Глава 8. Эпизод Д
Я вышла на крыльцо в половине шестого, когда лес из черного стал серым, и включила телефон.
Связь ловилась одной палочкой, у самого угла дома, где стояла бочка с дождевой водой. Я встала туда, и чат открылся.
Тридцать девять участников.
Вчера вечером их был сорок один. Я знала это точно, потому что вчера вечером я их пересчитала дважды, сидя в машине на заправке, пока мать платила за бензин.
Я открыла блокнот и провела пальцем по своему списку. Сорок два имени, написанные от руки, в столбик, с датами вступления. Напротив четверых стояли крестики. Я поставила еще два, напротив Тимура Б. и Ирины С., и посмотрела на страницу так, будто она могла возразить.
Потом я пролистала переписку вверх. Тимур писал в чат каждый день, у него была манера отвечать всем подряд и ставить в конце точку. Я помнила его точки. Переписка была гладкая, без дыр, без единого пропуска, и никаких точек в ней не было. Сорок три сообщения за вчерашний вечер, и ни одного от человека, который писал больше всех.
Я набрала Кирилла.
Он взял трубку на восьмом гудке, хриплый, злой, живой.
– Ты знаешь, сколько времени?
– Знаю. Скажи мою фамилию.
– Господи, опять, – сказал он. – Реммер. Ада Реммер. Ты меня будешь так будить до самой пенсии?
Я закрыла глаза. Внутри что-то отпустило на сантиметр, не больше.
– Кирилл, слушай меня и не перебивай. Возьми лист бумаги. Не телефон, не заметки, бумагу. И ручку.
– Ада.
– Бумагу и ручку.
Я слышала, как он встает, как шлепает босыми ногами, как выдвигает ящик и ругается на что-то упавшее.
– Пиши, – сказала я и продиктовала ему сорок два имени из своего списка, по буквам там, где он переспрашивал. Потом продиктовала свое. Потом фамилию матери, Веры и Аркадия.
– Что это? – спросил он.
– Это список людей, которых может не стать. Не умереть. Просто не стать. Спрячь его. Не фотографируй, не переписывай в телефон. Положи в книгу и поставь книгу на полку.
Он долго молчал.
– Ты в порядке?
– Нет, – сказала я. – И если в какой-то день ты откроешь эту книгу и не вспомнишь, кто такая Ада Реммер, ты все равно позвони по номеру, который я сейчас скажу. Просто позвони и прочитай вслух то, что написано.
Он записал номер матери. Не спросил больше ничего. Мы дружим с института четырнадцать лет, и он всегда умел вовремя не спрашивать, поэтому он до сих пор и есть.
Когда я вернулась в кухню, на клеенке лежала моя карта.
Марина разложила ее в четыре листа, встык, как раскладывают пасьянс. Свет уже не нужен был, но лампочка горела, и от нее бумага казалась желтее, чем была.
– Садитесь, – сказала Марина. – Я прочитаю вам вашу жизнь. Это займет две минуты, потому что вся ваша жизнь у них помещается в две минуты.
Вера сидела у стены, обхватив кружку двумя руками. Мать стояла. Аркадий чистил над раковиной картошку, механически, не глядя, как делают люди, которым надо занять руки.
– Договор двадцать четыре дробь семь-восемь-один, – сказала Марина. – Подписан год и семь месяцев назад. Это не первый ваш договор. Это сводный: в него перенесли три старые позиции и добавили одну новую. Поэтому вам кажется, что вы все купили за один вечер. За один вечер вы за все заплатили.
– Читайте, – сказала я.
– Позиция первая. Двадцать второе марта, вам шестнадцать лет. Тип Г, живое лицо. Объект: Реммер Маргарита Петровна. Заказчик: Реммер Ольга Андреевна. Сопряженных носителей одиннадцать.
Мать не пошевелилась. Она смотрела в окно, на бочку с водой, и лицо у нее было неподвижное.
– Позиция вторая. Конец мая, вам двадцать три. Тип Б. Три дня в стационаре. Сопряженных носителей шесть.
– Что было в стационаре?
– В карте написано «бытовая травма», – сказала Марина. – В таких случаях в карте всегда написано «бытовая травма». Я не знаю, что было. Этого никто уже не знает.
– Дальше.
– Позиция третья. Одиннадцатое сентября, вам двадцать девять. Тип В. Разговор на кухне. Сопряженный носитель один. Соколова Елена Вадимовна.
Я посмотрела на лист. Буквы были мелкие, машинные, ровные.
– Лена, – сказала я.
– Лена, – подтвердила Марина. – Вы с ней о чем-то поговорили на кухне, и после этого вы неделю не выходили из дома. Через три года вы пришли и попросили убрать этот разговор. Разговор был узлом, в который завязаны двое. Второй узел убрали вместе с первым, потому что иначе он бы вас вернул.
Я вспомнила, как в чате сказала «а где Лена» и на меня посмотрели вежливо. Я вспомнила, как набрала номер, который знала с двадцати лет, и мужской голос сказал, что живет тут три года и никакой Лены никогда не было.
– Их было две, – сказала я медленно. – Лена из группы и Лена из детства. Я даже в мыслях их развела. Я думала о них как о разных людях.
