: погоду в Пожне, цены на рынке, соседей, Степанов кашель, который к весне прошел, котят у Шарика, свадьбу чьей-то дочки, снег на Покров. Все, что она говорила ему не по бумаге, за что Гнедых ставила ей красные птички. Он держал это десять лет и ни разу никому не сказал, потому что никто не спрашивал.

Слова возвращались к ней не все. Я видела, как она ловит одно, другое, как рыбачка, которая вытягивает сеть, а в сети то рыба, то пусто. Иногда она повторяла за ним целую фразу. Иногда говорила «наряд принят», и морщилась, и начинала снова.

Под конец он сказал:

– Двенадцатое сентября. Стылый Свод. Хутор. Трое детей в погребе. Не бойся, я тут.

Тетя Груша подошла к нему. Медленно, по мху, как шла я. Положила ладонь на его морду, рядом с моей, которую я так и не убрала.

– Не бойся, – сказала она. – Я тут.

Потом повернулась к Яреме, который все стоял со своей шапкой в руках, и долго смотрела на него.

– Вырос, – сказала она. – Хлеба хочешь?

И развязала узелок.

Обратно ехали молча. Не потому что нечего было сказать. Потому что было жалко тратить. Я сидела на сене и слушала, как у меня внутри, под языком, лежат мои слова, вернувшиеся, и пересчитывала их, как пересчитывают деньги после ярмарки. Их было меньше, чем раньше. Некоторые не нашлись совсем. Я не могла вспомнить, как называется та штука, которой Захар отмеряет четверть часа, и полдороги мучилась, пока он сам не сказал «склянка», просто так, к слову, и я чуть не расплакалась от облегчения.

Формулы остались тоже. Они лежали рядом со словами, и иногда рот хватал не то. Я говорила Захару «принято» вместо «спасибо», и он кивал, будто так и надо.

Тетя Груша сидела рядом и держала меня за руку. Всю дорогу. Иногда говорила что-нибудь, медленно, по слову: «Гати. Раньше тут. Клюква была». И я отвечала: «Была». И этого хватало.

Плахов всю обратную дорогу держал ящик не за спиной, а на коленях, обеими руками, как держат больного ребенка, и смотрел на него. На Гатях, где мы снова подкладывали доску, он вдруг открыл заслонку, посмотрел в темное нутро с медными рамками и закрыл обратно. Ничего не сказал. Захар потом говорил мне, что Плахов в ту минуту считал, сколько строк в ящике и сколько из них когда-нибудь кто-нибудь говорил от себя. Вышло, что ни одной.

Одиннадцатый шел над нами, высоко, и дышал. Я слышала его. Нагар не ушел. Слышать его без камня я буду теперь всегда, это Плахов сказал мне на своде, когда я расписывалась. Первый признак не проходит. Никогда.

Я не стала говорить Плахову, что не хочу, чтобы он проходил.

Реестр ответил через шесть дней.

Бумагу принес нарочный, прямо мне на Кожевенную, потому что в управе меня уже не было. Я читала ее на крыльце, и соседка Дарья Фомина смотрела на меня через забор, делая вид, что развешивает белье.

«Перерасход по пробному вылету Общего голоса отнести на составителя реестра. Запись в карточке исполнителя номер одиннадцать утвердить: посторонние слова в перекличке обязательны. Отказы, поданные вне условий исполнителя, считать неверной подачей. Исполнительность исполнителя номер одиннадцать за полугодие пересчитать».

Ниже, мелко, рукой счетной: «Сорок один из сорока одного. Единица».

И еще ниже: «Решение о сведении отменить».

Я сидела на крыльце, пока не стемнело.

Через две недели пришла вторая бумага. От Плахова, лично, не через реестр. Он писал ровным почерком, без помарок, как пишут люди, которые сначала думают, а потом пишут.

Общий голос остается, писал он. Люди на ночных сменах сгорают, это правда, и с этой правдой надо что-то делать. Но реестр принял его записку. Ящик будет читать наряды только после того, как диспетчер проверит графы, все, и графу согласия первой. И после каждого наряда ящиком диспетчер обязан сказать в перекличку одну строку от себя. Любую. Про погоду. Про пироги. Реестр назвал это «личной строкой». В управах, писал Плахов, ее уже называют по-другому, и он не будет писать как, потому что мне будет неловко.

Ночную смену на Пожне сокращают не до двух, а до четырех.

Копылову уговорная контора отказала во всех заявках на пять лет. Дело о попытке увоза передано в губернию. Ольга Ольховская, писал Плахов, приезжала в реестр сама, с отцом, и оставила на имя исполнителя номер одиннадцать ленту. Лента висит в диспетчерской на Пожне, на гвозде у окна. Гнедых разрешила.

