Отзыв партии
Село Плесо мы увидели с реки еще до полудня, и первое, что я разглядел, был дым не из труб.
Жгли на околице. Три костра, черные и чадные, и ветер нес от них не запах жилья, а тот особенный сладковатый дух, который я помнил по одному давнему выезду, когда чинил морозильник в лавке, где трое суток не было света. Только тут жгли не мясо.
Гаврила придержал лошадь.
– В село не поеду, – сказал он тихо. – Гляди, застава.
Поперек дороги лежала жердь на двух рогатках, и у жерди сидел мужик с колотушкой. Не сторож. Морник. Так тут зовут тех, кого сажают у заставы, когда в село пришел мор, чтобы стучать в колотушку, если кто чужой сунется, и чтобы стучать в нее же, если свой пойдет наружу.
Я слез с телеги.
– Слав, – сказал Филька. – Ты куда.
– У меня у ворот красный крюк, – сказал я. – Мор-заслон вне очереди, в любой час, хоть в чужом селе. Я сам его вбил. Мне теперь что, мимо ехать?
Морник поднял голову. Молодой, с обметанными губами, глаза больные.
– Не ходи, дядя, – сказал он без злобы, устало. – У нас с Петрова дня валит. Заслоны стали, все разом, за одну седмицу. Кто успел, тот бежал, а мы вот стучим.
– Все разом, – повторил я. – Сколько их было, заслонов.
– Дюжина с лишком, – сказал морник. – По дворам стояли, у колодца, на скотном, у церкви. Их еще при покойном старосте ставили, давно. А по весне приезжал правщик от Палаты, поновлял. Копейку с двора брал за поновление, чтоб талоны четче. Ну и поновил. А к лету они и стали, один за одним.
Я стоял у жерди и складывал это в голове, деталь к детали, как складываю поломку.
Не один заслон. Дюжина. Поставлены в разные годы, стало быть, и сроки у них были разные, вразброс. А сдохли за одну седмицу, все вместе. Так само не бывает. Так бывает, только если кто-то свел их сроки в одну кучу и придвинул к одному дню. Правщик приехал, взял по копейке и переписал целому селу дюжину смертей на одно лето.
– Как правщика звали, – спросил я, хотя уже знал.
– Влас, – сказал морник. – Он и теперь тут, к слову. С утра приехал. Новые заслоны привез, продавать. Дюжину привез, ровно.
Вот тут у меня похолодело не от мора.
Он знал. Правщик Влас весной укоротил селу заслоны, чтоб они сдохли к этому лету все разом, и к этому же лету привез на телеге новую дюжину на продажу. Он не гадал, когда придет беда. Он ее назначил и приехал к сроку, как я приезжаю чинить холодильник, который сам присоветовал выкинуть.
– Пусти меня, – сказал я морнику. – Я мастер. Может, который заслон еще подниму.
– Ты помрешь, – сказал он.
– Может, и помру. У меня и без того считано. Пусти.
Мирона осталась с Гаврилой у реки, я велел, и она в кои-то веки не спорила. А Филька перелез через жердь раньше, чем я успел его схватить, и встал рядом, и я понял, что его теперь не отправишь, потому что он видел, как я сам однажды не отправил себя.
В селе было тихо той тишиной, которую я узнал у Плеса заново. Собаки не брехали. У третьего двора баба выносила из избы что-то завернутое, небольшое, и несла к околице, к кострам, и не голосила, а шла молча, и это молчание было хуже крика.
Заслон у колодца был мертв. Я снял его со скобы. Плоская жестяная коробка, побольше замочной, с решеткой на одном боку, чтоб дышала. Бирка знакомая, две строки, нижняя бита поверх стертой.
Я вскрыл шов на приступке колодца.
Внутри был порядок. Волос лежал виток к витку, ни потертости, ни ссохшейся кожи, бусина чистая. Заслон был здоров. Он простоял бы еще годы. Он не износился. Его выключили по расписанию, вместе с одиннадцатью соседями, чтоб село осталось без защиты в мор и купило новую дюжину у того, кто эту дюжину и погасил.
Свести его я не мог. Мертвый заслон надо не свести, а поручиться заново, а моя порука это сорок дней. Я сорок дней продержу над Плесом заслон, а на сорок первый он станет снова, и если мор к тому дню не отойдет, все начнется опять.
