Глава 9. Восемнадцать метров — Договор с силой земли — читать онлайн

Глава 9. Восемнадцать метров

Договор с силой земли · Аиша Ветрова

Спорили мы сорок минут, и выиграл Сева, потому что он был единственный, кто спорил не про смысл, а про технику.

– В скважину вы не полезете, – сказал он. – Диаметр сто шестьдесят восемь. Туда кошка не пойдет.

– Мне не в скважину.

– А куда?

– В грунт, – сказала я.

Сева посмотрел на Гусева. Гусев посмотрел на клен. Никто не засмеялся, и я поняла, как далеко мы все зашли за одни сутки.

Она умеет делать грунт мягким. Я знала это с двенадцатого мая, когда мои ладони ушли в землю до запястий, а земля стала на секунду как тесто. Я думала тогда, что это торжественность момента. Это была техническая возможность, которую мне показали один раз и больше не повторяли.

– Хорошо, – сказал Сева. – Раз в грунт, значит, по-человечески.

По-человечески заняло полтора часа.

Он снял с машины буксировочную стропу и связал из нее обвязку, ту, которой в его бригаде вытаскивали людей из траншей. Продел под бедра, через плечи, узел на груди. Второй конец завел на бампер гусевской машины через блок, который сам же и сделал из монтажной петли.

– Один рывок, – сказал он, вкладывая мне веревку в ладонь. – Один рывок это «живая, работаю». Каждые три минуты. Не будет рывка в течение трех минут, я тяну без разговоров. Два рывка это «тяни сейчас». Три рывка это «тяни и не останавливайся, даже если веревка пойдет тяжело». Повторите.

Я повторила. Дважды.

– Вот теперь ладно, – сказал он, и ему сразу полегчало.

Мама сняла с левой руки бинт и, не слушая никого, положила голую обожженную ладонь мне на затылок.

– Мам, тебе же...

– Мне же, – сказала она. – Помолчи.

Я знала, зачем она это делает. Пока она держит, земля не берет меня целиком. Двадцать лет она не могла мне ничем помочь, и вот наконец нашлось дело, которое умеет только она, и не было на свете силы, которая бы ее сейчас отодвинула.

Тихон Сергеевич встал с другой стороны.

– Я тоже подержу, – сказал он. – От меня толку меньше, но мне так спокойнее.

Я села на снег у открытого устья и положила ладони в промерзший грунт.

И попросила.

Не приказала. Не взяла. Попросила, первый раз за год, теми самыми двумя словами, которые она сказала мне сама: помоги мне.

Земля под моими руками перестала быть твердой.

Никакой ямы не образовалось и никто меня не засыпал. Грунт просто перестал мне сопротивляться, как перестает сопротивляться вода, когда ты в нее входишь, и я пошла вниз стоя, ровно, и последнее, что я видела наверху, была мамина рука, которая соскользнула с моего затылка на волосы, а потом и волос не стало.

Я не считала метры. Метры считал Сева по маркировке на стропе и потом сказал мне, что я ушла на восемнадцать с половиной и там остановилась.

Внизу не было темно.

Внизу не было никак. Ни темноты, ни света, ни верха, ни низа. Было тепло, и было тесно, и было полно народу.

Вот это оказалось самым страшным. Не мрак, не глубина, не давление. Толпа.

Они говорили все сразу, и каждый говорил свое, и каждый говорил одно и то же годами, десятилетиями, некоторые веками. Я не слышала их ушами, ушей там не было. Они шли через меня, как шел через меня доступ, и я поняла, что различаю их по формулировкам.

«Не отдавай ее». Это было совсем близко, женским уставшим фоном, и шло оно не от Риты, а вокруг Риты, как бинт.

«Только бы дожил до весны».

«Пусть стоит как стояло».

«Не пускай их сюда».

«Возьми меня вместо него».

Сотни. Может быть, тысячи. Четыреста лет люди садились на эту землю и говорили ей то, что говорят в отчаянии, и ни один не подумал, что его слушают буквально.

И где-то в этой толпе была фраза, сказанная женским голосом двадцать лет назад: «Верни мне его, а возьми что хочешь».