В конце было приписано отдельно:

«Моей матери семьдесят один год. Она живет у меня. Вчера я вернулся из реестра и рассказал ей про Стылый Свод, про вас и про Аграфену Тимофеевну. Она выслушала. Потом сказала: «Наряд принят». А потом, через минуту: «Ефремушка, а ты ел?» Я не слышал от нее этого тридцать лет. Спасибо. Е. П.».

Сеня пришел в тот же вечер. Он теперь вел ночь, первым диспетчером, вместо меня. Воротник у него был все такой же чистый, но смотрел он по-другому. Как будто за эти две недели повзрослел на несколько лет.

– Я читал ему вчера, – сказал Сеня с порога. – Одиннадцатому. Наряд на тушение, Кривцы. Сначала ящиком, по новому порядку. А потом свою строку. Я не знал, что сказать. Сказал: Уля передает привет. Это можно?

– Можно, – сказала я. – Он взял?

– Взял. – Сеня покраснел. – И спросил, как ты. Я сказал, что хорошо. Это правда?

Я подумала.

– Почти.

Он кивнул и сел на лавку, туда, где сидел, когда принес тетрадь. Тетради у него с собой не было. Он сказал, что больше ничего не записывает. Что Захар разрешил.

По вечерам теперь говорил он.

Это началось само, на третий день после свода. Я легла, не зажигая лампы, и услышала его за плечом, ровное дыхание над крышей. А потом он сказал:

– Скажи, что было. Нет. Я скажу.

И сказал. Про мой день, который видел сверху, с горы, одним краем глаза, как видят драконы все, что внизу. «Утро. Уля у колодца. Дарья Фомина спросила, как здоровье. Уля сказала: ничего, помаленьку. Своими. Полдень. Уля на рынке, Марфа дала калач. Уля сказала: спасибо, Марфа Петровна, завтра занесу деньги. Своими. Вечер. Уля красила калитку. Покрасила половину. Зеленым».

Я лежала в темноте и слушала, как он читает мне мой день строками, как наряд, потому что наряды у него держатся лучше всего, и в каждой строке было «своими». Он считал мои слова, как я считала когда-то его вдохи. Отмечал каждое. И к концу недели «своими» в его сводке стало больше, чем «принято».

– Калитку докрась, – сказал он в пятницу. – Половина зеленая, половина нет. Сверху видно.

– Докрашу, – сказала я. Своими.

Гнедых пришла последней. Через месяц, в конце сентября, после первого заморозка, когда на Кожевенной побелели крыши и к обеду снова потемнели. Я не видела ее за пределами управы ни разу за пять лет. На Кожевенной она выглядела неуместно, как стол в поле: большая, в тяжелом пальто, с портфелем, и шла она так, будто вокруг нее все равно стены кабинета.

Она не села. Встала посреди моей кухни, оглядела печь, ухваты, угольный столбик Захара на столе, который я так и не стерла, и лист на стене. Прочитала лист.

– Тебе к камням нельзя, – сказала она, не поднимая головы, хотя смотреть ей тут было не в бумаги. – Бессрочно. Статья сорок. Я ее не писала, но я ее исполняю.

– Знаю.

– В управе я тебя держать не могу. Ни на ночной, ни на дневной, ни в подвале. В подвале у меня теперь пусто, Аграфена поднялась наверх. Сидит в приемной, учит новеньких говорить. Не нарядами. Словами. У нее не все слова вернулись, но на новеньких хватает.

Она помолчала.

– Уговорная контора просит человека в окно для заявителей. Там сидят не с драконами. Там сидят с людьми. Из деревень, с заявками, с жалобами, с неоплаченными уговорами. Им надо объяснять, почему дракон прилетит к утру, а не через час, и что будет, если не заплатить. Им надо говорить не формулами. Обычными словами, Ульяна. Много слов. Каждый день.

Она наконец подняла голову.

– Завтра в девять. Окно первое от двери. Я не знаю, получится ли у тебя. Никто не знает. Может, ты там через неделю начнешь говорить «наряд принят» бабке из Кривцов, и мне придется тебя снимать и оттуда. Но я тебе должна одну попытку. За Аграфену. За десять лет. – Она застегнула пальто. – Завтра в девять. Не опаздывай.

Оглавление
12 глав
Нравится книга?Прогресс сохранится, о главах сообщим.

Дальше — с аккаунтом

Регистрация занимает полминуты и ничего не стоит. Останетесь на этой же странице и продолжите читать.

или
Уже есть аккаунт? Войти