– Она одна, – сказала Марина. – Так всегда бывает. Осколки не исчезают, они остаются лежать по отдельности, и голова из них строит двух разных людей, лишь бы не осталось дырки. Голова терпеть не может дырок. Она их заклеивает первым, что найдет.
Я села. Ноги сами согнулись.
– Позиция четвертая, – сказала Марина. – Февраль, год и семь месяцев назад. Тип Д. Собственное действие клиента.
– Что это значит?
– Это значит, что удаляли не событие, которое с вами случилось, а то, что вы сделали сами. У них пять типов. А утрата, Б насилие, В стыд, Г живое лицо, Д то, с чем человек не может жить, потому что сделал это своими руками. Тип Д самый дорогой. С ним чаще всего и приходят второй раз.
– И что я сделала?
Марина подняла на меня глаза.
– Вы пришли к ним в шестнадцать лет и подали заявку на собственную мать, – сказала она. – А через пятнадцать лет пришли еще раз и попросили убрать то, что вы это сделали. Двадцать четыре человека, которые вас забыли, это носители четвертой позиции. Все, кто мог бы вам об этом напомнить. Все, при ком вы об этом говорили. Все, кто держал вас за руку, когда вы плакали.
В кухне было слышно, как Аркадий положил нож.
– Есть еще строчка, – сказала Марина. – Вера прочитала вам ее в семнадцатом кабинете как четвертую процедуру, в прошлом месяце. Это не процедура. Это выход в поле. Дорезка по четвертой позиции. К вам приходили месяц назад.
– Ко мне никто не приходил.
– Вы просто не помните этого человека, – сказала Марина. – В этом весь смысл его работы.
Я сидела и смотрела на четыре листа, и мне было не страшно и не больно, мне было пусто, как бывает, когда прикусишь язык и еще не почувствовал.
Потом я подняла голову и посмотрела на мать.
– В марте, – сказала я. – Ты открыла мне дверь и спросила, к кому я.
Мать повернулась от окна.
– Да.
– Как это работает у тебя? Ты то помнишь, то нет?
– Я собираю себя обратно, – сказала мать. – Как все. Только я знаю, что собираю, а остальные нет. У меня четыре тетради и кассета. Я их читаю и слушаю каждый вечер, как молитву. Через три недели после каждой их работы я снова знаю, что у меня есть дочь. Не помню. Знаю. Это разные вещи, но на них можно жить.
– А в марте?
– В марте они прошли за девять дней до твоего торта, – сказала она. – Я тебя не узнала и торт не взяла, а вечером села за тетради и три недели читала. Потом приехала к твоему дому и стояла у подъезда, пока не увидела. Я это делаю каждый раз. Восемь раз за одиннадцать лет.
– Ты сказала, что у тебя сын и дочери нет.
– У меня действительно есть сын, – сказала мать. – Гриша. Твой брат, он на четыре года младше, живет в Твери, работает на станции. Он в твоих двадцати четырех. Он тебя не помнит уже полтора года и очень удивится, если ты позвонишь.
Я кивнула. Я держалась за это «Гриша» как за перила.
– А когда ты говорила, что ты одна, – сказала я, – ты имела в виду что?
– Что мне некому позвонить, – сказала мать. – Не что у меня никого нет. У меня много кого есть. Просто они об этом не в курсе.
Она наконец села, и я увидела, какая она старая. Не пятьдесят девять, а больше. У нее дрожали углы рта.
– Ты не обязана сейчас что-то говорить, – сказала она. – Про шестнадцать лет.
– Я ничего и не помню.
– Я знаю. Это единственное, что меня одиннадцать лет держало. Что ты не помнишь. Потому что если бы ты помнила и все равно жила спокойно, я бы, наверное, не выдержала.
Я взяла ее руку, ту, с гладким пальцем без ногтя, и держала. Ничего не сказала. Мне нечего было сказать человеку, которого я сдала в шестнадцать лет за то, что она привела меня туда первой.
Чайник закипел второй раз. Аркадий разлил кипяток по кружкам, и никто не притронулся.
– Теперь спрашивайте вы, – сказала Марина. – Я обещала, что доскажу.
Я достала блокнот. Мне нужна была бумага под рукой, иначе я не умею думать.
– Проход во вторник, – сказала я. – Двадцать два человека. Что будет, если он просто не выйдет?
Марина не ответила сразу. Она посмотрела на Веру, и Вера отвела глаза, и по одному этому я поняла, что спросила самое главное.
– Скажите ей, – проговорила Вера.
– Если проход не выйдет, все вернется, – сказала Марина.
Я положила ручку.
– Что значит все?
– То и значит. Мы никому ничего не вырезали. Мы отбираем вход и потом двадцать лет не даем ему отрасти. Оставьте человека в покое на два месяца, и он начнет вспоминать. На полгода, и вспомнит почти все. Мы это знаем с первого года. У нас в отчетах это называется «естественный возврат», и вся наша работа, весь отдел связности, все четыре полевых на город, весь график, это одно: мы косим траву. Трава не умерла. Трава под нами.
