Глава 8. Третья доска от окна
Кейн пришел к воротам на рассвете, один, без оружия и без белой тряпки.
Его увидел Марек, который так и не ложился, и первое, что сделал Марек, это положил Кейна лицом в землю у самого столба ворот, аккуратно и без злобы, как кладут мешок, который еще неизвестно куда нести. Кейн не сопротивлялся. Он лежал, повернув голову набок, и смотрел на меня, когда я вышла на крыльцо, и в его глазах не было ничего от того человека, который выбрасывал меня за периметр две недели назад.
— Пусти, — сказала я.
— Нет, — сказал Марек.
— Пусти его. Он не за этим пришел.
— Ты знаешь, за чем он пришел?
— Нет. Но я знаю, как выглядит человек, который пришел драться, и как выглядит человек, который всю ночь шел и не спал. — Я спустилась во двор. Трава была белая от инея, и я опять была босиком, потому что за две недели так и не привыкла надевать обувь, когда бегу на голос во дворе. — Кейн. Говори лежа, если тебе так спокойнее.
— Мне все равно, — сказал он в землю. — Готт выезжает на Валуны сегодня на рассвете.
— Сегодня уже рассвет, — сказал Марек.
— Значит, через два часа. Обоз собирают с ночи. — Кейн шевельнул плечом, Марек чуть отпустил, и он смог говорить нормально. — Он берет с собой ларь из кабинета. Весь. Ирма собирала его вчера при мне, я держал крышку.
Я перестала чувствовать пальцы на ногах, и дело было не в инее.
— Что в ларе?
— Свитки. Тубус кожаный с северными печатями. Шкатулка с дубом на крышке, старая. Он сам ее туда положил и сам закрыл, никому не дал.
Дарен вышел на крыльцо в тот момент, когда Кейн произносил слово тубус. Я почувствовала его раньше, чем услышала, нить в груди коротко натянулась, как повод.
— Отпусти, — сказал он Мареку.
Марек отпустил. Кейн поднялся, отряхнул колени и остался стоять, где стоял, не делая ни шага ни вперед, ни назад, что для первого бойца чужой стаи посреди чужого двора было единственным разумным поведением.
— Ты понимаешь, что я не могу тебе поверить, — сказал Дарен.
— Понимаю. — Кейн смотрел прямо. — Я бы себе тоже не поверил. Поэтому я не прошу верить. Я прошу взять меня с собой и идти первым. Если это ловушка, я в нее войду раньше вас.
— Зачем тебе это?
Кейн молчал так долго, что Лукас, появившийся на крыльце с яблоком в руке, успел это яблоко надкусить.
— У меня дочь, — сказал Кейн наконец. — Ей четыре. Позавчера она подавилась молоком, закашлялась, и Ирма посмотрела на нее и сказала: рано. Просто рано. Я спросил, что рано, и Ирма поняла, что сказала лишнее, и ушла. Я всю ночь думал, что значит рано, и утром понял. Это значит, что клятву на нее еще не положили. Значит, положат.
Двор молчал.
— Я двадцать лет служил Готту, — сказал Кейн, и голос у него не дрогнул, потому что такие люди говорят самое страшное ровно. — Я делал то, что он велел, и я делал это хорошо. Я выбросил ее в лес. Я. Не он. И я знал, что она не выживет, и все равно понес, потому что так было надо стае. А оказалось, что стаи давно нет. Есть двести глоток с его рукой внутри и мой ребенок в очереди. Вот и все, зачем мне это.
Я стояла на ледяной траве и слушала человека, который меня едва не убил, и понимала, что ни капли лжи в его словах нет. Ни грамма. Это было хуже, чем если бы он лгал.
— Ты сказал мне у камня, что объедки таскал не только Финн, — сказала я.
— Сказал.
— Зачем?
— Чтобы ты знала, что я помню, — ответил Кейн. — Не чтобы простила. Прощать тут нечего, это разные весы.
Дарен спустился с крыльца. Обошел Кейна кругом, медленно, и остановился напротив.
— Если ты врешь, — сказал он, — я не буду тебя убивать. Я отдам тебя ей.
Кейн посмотрел на меня и, кажется, впервые за все утро испугался по-настоящему.
— Понял, — сказал он.
Рина осмотрела его в травяной пристройке, при свете, молча, теми же руками, какими смотрела Хода. Оттянула веко. Заглянула в рот. Постояла, держа два пальца у него под челюстью.
— Есть, — сказала она. — И давно, лет пять. На нем она старше всех, кого я видела.
