Ручательство с продлением
Двенадцатое утро началось с того, что Филька продал сорок восьмой номерок дважды, и оба покупателя пришли к семи.
– Я тебе что говорил, – сказал я, не поднимая головы от стола. – Кругляши помечай.
– Я помечал. – Филька стоял в дверях лабаза, загораживая собой обоих сорок восьмых. – Он мне свой обратно продал, а я его снова пустил, и получилось два.
– Получилось два.
– Ну да. Слав, но я же по-честному. Я деньги вернул одному.
– Которому?
Филька замялся.
– Тому, у кого больше было.
Я отложил отвертку и посмотрел на них. Мужик с телегой и старуха с прялкой. Мужик был крупный, старуха маленькая, и оба смотрели на меня с одинаковым выражением: ну решай уже.
– Бабушка первая, – сказал я. – Мужик, ты после нее, я тебя не пропущу и не задвину. Филька, с этого дня номерки пишем чернилами и в журнал.
– У нас чернил нет.
– Тогда углем и в журнал.
За двенадцать дней я обзавелся: половиной лабаза, который мне уступил Пров Куделя за долю с выручки, столом на козлах, тремя банками с конским волосом, роговыми обрезками и смолой, вывеской, которую мне нарисовали без спроса, тринадцатилетним приказчиком и очередью.
Очередь была главным моим приобретением. Она стояла с рассвета и не кончалась никогда. Хвост ее уходил за угол, к бондарю, и там жил своей отдельной жизнью, с разговорами, склоками и перекупщиками.
Еще я обзавелся журналом. Обычная тетрадь тут стоила как ботинки, поэтому я писал на обороте старых прошений, которые Пров держал на растопку. В журнале было четыре столбца: день, вещь, хозяин, цена. Цену я писал в днях.
Светляк: один день. Замочная чара: два дня. Тележная чара, которая держит ось от нагрева: один день. Греющий камень: девять дней в первый раз, шесть во второй, четыре в пятый, потому что я перестал возиться и стал сразу лезть к прижиму.
Это была хорошая новость и единственная за двенадцать дней. Чем лучше я работал, тем дешевле мне это обходилось. Мастерство тут переводилось в срок напрямую, как в нормальной жизни оно переводится в деньги.
Плохая новость висела у меня на предплечье, и утром двенадцатого дня она читалась так: десять лет, одиннадцать месяцев, двенадцать дней.
Три месяца за одиннадцать суток работы.
Прялку я взял на стол. Старуху звали Феклуша, прялке было лет тридцать, и она давала неровную нить, а на неровной нити далеко не уедешь.
– Внутри воля мастера, – сказала Феклуша с некоторым вызовом.
– Внутри у вас вал повело, – сказал я, вскрыв шов. – Видите, тут кожаная шайба ссохлась и в труху. Она вроде ерунда, а без нее все ходуном.
Шайбу я вырезал из голенища старого сапога, который для этого и держал под столом. Волос сдвинул. Прижим подтянул. Свел половинки.
Кольнуло под кожей, коротко, как игла в палец. Я уже знал, что это, и уже перестал каждый раз смотреть на руку.
Прялка пошла ровно, с тихим шелестом.
– Один день, – сказал я Фильке. – Пиши.
– Бабушка, две деньги, – сказал Филька.
Феклуша полезла за пазуху, потом посмотрела на меня и сказала:
– Слушай, мастер, ты ешь-то?
– Ем.
– Не ешь. Я вижу.
Она положила на стол сверток с чем-то теплым и ушла, не взяв сдачи, потому что сдачи не было.
Мужика с телегой я закончил к полудню. К часу пришел Ждан Кривец.
Он приходил через день. Приносил бумагу, я не подписывал, он забирал бумагу и уходил. Это стало у нас чем-то вроде обряда. Сегодня он бумагу не принес, а принес доску, и на доске красивым уставом было выведено объявление.
– Ставлю у ваших ворот, – сказал он. – Место общее, я в своем праве.
Я прочел.
«Палата Сроков объявляет ручательство с продлением. Взнос пятнадцать копеек в месяц, и чара ваша продлевается сама, без прошения, без очереди и без нового мастера».
Внизу, буквами вдвое мельче, шло еще четыре строки.
Я нагнулся и прочел мелкое.
«Продление не распространяется на чары старше пяти лет. Продление прекращается, если пломба чары была вскрыта посторонним, а также если чара обслуживалась вне Палаты».
Я разогнулся.
– То есть, – сказал я, – вы предлагаете людям платить каждый месяц за то, что их старые чары все равно не продлятся. А тем, кому я уже помог, вы теперь не продлите вообще ничего.
– Верно.
– И вам не стыдно?
– Нет, – сказал Кривец. – Мне страшно. Это разные вещи, вы путаете.
