Глава 1. Тех, кого никто не ищет
В этом городе есть правило, и его знают все, хотя вслух не произносит никто.
Если человек исчез без следа – его не ищут.
Не потому, что все злые. Люди тут не злее, чем в любом другом месте, где двенадцать часов работы и четыре часа сна. Просто на четвертый день соседи перестают спрашивать, на седьмой управляющий сдает квартиру заново, а на десятый в отделении заводят дело, которое сразу кладут в дальний ящик, потому что папка без фотографии – это не дело, а просто бумага с фамилией.
Муж. Жена. Ребенок. Разницы нет. Люди тут исчезают, как дым из-под двери: вроде только что тянуло, а потянул носом – и ничего.
Я ловец теней.
Так меня назвала одна старуха с Мельничной, когда я нашел ее сына – вернее, то, что от него осталось в виде адреса, куртки и человека, который очень не хотел про эту куртку говорить. Она заплатила мне двумя банками варенья, потому что денег у нее не было, и сказала: ты не сыщик, милый, ты ловец теней. Сыщики ищут людей. А ты ходишь и собираешь то, что от них на стенах остается.
Название прилипло. Ко мне вообще все липнет: чужие истории, дождь, запах горелого масла из круглосуточной у моста.
Я ищу тех, кого не ищет никто. Я нахожу то, что никто не хочет находить. И за это, как правило, никто не платит.
* * *
Она вошла в четверг, около половины двенадцатого ночи.
Моя контора – это две комнаты над прачечной, и зимой тут пахнет паром и содой, а летом просто содой. Дверь я не запираю. Запертая дверь в моем деле – это способ упустить единственного клиента за месяц.
Она не постучала. Встала в проеме, мокрая насквозь, и стояла молча ровно столько, чтобы я успел ее рассмотреть.
Лет двадцать пять. Темное пальто не по погоде, тонкое. Волосы прилипли ко лбу. Туфли городские, на такой дождь не рассчитанные, но по грязи она прошла явно немало – до середины голени все в брызгах.
И лицо у нее было спокойное. Вот это меня зацепило сразу. Ко мне приходят два сорта людей: те, кто плачет, и те, кто орет. Спокойных не бывает. Спокойные ходят в полицию.
– Вы Соколов? – спросила она.
– Смотря кто спрашивает.
– Никто, – сказала она без всякой иронии. – Уже почти никто.
Я показал ей на стул. Она села на самый краешек, как садятся, когда не собираются задерживаться.
– Мне нужно, чтобы вы меня нашли, – сказала она.
– Вас?
– Меня.
Я поискал в ящике сигареты, не нашел, налил себе на два пальца и ей предложил. Она отказалась движением подбородка.
– Обычно приходят, когда уже пропали, – сказал я. – Или приходят родственники. Вы, я так понимаю, решили сэкономить время.
– Я решила сэкономить ваше, – она посмотрела мне в глаза, и я впервые заметил, что радужка у нее светлая, почти без цвета. – Слушайте внимательно, у меня мало минут. Меня зовут Лиза Верейская. Мне двадцать шесть. Я живу на Хлебной, двенадцать, квартира сорок один, третий этаж, окна во двор. Работаю в архиве городской управы, восьмой отдел. У меня есть мать, она в Заречье, у нее телефон и плохое сердце, так что вы ей ничего не говорите.
Она проговорила это ровно, как диктуют телеграмму.
– Записываете? – спросила она.
Я записывал.
– Зачем?
– Затем, что через сутки ничего этого не будет, – сказала Лиза Верейская. – Ни квартиры сорок один, ни восьмого отдела, ни фамилии. Вы придете на Хлебную, двенадцать, и там будет жить кто-то другой, и соседка скажет вам, что живет там уже семь лет. И вы мне не поверите заранее, я знаю, поэтому просто запишите. Потом сверите.
– Кто вас ищет?
– Никто меня не ищет. – Она чуть улыбнулась, первый раз за весь разговор, и улыбка вышла усталая. – В том и дело. Меня не ищут. Меня отменяют.
Я отставил стакан.
Двадцать лет я слушаю людей, которые несут чушь. Пьяные, обиженные, сумасшедшие, вруны – я их различаю на слух, как настройщик различает фальшивую струну. Она не была ни пьяной, ни сумасшедшей. У сумасшедших всегда есть блеск, азарт, они хотят, чтобы им поверили.
Ей было все равно, поверю я или нет. Она просто оставляла след, пока было чем.
– Почему я? – спросил я.
– Потому что вы ищете тех, кого никто не ищет. Вы единственный в этом городе, кто заметит пустое место.
Она встала. Пальто мокро скрипнуло по спинке стула.
– И еще, – сказала она уже от двери. – Найдите меня раньше, чем начнете исчезать сами. Потом будет неудобно: вам будет некому про себя рассказать.
Я хотел спросить, что это значит.