— Проверь, — сказал Дарен.
Рина повернулась к Кейну.
— Расскажи нам, что случилось три недели назад у Старой переправы.
Кейн открыл рот.
Я стояла в двух шагах и видела, как это выглядит со стороны, когда человек честно пытается. Он набрал воздуха. Он начал: у Старой переправы, в ту ночь. И на слове ночь его горло сжалось само, изнутри, будто там затянули петлю, лицо пошло пятнами, он схватился за косяк, и Рина уже держала наготове флакон, но не понадобилось: Кейн закрыл рот сам, и через несколько секунд дыхание вернулось.
Он вытер лоб.
— Двадцать лет служил, — сказал он хрипло. — И только сейчас узнал, что у меня в горле чужой замок.
— Ты знал про клятву, — сказал Лукас.
— Я знал, что мы что-то пили на присяге, и что старших после этого рвало. Нам сказали, кровь стаи. — Кейн смотрел в пол. — Я и решил, что кровь стаи. Красиво же звучит.
Рина отошла к столу и стала очень аккуратно закрывать флакон, у которого и так была плотная пробка.
— На Совете он бесполезен, — сказала она. — Что бы он ни знал, он не сможет произнести. Ни он, ни двести человек за ним. Это самое чистое, что я в жизни видела, Дарен. Никаких доказательств. Просто двести немых.
Выходили в сумерках, вчетвером: Дарен, Лукас, Кейн и я. Марек остался за старшего и был этим так недоволен, что перестал разговаривать вовсе. Рина сунула мне в карман два флакона, один с зеленой пробкой, другой с красной, и объяснила разницу дважды, и по второму разу я поняла, что она боится за меня больше, чем показывает.
Финн вышел провожать до ворот.
— Там на кухне за печкой лаз в подпол, — сказал он быстро, глядя куда-то мне в плечо. — Если совсем некуда, лезь туда, там ход к погребу, а из погреба дверь в огород. Я так от порки прятался.
— Спасибо, Финн.
— И еще. — Он сглотнул. — Пожалуйста, вернись.
Земли Серебряного Дуба я узнала раньше, чем мы их пересекли. Не глазами, носом. Запах пошел за полкилометра, и он был точно такой, каким я помнила его всю жизнь, хвоя, мокрая шерсть и что-то кислое сверху, и меня замутило так, что пришлось остановиться и постоять с закрытыми глазами.
Дарен остановился рядом. Не сказал ничего. Просто стоял, пока не прошло.
Дом стоял в низине, длинный, приземистый, в два крыла, с частоколом со стороны дороги и без частокола со стороны леса, потому что со стороны леса двадцать лет никто не приходил. Во дворе горели два костра. У коновязи стояли телеги, наполовину загруженные, и люди ходили вокруг них медленно и сонно, как ходят те, кто с ночи собирает обоз и уже трижды все проверил.
— Обоз выйдет через час, — тихо сказал Кейн. — Ларь вынесут последним, из кабинета, сам Готт. Он всегда выносит последним то, что важно.
— Сколько на воротах?
— Четверо. Мои. — Кейн повел подбородком. — Я сказал им, что беру двоих на обход северной тропы и вернусь до выхода. Они не удивятся, если я пройду с чужими под своей рукой. Они удивятся, если я пройду с чужими молча.
Лукас издал тихий сложный звук.
— То есть мы должны идти в открытую, — сказал он. — Через двор. Мимо костров. Пешком.
— Никто не смотрит на тех, кто идет спокойно и не оглядывается, — сказала я. — Я так девять лет носила через этот двор все что угодно.
Мы прошли.
Я не буду описывать это подробно, потому что подробно я почти ничего и не помню: помню только, что у меня внутри было очень тихо и очень пусто, и что мои собственные ноги шли по этому двору сами, зная каждый корень и каждую выбоину. Кейн шел впереди и один раз коротко бросил что-то часовому, и часовой ответил и зевнул. Дарен шел за моим правым плечом, и я чувствовала его через нить, как чувствуют стену за спиной. Лукас нес пустой мешок и делал вид, что несет тяжелое.
Только один раз я едва не сбилась.
У левого костра сидел мальчишка лет двенадцати и чистил котел. Песком, как учили: сначала снаружи, потом внутри, потом снова снаружи, иначе старшие вернут и заставят перемывать. Босой. В рубахе не по росту, подпоясанной веревкой. Он не поднял головы, когда мы проходили в трех шагах, и я поняла, что он не поднимет ее ни при каком шуме, потому что научен.