Я нашла ее сразу. Она звучала громче остальных, потому что была про меня.

А отец сидел с краю.

Там нечем сидеть, но я увидела его именно так, как видят во сне: мужчина лет тридцати с небольшим, в брезентовой куртке, с обветренным лицом, сидит на корточках, упершись локтями в колени, и смотрит на меня снизу вверх.

Я узнала его по фотографии, которая стояла у мамы в серванте, за стеклом, лицом к стене.

– Ну здравствуй, – сказал он.

Меня хватило ровно на то, чтобы не заплакать, и больше ни на что, и первое, что я ему сказала, было:

– Ты шнурок завязал.

– Завязал, – сказал он. – Больше нечем. Слов у меня тут не держат, слова она забирает сразу. А узел она не понимает. Узел это просто узел.

Он говорил спокойно и очень медленно, как говорят люди, которые давно ни с кем не разговаривали и берегут дыхание.

– Ты помнишь, как его вязать? – спросил он.

– Руками помню.

– Хорошо, – сказал отец. – Значит, я двадцать один год не зря.

И рассказал.

Он работал техником-геодезистом в изыскательской партии, ходил с теодолитом по лугам, которые потом стали Заречным. Он слышал ее с детства, как я. Слух идет по крови, через одного, через двух, иногда спит по три поколения и просыпается на четвертом.

Весной, когда мне было четыре, здесь начали снимать луг под первую очередь застройки. Отец пришел ночью на то место, где потом нашли ботинок, и сказал вслух то, что считал самым безобидным из всего, что можно сказать.

Он сказал: запомни, как было.

– Я не просил ни остановить, ни спасти, ни вернуть, – сказал он. – Я был умный. Я попросил просто помнить. А она взяла меня и сделала памятью, потому что помнить ей нечем, и когда человек просит ее запомнить, она запоминает единственным доступным ей способом: оставляет у себя того, кто помнит.

– Двадцать один год.

– Двадцать один год я помню, как здесь было, – сказал отец. – Каждую канаву. Каждую иву. Я могу тебе сказать, где в шестьдесят восьмом стоял стог.

Он помолчал.

– Она честная, Марта. Это самое поганое в ней. Она ни разу никого не обманула. Она делает ровно то, что ей сказали, и ровно теми словами, которыми сказали.

– Мне сказали, что у меня есть настоящее имя, – сказала я. – Что если я его назову, она всех отпустит.

Отец закрыл глаза.

– Кто сказал?

– Ее голосом. Через человека.

– Значит, она повторила то, что слышала от людей, – сказал он. – Про имена ей рассказали лет двести назад, и с тех пор она это использует, потому что работает. Марта, у тебя нет никакого настоящего имени. Она тебя не называла. Она вообще никого не называет, ей незачем.

– Тогда зачем ей, чтобы я назвала имя? Любое.

– Затем, что имя это подпись, – сказал отец. – Ты уже подписывала. Ладонями, в мае. Второй подписи договор не выдержит: он на ней замкнется. И тогда стороной договора станет не тот, кто подписал, а тот, чья кровь. Твой ребенок. Его ребенок.

Я вспомнила мамино письмо из-под холодильника и поняла, что мама знала это без всяких подземелий. Просто знала, как знают матери.

– А детский голос? – спросила я. – Я слышала свой голос. Мне восемь лет, и я говорю: я пришла помогать.

– Это не имя, – сказал отец. – Это твои первые слова, сказанные ей. Она их хранит, как все остальные. Ты тогда легла ухом в траву и сказала: я пришла помогать. И семнадцать лет она держала эти слова и ждала, пока ты вырастешь.

Он посмотрел на меня, и я впервые увидела на его лице что-то живое.

– Марта, это единственная формулировка во всем вашем договоре, которую написал человек, еще ничего не боявшийся. Все остальное писала перепуганная взрослая женщина в мае. Вернись к тем словам.

– Договор нельзя разорвать.

– Нельзя, – согласился отец. – Договор можно исполнить. Исполненный договор кончается сам. Твой не кончится никогда, потому что ты вписала туда работу, которую невозможно закончить. Остановить разрушение. Это не задача, дочь. Это приговор без срока.