Я слышала свое сердце. Оно било в горле, как в четверг у двери.
– Тогда просто остановите проход, – сказала я. – Один раз не выйдите.
– Девяносто шесть тысяч человек, – сказала Марина.
– Что?
– Столько дел в описи. Девяносто шесть тысяч четыреста двенадцать закрытых позиций за двадцать лет. Остановите проход, и в течение полугода девяносто шесть тысяч человек получат обратно то, за что они платили, чтобы не получать. Без предупреждения. Без подготовки. Посреди работы, посреди ужина, за рулем.
– Они получат обратно свою жизнь.
– Они получат обратно свои изнасилования, – сказала Марина ровно. – Своих мертвых детей. Свои три дня в стационаре, Ольга Андреевна, про которые в карте написано «бытовая травма».
Она отодвинула кружку.
– Мы это уже делали, – сказала она. – Первые три года у компании была гарантия. Тридцать суток на возврат: не понравилось, приходите, мы отменим блокировку и вернем как было. Так продавали. Откатов было четыреста двенадцать.
– И что?
– Девятнадцать человек его не пережили, – сказала Марина. – Четыре с половиной процента. Человек получает обратно эпизод и одновременно узнает, что он сам от него отказался. Это второй удар, и он тяжелее первого. Гарантию отменили на четвертый год и вместо нее создали отдел связности. Я знаю все девятнадцать фамилий. Я их выучила не потому, что добрая, а потому, что мне их читают на каждой аттестации.
Мать сказала:
– И поэтому вы за нами ходите. Ради нас.
– Я хожу за вами, потому что мне платят, – сказала Марина. – А ради вас я сижу на этой кухне и не сплю вторые сутки. Это разные вещи, не путайте, я не заслужила, чтобы меня путали.
– Что вы хотите? – спросила я.
Марина положила ладонь на папку.
– Есть протокол, – сказала она. – Его написали на восьмом году и ни разу не применяли. В документах он называется глухим. Обычная процедура отбирает вход. Глухая идет по осколкам и гасит их. После нее трава не растет, потому что нет корня. Не надо косить, не надо проходов, не надо ходить за людьми по восемь лет. Один раз, и все.
– Вы хотите догасить девяносто шесть тысяч человек, – сказала я.
– Я хочу догасить двадцать две тысячи, – сказала Марина. – Тех, у кого тип А, Б и В. Утраты, насилие, стыд. Тех, кому возврат ничего не дает, кроме ада. Остальных отпустить.
– Кто вам дал право решать, кому возврат дает ад?
– Никто, – сказала она. – В этом и проблема. Право подписи под глухим протоколом одно на всю компанию, и оно нулевого уровня. Нулевой уровень есть у одного человека. Он чистит картошку у вас за спиной, и он не знает, что он это он.
Аркадий обернулся. В руке у него была недочищенная картофелина.
– Я ничего не подпишу, – сказал он.
– Вам не надо ничего подписывать. Вам надо сесть за терминал и набрать то, что наберут ваши руки.
– У меня нет терминала.
– Есть, – сказала Вера.
Она встала и пошла в первую комнату, и мы пошли за ней.
В углу, за стеллажами, стоял железный шкаф, серый, в облупившейся краске, с наборным замком на четыре колесика. На нем лежали стопки папок и старый чайник без ручки, и было видно, что его не открывали годами.
– Я его два раза видела, – сказала мать. – Аркадий, что там?
– Хлам, – сказал он. – Не помню. Он тут стоял, когда я въехал.
– Ты сюда въехал восемнадцать лет назад, – сказала мать.
Он подошел к шкафу и постоял перед ним. Потом поставил чайник на пол, снял папки и положил их на стеллаж, аккуратно, стопкой, не перепутав порядок.
– Не трогайте его, – сказала я Марине, потому что она шагнула вперед. – Пусть сам.
Аркадий взялся за колесики.
Он не думал. Вот что было страшнее всего: он не думал ни одной секунды. Пальцы прошли по четырем колесикам одним движением, как проходят по знакомой клавиатуре, и замок щелкнул.
Он отдернул руку, будто обжегся.
– Я не знаю, что я набрал, – сказал он.
– Двадцать два, ноль девять, – сказала Вера очень тихо. – Я видела. Двадцать второе сентября.
Дверца пошла тяжело, с песком. Внутри, на нижней полке, стоял прибор: серый корпус, толстый кабель, свернутый восьмеркой, и откидная панель с маленьким экраном, из тех, что светят зеленым по черному. Сверху на корпусе была бумажная наклейка с выцветшей надписью от руки, тем же наклонным почерком, с той же петлей.
«Не выбрасывать».
Аркадий сел перед ним на корточки и нашел тумблер раньше, чем мы успели сказать хоть слово.
Экран моргнул и налился зеленым.
«ДОСТУП: СОТНИКОВ А. Л. УРОВЕНЬ 0».
А ниже, ровной строкой, как сводка о погоде:
«ОПИСЬ АКТИВНА. ЗАПИСЕЙ: 96 412. ОЧЕРЕДНОЙ ПРОХОД ЧЕРЕЗ 4 СУТОК 21 ЧАС».

