Глава 9. Восемнадцатый комплект
Щелчок.
Вера не отняла ладонь от груди. Она стояла и считала — не потому, что хотела, а потому, что теперь не могла иначе. Семнадцать раз щёлкнуло. На восемнадцатом она вдохнула, и зал вдохнул вместе с ней: тёмное в кольце поднялось на ладонь выше, мягко, как тесто в квашне.
— Назад, — сказал Гарин.
Он взял её за локоть. Пальцы у него были горячие — горячее, чем должны быть пальцы человека в отсеке с отказавшей системой охлаждения.
— Вера. Назад. Немедленно.
— Оно не смотрит на тебя, — сказала она. — Смотри. Семнадцать глаз. Все — сюда.
— Я вижу.
— Нет, ты не видишь. Оно вообще не на нас смотрит. Оно на меня смотрит. И это значит, что у него есть что-то, что оно про меня знает.
Из динамиков — старых, штатных, тех самых, что хрипели на погрузке и передавали завывания Лиды на аварийной частоте — пошёл звук. Не шипение. Вдох.
Она узнала его раньше, чем поняла. Так вдохают, когда очень долго держали и наконец отпустили: с облегчением, с хрипотцой в самом конце, с той короткой заминкой, будто человек перед этим выпил воды из железной кружки на морозе.
— Вера, — сказали динамики.
Гарин отпустил её локоть.
— Это не запись, — сказал он тихо. — Запись не может произносить имя, которого ей не говорили.
— Может, — ответила Вера. — Если оно слышало его каждый день семнадцать лет. Если оно выучило его по щелчкам. Если оно...
Она замолчала, потому что динамики заговорили дальше, и это было хуже любого имени.
— Ты выросла, — сказали динамики. — У тебя мамины руки. Я помню, как ты держала их в кармане, когда мы провожали «Северный Венец». Ты не хотела меня отпускать. Ты держала меня за руку и говорила: «Мама, у тебя пульс, как у меня».
Вера услышала, как у неё в горле стало сухо. Не как в пустыне. Как в шлюзе, когда пересохший воздух идёт из баллона, и ты знаешь, что снаружи ничего нет.
— Это не она, — сказала она. — Это не она, это не...
— Я не говорю, что она, — сказал Гарин. — Я говорю, что оно умеет считать. И оно знает, сколько раз ты слышала.
— Оно знает, — повторила Вера и наконец посмотрела на первое от входа кольцо скафандров.
Она не хотела смотреть. Но была инженером — а инженер смотрит туда, где стоит цифра, которая не сходится.
Шестнадцать скафандров лежали ровно. А семнадцатый — крайний, тот, что ближе всех к кольцу, — лежал иначе. Не лицом к реактору. Лицом вверх, руки врозь, как падает человек, который на самом деле не падал, а укладывался сам. И шлем у него был снят. Стоял рядом, аккуратно повёрнутый визором к бетону, будто человек не хотел смотреть в последний момент.
— Он пустой? — спросил Гарин.
— Скафандр пустой. — Вера присела. Она не помнила, как подошла, — ноги привели её сами, как приводят ноги рабочих к станку, который надо остановить. — Гарин, тут бирка. Внутри воротника.
Тонкая полоска ткани, прошитая вручную, с обратной стороны, так, чтобы не было видно снаружи. Вера запустила два пальца внутрь холодного воротника и вытянула её.
— Читай, — сказал Гарин.
Она уже читала. Буквы были выведены иглой, кривовато, с той торопливостью, с какой пишут перед вылетом, когда задержка стоит денег, а мать вспоминает, что ребёнок остаётся один.
«Стеклова Ирина Петровна. Северный Венец. Инженер-механик второго класса».
— Инженер, — сказала Вера.
— Что?
— Я тоже инженер. — Она держала бирку двумя пальцами, как держат лекарство, которое нельзя ни проглотить, ни бросить. — Гарин, послушай. Семнадцать комплектов. Семнадцать кораблей, которые сюда пришли. Семнадцать лет. И вот эта, крайняя, ближе всех к нему. Кто у них был на каждой? Кто разбирался, где пульт, где рубильник, куда смотреть? Кто первым шёл в реакторный отсек?
— Инженер, — сказал Гарин.
— Инженер. — Вера встала. Ноги слушались плохо. — Оно берёт по одному с каждого корабля. Не всех. Одного. Самого нужного. И кладёт к кольцу.
— Зачем?