Он сел на чурбак у стены, снял шапку и потер лоб. Вблизи было видно, что он старше, чем кажется, и что у него дрожат пальцы.
– Тридцать один год назад через Мытню стоял мост, – сказал он. – Хороший мост, каменные быки, а поверху мостовая чара, чтобы лед его весной не подрезал. Чара была старая, и ее чинили. Не Палата чинила, Палаты тогда еще не было. Чинил мастер, честный, между прочим, человек, я его помню, он мне свистульку вырезал. Он ее подлатал, и она держала. И на талоне у нее стояло, что годна еще четыре года.
Я молчал.
– На четвертую весну по мосту шел ярмарочный обоз, – сказал Кривец. – Мост ушел под воду за половину вздоха. Сорок один человек. Я стоял на берегу и вытаскивал за руки, кого доставал. Мне было девять лет, и я вытащил двоих. Мать я не достал, она была в третьей телеге.
Он надел шапку.
– Палату сделали через год после этого, – сказал он. – И первое, что она запретила, это чинить под старым талоном. Не чинить вообще, а чинить так, чтобы талон врал. Люди читают талон и идут по мосту. Слава, вы хороший мастер, я это вижу и не спорю. Но каждая ваша работа стоит в городе с чужой датой на боку.
– Что мне сделать, чтобы вы отстали?
– Поставьте на свою работу свой талон, – сказал он. – Со своей датой. Честной. Чтобы человек знал, до какого дня ему верить. Сделаете, и я первый принесу вам свой замок.
– Так дайте мне ваш штамп.
– Не могу, – сказал он. – Штамп бьют по клейму, а клейма у вас нет, и взять его негде. Мастеровые клейма в этом уезде выдавали в последний раз при моем деде.
Он ушел, а доску поставил.
К вечеру я закрыл лавку и пошел на рынок к Мироне.
Мирона сидела у мясных рядов на перевернутой корзине и читала талоны за копейку. Ей несли бирки со всего города, и она щурилась, водила по цифрам ногтем и говорила, сколько кому осталось. Читать умели немногие, а цифры на бирках били такие мелкие, что и грамотный не разбирал.
– Пришел, – сказала она, не поднимая головы. – Долго собирался.
Я сел рядом на землю.
– Мне нужно знать правило, – сказал я. – Не сказку, а правило. Почему у меня срок, а у вас нет.
– У людей срока нет, – сказала Мирона. – У вещей есть. Ты пришел сюда вещью, мастер. Тебя внесли в реестр, как вносят чару. Ты не догадался, а тебя внесли в тот же день, я слышала.
– Почему я могу чинить, а Филька нет?
Я ей рассказал про Фильку. Мы третьего дня разобрали светляк вдвоем: пацан работал сам, я только смотрел. Он вычистил, подложил кожу, свел половинки, все сделал правильно и по порядку. Светляк не загорелся. Я взял его в руки, ничего не поправил, просто подержал, и он загорелся, а у меня ушел день.
– Потому что чинить это отдать свое, – сказала Мирона. – Ты не мастеришь, ты доплачиваешь. Чара стоит, покуда за нее кто-то ручается. Мастер поручился, чара живет. Мальчику ручаться нечем. У него срока нет, он человек.
– А кончится у меня срок, что будет?
Мирона первый раз посмотрела на меня прямо.
– То же, что с любой вещью, у которой вышел срок, – сказала она. – Отказ. В самый неподходящий день, тут уж как заведено.
Я посидел молча.
– До меня кто-нибудь такой был? – спросил я.
Ноготь Мироны остановился на бирке.
– Был, – сказала она. – Давно. Порожний Матвей.
– И где он?
– Потратился и вышел, – сказала она и отвернулась, и больше я из нее в тот вечер не вытянул ни слова.
Ночью за мной пришли от головы.
Панкрат Обух был мужик с шеей шире головы и с глазами человека, который третью неделю не спит. Он привел меня к водокачке сам, с фонарем, и всю дорогу молчал.
Водокачка в Мытном Броде стоит над старым колодцем: башня в четыре моих роста, внутри вал, ковши на цепи, и все это тянет воду наверх в желоба, а желоба идут по улицам к двумстам дворам и к пожарным бочкам. Само оно не крутится. Крутит его чара.
Талон висел на скобе у входа. Я поднял фонарь и прочел.
Срок выходил послезавтра на рассвете.
– Прошение мы подали три седмицы назад, – сказал Панкрат. – Из Палаты ответили: новая чара девятьсот рублей и мастер из столицы через четыре месяца. У города в казне сто двенадцать рублей. Четыре месяца лета без воды это не четыре месяца, мастер. Это пожар и мор.
– Показывай.
Короб чары сидел в гнезде у основания вала, тяжелый, пудов на два, залитый по шву варом. Я вскрывал его до полуночи, потому что вар был толстый и старый, а работал я при светляке, который сам себе починил в третий день и который светил как телефон на минимальной яркости.