И заслон был один. А их дюжина. И у меня на руке считано.
Я стоял с раскрытой коробкой в руках и первый раз ясно, до конца, понял ту простую вещь, которую в Мытном Броде понимал только наполовину. Меня одного не хватит. Сколько ни жги себя, одного мастера с сорокадневной порукой на целый уезд не хватит никогда, и вся Палата на том и стоит, что мастер один, и она держит его на коротком поводке.
– Слав, – тихо сказал Филька. Он стоял у сруба и смотрел в нутро колодца. – А это чего? Эта светится.
Я подошел.
На боку колодезного сруба, вделанный в дерево, сидел еще один короб, старый, почерневший, вросший в древесину так, что стал с ней одно. От него по срубу вниз, к воде, уходила медная спираль, тускло-зеленая от времени. И решетка на коробе была теплая. Живая.
– Ту не трогай, – сказал голос за спиной.
Старик стоял в трех шагах, опираясь на палку, седой до желтизны, с лицом как размокшая кора. Он не боялся ни меня, ни мора. В его годы, видно, уже ничего не боятся.
– Ту не трогай, – повторил он. – Та Матвеева. Ей веку нет.
Я обернулся к нему всем телом.
– Какого Матвея, – сказал я, и голос у меня сел.
– Порожнего, – сказал старик. – Ты его знать не можешь, тебя тогда на свете не было. Зотей я. Мы с ним корешились, покуда его не свели.
Он подошел к срубу и погладил старый короб ладонью, как гладят лошадь.
– Это студеник, – сказал Зотей. – Воду студит, чтоб в колодце не зацвела в жар. Матвей его тут поставил в тот год, как я женился, а женился я о сорок первом лете назад. Сорок один год студит и не просит поновления, и Палата его не трогает, потому что боится, а чего боится, я тебе сейчас покажу, коли ты и вправду мастер, а не тать.
Он повернул короб на его вделанной ножке. С исподу, там, где у всех бирка на шнурке, у этого была не бирка. В дерево короба было впечатано клеймо. Кружок, а в кружке молоток и под ним три черты, и по ободу мелкие знаки, которые я прочел так же легко, как читал свой собственный талон.
Там стояла дата. И дата была не позади, а впереди. Далеко впереди, дальше, чем мой срок, дальше, чем я умел загадывать.
– Клейменая, – сказал я.
– Клейменая, – кивнул Зотей. – За клейменую не мастер в ответе, а корень. Так Матвей говорил. Поручится корень, и держит вещь, сколько мастер назначил, хоть сто лет, и мастера с того не убывает. Он мне это на пальцах втолковывал, я половину не понял, а вот эту половину запомнил. Пока клеймо стоит и корень его помнит, студеник живой, и я живой, и вода в колодце живая. А Матвея давно нет.
Я держался за сруб, и у меня в голове наконец сошлось то, что Мирона сказала мне в первый вечер и что я тогда пропустил мимо ушей, потому что тонул в своем.
За клейменую ручается реестр, а не мастер.
Клейменая держится, сколько мастер назначил.
Мастера с нее не убывает.
Вот оно. Вот чего у меня нет и чего мне никто не дал. Я сорок дней жег себя, доплачивая своей рукой за каждую починку, потому что чинил без клейма, под чужим талоном, и моя порука это я сам, а сам я кончаюсь. А клейменое держит не мастер. Держит корень. Тот самый коренной реестр, который стоит в Соляном Яму и до которого мне идти.
Была бы у меня возможность клеймить, я чинил бы, и меня бы с того не убывало.
– Зотей, – сказал я. – А клеймо это откуда берется. Кто клеймит.
– Мастер и клеймит, у кого клеймо есть, – сказал старик. – Своим клеймом. Матвей себе клеймо сам сковал, вон это самое, и ходил, и клеймил задаром, кому что. Люди его на руках носили. А Палате это нож острый. Пока мастер клеймит сам и задаром, Палата с чего живет. Вот они его и свели. Приехали, сказали, будет служить корню в Соляном Яму, за то ему срок продлят и он не помрет. Он и пошел. Он думал, там из корня можно людям добро делать. А из корня, видать, только сроки резать.