— Потому что оно не умеет. — Она сама удивилась, что сказала это с такой уверенностью, но сказать иначе не получалось. — Оно живое, но это не значит, что оно знает, как работать с машиной. Смотри на индикаторы.
Щиты горели ровным зелёным. Стрелки стояли в норме. Цифры бежали ровно, красиво, невозможной красоты.
— Идеально, — сказала Вера. — Слишком идеально. Ни один живой реактор так не работает. Ни один. Это почерк. Понимаешь? Это кто-то делал руками, аккуратно, как чертёж на защите диплома. Оно не выросло из реактора. Оно собрало себе реактор.
— Из кого?
— Из них.
Динамики вдохнули снова. Хрипотца была на месте. Заминка была на месте.
— Положи бирку, — сказали динамики голосом её матери. — Вещи не носят из отсека в отсек. Ты же знаешь правила. Я тебя учила.
Вера положила. Не потому, что велели. Потому что почувствовала, что теряет сознание, — а терять сознание, держа что-то в руках, инженер не имеет права.
Гарин потянул её к двери.
— Идём. Пока оно разговаривает, оно, наверное, не двигается.
— Оно уже двигается, — сказала Вера. — Слушай.
Она имела в виду не себя. Она имела в виду коридор.
За гермодверью, в двадцати метрах, шёл звук, который за четырнадцать лет работы на грузовых бортах она не слышала ни разу. Так идёт не человек и не машина. Так идёт тепло, когда у него есть направление. Тихий, ровный, неостановимый шорох, будто по металлическому полу пересыпают тёплую крупу — медленно, пригоршня за пригоршней, не спеша, потому что торопиться больше некуда.
Оно не догоняло. Оно просто шло по их следу.
— Дверь, — сказал Гарин.
Они влетели в проём, и Вера рванула рычаг. Створка пошла — тяжело, вежливо, как всегда, — и вдруг застряла в двадцати сантиметрах от косяка. Не на изломе металла. Не на обломке. На чём-то мягком, что не мешало и не поддавалось.
Вера присела и посмотрела в щель.
В щели стояла ладонь. Человеческая, чистая, без крови и без грязи. Пальцы были расставлены и слегка подогнуты — так ладонь выглядит, когда человек спит и ему что-то снится. Дверь давила ей на кости, а кости не ломались. Только чуть пружинили, как резиновые.
— Она тёплая, — сказала Вера. — Гарин, она тёплая, как...
Она не договорила, потому что ладонь внутри щели шевельнула мизинцем. Просто подняла и опустила. Поздоровалась.
Гарин ударил по рычагу весом, всем корпусом. Створка отпружинила, захватила ладонь в тиски — и ладонь ушла. Просто ушла, не оставив ни следа, ни брызг, ни обломков, а из-под двери потянуло тем самым теплом, которое стояло в контейнере.
Замок защёлкнулся. Вера прислонилась к двери спиной и обнаружила, что не может разжать челюсти.
— Мы заперли его снаружи, — сказал Гарин.
— Мы заперли его с той стороны, где весь экипаж, — сказала Вера. — Кроме нас. Ракитин на мостике. Лида на связи. Сомов в лазарете. Тхор в трюме. Мы заперли не его. Мы заперли себя.
Гарин смотрел на неё секунду дольше, чем требовалось.
— Хочешь, я скажу вслух то, чего ты боишься? — спросил он.
— Скажи.
— Что контейнер надо было вскрыть в первый день. Что мы не знали, что везём. Что тёплый груз — это не груз. Это приманка наоборот. Не сигнал звал нас. Нас везли.
Вера медленно кивнула.
— Ты давно это понял?
— Когда Лида начала писать ровно, — сказал он. — Ты была в реакторе. Я заходил в рубку. У неё на столе лежал лист. Одиннадцать строчек, все одной высоты. Я такой почерк видел только в типографии.
Они шли коротким служебным коридором — тем, который обходил контейнерный отсек, — и говорили шёпотом, потому что шёпот здесь был единственным честным звуком.
— Оно умеет считать, — сказала Вера. — Оно умеет читать. Оно умеет воспроизводить голос по вдоху. Оно семнадцать лет смотрело, как мы работаем, и училось. Оно не может придумать новое. Оно может только повторить.
— Значит, где-то есть оригинал.
— Есть. — Она остановилась у трапа. — И он не снаружи. Он внутри чего-то, что уже было живым, когда сюда пришли первые.