Внутри был тот же камешек, только в шестьдесят раз больше.
Дубовый вал, семь витков конского волоса, три стеклянные бусины, роговые прижимы. И разбитое гнездо: за годы вал набил себе в дереве овал вместо круга, и от этого он бил при каждом обороте, а волос ездил вдоль по всей своей длине и стирался не в одном месте, а везде.
Я сел на пол и понял, что у меня два выхода.
Первый: сдвинуть волос, подтянуть прижимы, залить шов и уйти. Полчаса работы, день или два моего срока, и водокачка будет качать. Месяц. Может, полтора. Потом волос сотрется до конца, вал разобьет гнездо окончательно, и башня встанет, и на талоне у нее при этом будет стоять честная старая дата, которой все верят.
То есть я сделаю Кривой мост. Свой собственный, маленький, на двести дворов.
Второй выход был длиннее. Перебрать гнездо, вбить дубовые клинья и заново расточить его вкруг. Выставить вал так, чтобы не бил. И поставить новый волос целиком, на все семь витков.
Волоса такой длины у меня не было. У меня вообще не было волоса длиннее ладони.
– Панкрат, – сказал я вниз, в люк. – У тебя конь есть?
– Есть.
– Хвост нужен. Весь.
Наверху помолчали.
– Он мне пятнадцать рублей стоил, – сказал Панкрат.
– Хвост отрастет.
Хвост принесли через полчаса, и конь во дворе орал так, что я его слышал через камень.
Дальше было плохо. Волос из хвоста шел живой, упругий и рвался при натяжении: я тянул на семь витков, доводил до последнего, и он лопался у бусины. Дважды. Второй раз я разбил кулак о вал и сидел в темноте, считая до ста.
Потом я вспомнил, как у нас на морозе леску держат в теплой воде, и как отец вымачивал дратву в воске, чтобы она не резалась.
Я растопил в черепке воск со смолой пополам, прогнал через него волос трижды и дал остыть до теплого. И еще сделал слабину: из роговой пластинки согнул дужку и поставил ее у второй бусины, чтобы она забирала рывок на себя. Компенсатор. У нас такие стоят в каждой стиралке, только там пружина.
Третий раз волос лег и не лопнул.
Я свел короб, залил шов и прижал ладонями.
Это было не как с камнем и не как с прялкой. Меня согнуло. Я успел упереться лбом в вал и так стоял, пока в ушах не перестало гудеть. Из носа шла кровь, я вытер ее рукавом и вытер плохо.
Наверху заскрипело. Цепь пошла, ковши пошли, вода ударила в желоб, и во дворе кто-то заорал, и не от боли.
Я вылез из люка на четвереньках и сел на приступок. Рассвет уже начинался.
Рукав я закатал не сразу. Сначала посмотрел на воду в желобе.
На руке стояло: десять лет, семь месяцев, один день.
Четыре месяца и одиннадцать дней.
– Мастер, – сказал Панкрат где-то надо мной, и голос у него был растерянный. – Ты чего сидишь? Пойдем, тебе город кланяться будет.
– Сейчас, – сказал я. – Погоди. Я считаю.
Двенадцать рублей город наскреб к обеду. Оставшееся Панкрат предложил взять натурой.
– Из кладовой невостребованного, – сказал он. – Что не забрали за десять лет, то городское. Бери что хочешь, мне не жалко, там хламу на телегу.
Кладовая была в подклете управы, и хламу там было на три телеги. Битые сани. Мешок с гирями. Кожаный мех без трубки. Я ходил вдоль полок и искал что-нибудь железное, потому что железа у меня не хватало на все.
Сундучок стоял в углу, окованный, размером с ящик для инструмента. Я такие видел тысячу раз. Я такой в машине вожу.
– А это чье?
– А бес его знает, – сказал сторож. – Он тут дольше меня. Сорок лет лежит, хозяин не пришел.
Замок я сбил одним движением, потому что замок был мой, знакомый, навесной, с двумя ключами, которых не было.
Внутри лежал рожковый ключ на двенадцать и тринадцать. Отвертка с желтой пластмассовой ручкой, треснувшей вдоль. Пассатижи с оплавленной изоляцией. Моток синей изоленты, ссохшийся в камень. И на самом дне, под всем этим, свернутая вчетверо бумага.
Я развернул ее у окна.
Это была реестровая выписка Палаты Сроков, писаная тем же уставом, что и объявление на доске у моих ворот, с оттиском песочных часов.
«Гуськов Матвей, мастеровой, пришлый. Ручательство продлено».
И дата. Я прочел ее три раза и пересчитал на здешний счет, а потом на свой.
До нее было еще шесть лет.
Мне двенадцать дней подряд все, включая саму Палату, объясняли одно и то же: продлить срок нельзя.