– Значит, надо поменять формулировку.

– Надо, – сказал отец. – А менять условия можно только по согласию обеих сторон. И вторая сторона умеет говорить два слова.

Я села рядом с ним. То есть мне показалось, что села.

– Значит, придется писать за нее, – сказала я.

Отец медленно улыбнулся.

– Ты все-таки на работе, – сказал он.

Дальше было то, ради чего я сюда пришла, и это заняло минут сорок, и это было похоже на согласование технического задания с заказчиком, который не умеет разговаривать.

Я знаю, как это делается. Заказчик говорит: сделайте хорошо. Ты не споришь. Ты составляешь перечень и идешь по пунктам, и по лицу заказчика читаешь, где ты попал, а где нет. У земли не было лица. У земли было тепло и холод, и мне хватило.

Я дергала веревку каждые три минуты и говорила вслух. Не мысленно. Вслух, как на планерке.

– Пункт первый, – сказала я. – Город должен уйти.

Холод.

Не отказ. Недоумение. Такое же, как в феврале, когда я лежала лицом в снег и спрашивала: зачем. Она не понимала вопроса. В нем не было ничего, что она умеет хотеть.

Я стояла на восемнадцати метрах и чувствовала, как у меня отнимаются руки, потому что я поняла, что весь этот год держалось на пункте, которого не было.

– Пункт второй, – сказала я, когда снова смогла. – Люди должны уйти.

Холод. Ровный, безразличный. Люди не были для нее ни целью, ни помехой. Она замечала не людей. Она замечала то, что люди делают с водой.

– Пункт третий. Дренаж, который уводит воду с площадки в коллектор.

И меня обожгло.

Не теплом. Я думала, что знаю, что такое ее боль, я прожила с ней год. Я не знала ничего. Семьдесят лет подряд с ее жилы снимали воду и уносили в трубу, и все семьдесят лет это было как капельница, поставленная наоборот.

– Поняла, – сказала я вслух, когда отпустило. – Поняла. Пункт четвертый. Тампонаж скважин.

Боль. Тише, но такая же ясная. Семьдесят стволов, забитых цементом. Рот, залитый бетоном, я угадала тогда в кухне.

– Пункт пятый, – сказала я. – Асфальт.

Ничего. Ей было совершенно все равно.

– Дома.

Ничего.

– Школа номер девять.

Ничего.

– Теплотрасса на Садовой.

Тепло. Довольное, домашнее тепло. Ей нравилась теплотрасса. Под ней всегда таял снег, и в декабре у стенки коллектора росла мокрица, и она грела то, что считала своим.

Я сидела на восемнадцати метрах и хохотала беззвучно, и отец смотрел на меня и ждал, пока пройдет.

Год. Я потратила год. Я обрушила стройку, уронила кран, оставила триста квартир без отопления в минус восемнадцать, выгнала Севу в Сургут, отняла у Гусева допуск, и все это время моя вторая сторона хотела, чтобы ей вернули воду и не затыкали рот.

– Она не просила города, – сказала я.

– Никогда, – сказал отец. – Она просила помощи. А ты инженер, и ты услышала техническое задание. Я на твоем месте услышал бы то же самое.

– Тогда почему тополя? Почему улица? Почему мама у ствола?

– Потому что ты написала: остановить разрушение целиком, как явление, – сказал отец. – Она приняла твою формулировку и начала ее исполнять. Буквально и без остановки. Она не знает, где у явления край. Она будет идти, пока не остановит все, что движется, и потом будет идти дальше, потому что работа не кончилась.

Я закрыла глаза.

– Значит, я сама.

– Ты сама, – сказал отец. – И это, между прочим, хорошая новость. Чужое не отменишь. Свое можно.

Я дернула веревку один раз.

– Что мне отдать? – спросила я. – Мама написала: отдать добровольно и до конца то, что она хочет больше всего. Что она хочет?

– Она хочет, чтобы ее слышали, – сказал отец. – Все четыреста лет. Она держит людей не из жадности, Марта. Она держит их, потому что мы единственные, через кого она вообще существует как кто-то, а не как что-то.