На мостике было тихо, и это было хуже всего.
Ракитин сидел в кресле, расстегнув воротник, и смотрел на главный экран. На экране ничего не было — мёртвое скопление, облако обломков, ровная чернота и один-единственный маркер, который мигал с точностью механизма.
Источник сигнала. Аварийная частота. Три секунды, пауза, три секунды.
— Я на нём, — сказал капитан, не оборачиваясь. — Три часа. Ничего не меняется. Я думал, оно устанет.
— Оно не устанет, Игнат Тарасович, — сказала Вера.
Она впервые за рейс назвала его по имени-отчеству, и капитан это услышал. Он медленно обернулся. Лицо у него было серое, но глаза — те же, что на погрузке, когда он сказал: «Страховая не платит за игнорирование бедствия».
— Докладывай, — сказал он.
— В реакторном отсеке семнадцать комплектов скафандров. Один — моего класса, моей специальности, с биркой моей матери. Ирина Стеклова, «Северный Венец», инженер-механик. Она ушла в тот рейс, когда мне было девять. Она не вернулась вместе с флотом.
— Дальше.
— Реактор на полной мощности. Я переводила его на четверть. Индикация идеальная. В кольце — живая масса, пульсирующая с частотой моего сердца. Масса не растёт из реактора. Реактор — её. Дальше — то, чего я не знаю и не хочу выдумывать. Я хочу спросить.
— Спрашивай, — сказал Ракитин.
— Что в манифесте?
Капитан молчал долго. На экране мигнул маркер: три секунды, пауза, три секунды.
— Транзитный груз, — сказал он наконец. — Контейнер номер семь, тёплый режим, вскрытие запрещено до порта выгрузки. Погрузили на Камне, за три рейса до этого.
— Мы возили его три рейса?
— Мы возили его три рейса, — сказал Ракитин. — Через шесть портов. Через три досмотра. Через таможню, Вера. Через таможню, где стоят люди с приборами. Никто не спросил, почему он тёплый. Ни один человек.
Вера почувствовала, как у неё холодеет не спина, а внутренности, — то самое чувство, которое бывает, когда видишь чертёж и понимаешь, что деталь невозможно перевернуть, она встанет только одной стороной.
— Его и не мог не спросить никто, — сказала она. — Его и не надо было прятать. Достаточно было вписать в накладную графу «тёплый режим». Мы сами всё придумаем. Мы сами решим, что это образцы, кровь, вакцина, что угодно.
— К чему ты ведёшь?
— К тому, что нас отправили. — Она сказала это ровно, без нажима, и потому получилось страшно. — Не сигнал нас позвал. Сигнал — это запись. Запись сделана на аварийной частоте из голосов тех, кто уже лежит в реакторном отсеке. Семнадцать голосов, три секунды, пауза. Это не просьба о помощи, это... это витрина. Приманка для того, кто обязан откликнуться.
— А обязан кто?
— Тот, у кого в контракте есть пункт. — Вера развела руками. — Капитан, у нас в контракте есть пункт. «При получении сигнала бедствия в зоне прямой видимости экипаж обязан выйти на связь и оказать содействие; игнорирование влечёт отказ в страховых выплатах». Мы не могли не пойти. Мы обязаны были пойти. Это... это не ловушка для дураков. Это ловушка для дисциплинированных.
Тишина на мостике стала плотной.
— Ты говоришь, — начал Ракитин, — что страховая...
— Я говорю, что контейнер сюда привезли не мы и не случай, — перебила Вера. — Кто-то приносит сюда тёплый груз раз за разом. Корабль за кораблём. Семнадцать раз. И на каждом корабле есть человек, который входит в реакторный отсек. Инженер.
— Семнадцать судов, — сказал Гарин.
Все обернулись к нему.
— Из флота, который здесь погиб, — сказал он спокойно. — Первый рейс — «Северный Венец». Последний — грузовой «Кремень». Между ними пятнадцать бортов. Я читал сводку. Все семнадцать судов шли на Куницу по своим делам. Ни одно — по одному маршруту с другим. И ни одно не подавало сигнала бедствия.
— Значит, сигнала и не было, — сказала Вера. — Сигнал был не для них. Сигнал начал звучать после них. Для нас.
— Ты хочешь сказать, — Ракитин поднялся из кресла, — что семнадцать лет кто-то выходил в эфир голосами моих людей. Каждые три секунды. И ждал, пока