Он сплюнул в сторону костров.
– С той поры клейма в уезде и вывелись, – сказал Зотей. – Матвеево, вон, последнее живое на всю округу, я его берегу как глаз. А без клейма мастер один, и мастер на цепи, и Палата ставит даты, кому сколько отмерит. Ты, парень, я гляжу, тоже пришлый и тоже с талоном на руке. Так вот тебе мой сказ. Не ходи в Соляной Ям служить корню. Матвей пошел служить и вышел порожним.
Я хотел ответить, но тут по селу разнесся стук колотушки, частый, злой, не такой, как у морника на заставе.
От церкви к колодцу шел человек. Прямой, сухой, в чистом дорожном кафтане, и за ним двое волокли волокушу с новыми заслонами, свежими, жестяными, дюжину, увязанную рогожей. Человек шел по мертвому селу, как хозяин идет по своему складу.
– Влас, – сказал Зотей и попятился к срубу, заслоняя собой старый студеник.
Правщик остановился в пяти шагах и посмотрел сначала на меня, потом на раскрытый мертвый заслон в моих руках, потом на мои руки, на закатанный рукав, на серое пятно с четким краем и цифрами.
– А вот и заказанная деталь, – сказал он без всякого выражения, как читают опись. – С базы. Дьяк Прокоп тебя третью седмицу ждет, пришлый. Ты, я гляжу, по дороге успел напортить. Ну ничего. Дьяк все спишет, кто к корню идет добром.
– Я к корню иду, – сказал я. – Только не служить.
Влас чуть повел бровью, единственное живое движение на сухом лице.
– К корню все идут не служить, – сказал он. – А потом служат. Матвей тоже шел не служить.
Он повернулся к своим двоим и махнул на увязанную дюжину.
– Ставьте по дворам, как ставили, – сказал он им. – Копейку не берите, нынче даром, село убогое. Пусть люди помнят Палатину доброту.
Даром. Он раздавал новые заслоны даром тому селу, которому весной сам погасил старые. Я смотрел на него и понимал, что он не злодей из сказки. Он приказчик. Он свел партию, отозвал ее в срок и подвез новую, и у него все сходится в книге, копейка к копейке, смерть к смерти, и он поедет дальше с чистой совестью, потому что совесть у него ведется в той же книге и там тоже все сходится.
– Ты дюжину привез, – сказал я. – А в селе за седмицу дюжину и снесли на костры. Ты по головам считал, когда грузил?
Влас первый раз посмотрел мне в глаза.
– Я по заслонам считал, – сказал он. – Головы не мой счет. Мой счет жесть.
Он свистнул, к заставе подвели его двуколку, добрую, на рессорах, с сытой лошадью. Он сел, разобрал вожжи и сказал мне сверху, буднично:
– Я вперед поеду, дьяку весть свезу, что ты идешь и что ты дорогой шалишь. Ты не гонись, у тебя кляча да старуха. Приходи спокойно. Тебя примут.
Он тронул, и двуколка пошла к воротам легко, и пыль за ней встала и осела.
Я стоял посреди мертвого села с раскрытым заслоном в руках, а Зотей стоял у живого студеника, который сорок один год держал воду, потому что за него ручался корень, а не мертвый Матвей.
– Зотей, – сказал я. – Матвеево клеймо, вот это. Оно у него было одно?
– Одно, – сказал старик. – Он его сам ковал, полгода ковал. С ним и в Соляной Ям ушел. Там оно и лежит, в коренной избе, под замком, коли не переплавили. Палата чужим клеймом не клеймит, брезгует, а сломать не сломала, боится. Матвеево клеймо, парень, там же, где корень. И там же дьяк Прокоп. Одно к одному лежит.
Я закрыл мертвый заслон и повесил его назад на скобу, хоть в нем и не было теперь проку. Просто чтоб не бросать работу на земле.
Матвеево клеймо было в Соляном Яму. Живое доказательство того, что чинить можно, ничего не отдавая, лежало под замком в той самой избе, куда меня звали служить и резать сроки. Мне оставалось дойти и решить, чем я стану, когда дойду. Порожним Матвеем, который пошел служить корню. Или тем, кто возьмет чужое клеймо и понесет его назад, людям.