Я смотрела на собственные девять лет, которые сидели у костра и терли песком чужой котел.
Дарен, не оборачиваясь, чуть замедлил шаг и оказался ровно между мной и костром, и я поняла, что он видел и мальчишку, и мое лицо. Мы прошли мимо. Я запомнила рубаху, веревку и то, как он держал котел, прижимая к животу, чтобы не гремел.
За это я потом просила у Совета отдельно.
Дверь черного хода была та самая, с треснувшей верхней филенкой. Я вошла в дом, где выросла, и первое, что почувствовала, был запах вареной репы.
Кабинет Готта был на втором этаже, в конце коридора, и я знала в этом коридоре все семнадцать половиц, которые скрипят.
— По правой стене, — шепнула я. — И у третьей двери длинный шаг, там гвоздь.
В кабинете пахло так же, как двадцать два года подряд: воском, старой бумагой и травяной мазью. На подоконнике стояла глиняная миска, и в ней было засохшее темное, и меня качнуло от того, как быстро вернулась память. Каждый декабрь я варила ему припарки на правое колено. Он разбил его на охоте, когда мне было девять, и с тех пор к холодам колено начинало ныть, и он не признавался в этом никому, и мазь ему носила омега, которую все равно никто не слушает.
Ларь стоял посреди комнаты, окованный, с откинутой крышкой, наполовину полный.
— Пусто, — сказал Лукас, заглянув. — Свитки есть, тубуса нет.
— Значит, он еще в тайнике, — сказала я. — Он вынет его последним. Он всегда выносит последним то, что важно.
Я подошла к окну.
Третья доска. Двадцать два года, каждую весну, когда мыли полы, я обходила ее тряпкой, потому что она была чуть выше остальных и на нее не ложилась половица ковра. Я встала на колени, отвернула угол ковра и поддела край ножом, который дал мне Марек.
Доска поднялась почти без звука.
Внизу, в неглубокой яме, лежали два предмета.
Кожаный тубус с северными печатями, тот самый, я узнала его сразу, я видела его в руках у мертвого гонца.
И деревянная шкатулка с выжженным на крышке дубом.
— Тубус, — выдохнул Лукас. — Я тебя обожаю. Ты понимаешь, что мы только что...
Внизу, во дворе, закричала женщина.
Не от боли. Тревожно, длинно, тем самым криком, которым в Серебряном Дубе поднимают дом.
Дальше все стало очень быстрым. Дарен схватил тубус, я схватила шкатулку и сунула ее за пазуху, Лукас уже был у двери. В коридоре хлопали двери. Кто-то бежал по лестнице, тяжело, через ступеньку.
— Ирма, — сказал Кейн от окна. Лицо у него было совершенно спокойное. — Она пошла за ларем сама. Идите. Кухня, за печкой лаз.
— Ты с нами, — сказала я.
— Я с ними, — сказал Кейн. — Иначе вы не дойдете до кухни. Кто-то должен объяснить во дворе, что видел двоих чужих, уходящих на север. Уходите на юг.
— Кейн.
— Майя. — Он в первый и последний раз назвал меня по имени. — Мою дочь зовут Тесс. Если у меня не выйдет, скажи ей, что я не струсил.
Он вышел в коридор и заорал так, что стены дрогнули, заорал про чужих на северной тропе, и я услышала, как топот на лестнице развернулся и пошел обратно вниз.
Мы ушли через кухню, через подпол, через погреб, в огород, через тын, в лес. За спиной поднимался вой, много голосов, и в этом вое я слышала ярость и ни одной ноты растерянности, потому что Кейн знал свое дело, а свое дело он всегда делал хорошо.
До границы мы бежали, не останавливаясь.
Уже на нашей стороне, на прогалине, где через голые ветки било белым, Дарен наконец сел на поваленный ствол и положил тубус на колени, а я вытащила из-за пазухи шкатулку с дубом на крышке.
Она не была заперта.
Внутри лежала прядь темных волос, перевязанная выцветшей ниткой, и один сложенный вчетверо лист плотной бумаги, из тех, на которых в стаях ведут родовые книги.
Я развернула его при луне.
Запись была короткая, в три строки, сделанная рукой, которую я узнала бы из тысячи, потому что она двадцать два года писала мне на кухне: сделать, к утру, не спрашивать.
Родилась девочка. Мать: Лия, залоговая, Черная Луна. Отец: Готт, альфа Серебряного Дуба.