– И как я ей это отдам?

– Отдашь слух, – сказал отец просто. – Доступ вернуть нельзя, третий пункт ты слышала: обратно не отдают. Доступ можно только истратить. До нуля. А когда истратишь, у тебя не останется ни силы, ни слуха, потому что это одно и то же, одним и тем же местом слышат.

Я молчала.

– Ты понимаешь, что это значит? – спросил отец.

– Понимаю, – сказала я. – Мне будет восемь лет, и я лягу ухом в траву, и там будет пусто.

– Да.

– На всю жизнь.

– На всю жизнь, – сказал отец. – Я с этим живу с семи лет и врать тебе не буду: я не знаю, что хуже.

Я подумала о Кире, которая поет в машине мимо нот. О маме с содранной ладонью. О Тихоне Сергеевиче, который очнулся в Кировском районе. О мальчике в шапке, который тащил обогреватель двумя руками.

– Хорошо, – сказала я.

Отец кивнул.

– Тогда слушай, что тут можно сделать, а чего нельзя, – сказал он. – Отпустить она может только тех, чьи слова еще можно забрать. Слова забирает тот, кто сказал. Живой, сам, на том месте, где говорил. Тихон твой пусть придет к клену и отзовет свои три слова. Мать пусть отзовет свои. И так далее.

– А остальные?

– А остальные сказали свое сто, двести, триста лет назад, – сказал отец. – Забирать некому. Они останутся.

– Сколько?

– Больше, чем ты вынесешь, если начнешь считать, – сказал отец. – Не считай. Возьми тех, кого можешь.

– А ты?

Отец долго молчал.

– Мои слова еще живы, – сказал он наконец. – Я их сказал, я и заберу. Но она отпустит меня только тогда, когда помнить будет кто-то другой. Или что-то другое.

– Что значит что-то?

– Место, – сказал отец. – Если это место оставят как есть, дикое, навсегда, то оно само будет помнить, как было, потому что оно и есть то, как было. И тогда мои слова исполнены, а не нарушены, и я выхожу.

Я поняла цену сразу и целиком.

Двадцать восемь гектаров. Плюс Заречная улица. Плюс дворы, куда уже пришли тополя. Люди, которые там жили, туда не вернутся. Никогда. Не потому, что земля их выгонит, а потому, что я подпишу, что она может их не пускать.

– Это мой дом, – сказала я. – Там мамин тополь. Там третий подъезд.

– Да, – сказал отец.

– Я должна буду сама им это сказать.

– Да, – сказал отец. – И это будет тяжелее, чем все, что ты сегодня сделала.

Я посмотрела на него.

– Я приду за тобой завтра, – сказала я.

– Приходи, – сказал отец. – Я тут двадцать один год. Один день я подожду.

Я дернула два раза.

Меня потянуло вверх, и грунт снова стал водой, и я шла сквозь него, и толпа отставала, и фразы гасли одна за другой.

Наверху было минус четырнадцать, свет фонарей и Сева, который наматывал стропу на руку и матерился ровно, без выражения, как дышат.

Мама схватила меня за лицо обеими руками, и обожженной тоже, и ей было больно, и ей было все равно.

– Сколько меня не было? – спросила я.

– Пять часов, – сказала мама.

Я поднялась на ноги. Ноги держали. Руки были чужие до самых плеч, и на левой ладони бурое пятно расползлось на всю кисть.

– Кира, – сказала я. – Где Кира?

И по тому, как Гусев отвернулся, я все поняла раньше, чем побежала.

Машина стояла за северными воротами с открытой водительской дверью. Печка работала. На сиденье лежала портновская лента, свернутая в аккуратный рулончик.

От двери через снежное поле шла одна цепочка следов. Ровная, спокойная, без единого отклонения, как по линейке.

Она вела к тополям.

И было очень тихо, потому что Кира больше не пела.

Оглавление
11 глав
Нравится книга?Прогресс сохранится, о главах сообщим.

Дальше — с аккаунтом

Регистрация занимает полминуты и ничего не стоит. Останетесь на этой же странице и продолжите читать.

или
Уже есть аккаунт? Войти