Она вышла. Я подошел к окну и увидел ее внизу: она перешла улицу под фонарем, свернула к трамвайной остановке и пропала из виду за углом дома с аптекой.
Дождь заливал стекло, и на мокрой стене напротив, там, где фонарь бросал свет, еще несколько секунд держалась тень – узкая, женская, с чуть опущенным левым плечом.
Женщины под фонарем уже не было.
Тень была.
* * *
Утром я поехал на Хлебную.
Дом двенадцать стоял на месте: серый, четыре этажа, во дворе сушится белье, у подъезда лужа с радужной пленкой от бензина. Все как она сказала.
Квартира сорок один, третий этаж, окна во двор.
Дверь открыл мужчина в майке, лет пятидесяти, с полотенцем на плече.
– Верейская? Кто?
– Елизавета. Двадцать шесть лет, работает в архиве управы.
– Нет тут таких. Я тут семь лет живу, до меня Кузьмины жили, а до них не знаю.
Я поблагодарил и пошел вниз, считая ступеньки, чтобы удержать голову в порядке.
Двадцать лет назад меня учил старый следователь по фамилии Гринь, и у него было одно правило, которое он повторял чаще, чем здоровался: врут все, но врут по-разному. Испуганный врет быстро. Виноватый – подробно. А человек, которому подменили память, врет легко и скучно, потому что ему не приходится ничего сочинять.
Мужик в майке врал легко и скучно. Соседка на втором тоже.
Я тогда еще не знал, как это называется. Я просто отметил себе: оба назвали одно и то же число. Семь лет. Слово в слово, с одинаковой интонацией, будто оба читали с одной бумажки, которую им никто не давал.
На втором этаже курила соседка. Я спросил про сорок первую. Она сказала: семь лет, точно семь, я ремонт помню, шумели страшно.
В архиве городской управы восьмой отдел существовал. В восьмом отделе работали четыре женщины. Ни одну из них не звали Елизаветой.
Я попросил табель за прошлый месяц. Заведующая, женщина строгая, но не злая, посмотрела на мой шрам, вздохнула и вынесла папку.
Четыре фамилии. Четыре подписи.
И на левом поле, ровно между второй и третьей строкой, – узкая полоска бумаги чуть светлее остального листа. Такая, какая остается, если аккуратно, лезвием, вырезать строку, а потом подклеить края.
Я провел пальцем. Заведующая проследила за моей рукой и вдруг очень тихо, не поднимая глаз, сказала:
– Не надо.
– Что не надо?
– Не надо пальцем. – Она забрала папку. – И спрашивать не надо. У нас в прошлом году один спрашивал.
– И что?
Она посмотрела мимо меня, на дверь, и ее лицо стало таким же спокойным, как у Лизы.
– А ничего, – сказала она. – Вот в том и дело, что ничего.
* * *
Прошло двое суток.
Я обошел все: Заречье, где нет матери с больным сердцем, потому что нет и дома по тому адресу; трамвайную остановку, где кондуктор не помнит женщину в тонком пальто; аптеку на углу, где провизор помнит только дождь.
Я нашел ровно одну вещь, и она лежит сейчас передо мной на столе.
Фотография. Старая, семь на десять, углы обтрепаны. Я вытащил ее из кармана собственного пальто вчера вечером, и я не знаю, как она туда попала.
На фотографии – двор дома двенадцать по Хлебной. Белье, лужа, скамейка. У скамейки стоят двое: женщина в тонком пальто и мужчина в грязном плаще, лет сорока, со шрамом на левой щеке.
Мужчина – я.
Я никогда не фотографировался с ней. Я видел ее один раз в жизни, ночью, в своей конторе, и снимка этого быть не может.
Но дело даже не в этом.
Дело в том, что сегодня утром я посмотрел на карточку снова.
Женщина на ней стала бледнее. Не выцвела – именно бледнее, как будто ее медленно стирают ластиком с обратной стороны. Лицо еще узнается, но контур пальто уже сливается с фоном.
А у мужчины в плаще пропала правая рука. Не отрезана краем кадра – я мерил линейкой, кадр цел. Просто на ее месте теперь двор.
Я сижу над этим снимком уже час.
Внизу шумит прачечная. За окном льет. Мне сорок два года, у меня в столе полторы тысячи и револьвер без патронов, и я единственный в этом городе, кто ищет тех, кого не ищут.
Значит, когда придет моя очередь, искать меня будет некому.
Разве что я успею раньше.
Я беру пальто, кладу фотографию во внутренний карман – лицом к себе, чтобы видеть, – и записываю на обороте блокнота, крупно, печатными буквами, для того, кто найдет: МЕНЯ ЗОВУТ АНДРЕЙ СОКОЛОВ. ХЛЕБНАЯ, 12, КВАРТИРА 41. НАЧАТЬ ОТТУДА.
Дождь на улице стоит стеной.
Я выхожу в него и очень внимательно смотрю на стену дома напротив: там, где фонарь, у меня все еще есть тень.
Пока есть.

