Глава 6. Тубус из кабинета альфы
На переговоры с Кейном пошли втроем: Дарен, Лукас и я.
Точнее, Дарен сказал мы с Лукасом, я сказала и я, Дарен посмотрел на меня долгим взглядом альфы, привыкшего, что после такого взгляда разговор окончен, а я посмотрела в ответ. Ночь на четырех лапах что-то сдвинула во мне окончательно: я больше не умела опускать глаза. Совсем. Как отрезало, и я подозревала, что это уже насовсем, не только на сегодня.
— Послание адресовано мне, — сказала я. — Я его и выслушаю.
— Она пойдет, — вздохнул Лукас. — Дарен, ну правда. Ты видел ее вчера? Я видел. Спорить с этим я не нанимался.
Кейн ждал у пограничного камня, с белой тряпкой на палке, воткнутой в землю, и с таким лицом, как будто тряпка жгла ему руки. Второй, с перебитым носом, тот самый молчаливый, которого мы вернули им на другой же день, держался позади. Финна, кстати, Готт обратно не потребовал. Финн остался у нас: отлежался, отъелся и теперь ходил за Риной хвостом, поднося ей ступки. Изгнание рвет стайные привязки. Иногда это спасение.
Кейн увидел меня, и я заметила момент, когда он учуял. Ноздри дрогнули, лицо разом постарело. Запах белой волчицы не спрячешь, он теперь был со мной всегда, как дыхание.
— Значит, правда, — сказал он тихо.
— Послание, — сказала я.
Он вытащил из-за пазухи сложенный лист. Но не отдал, держал в руке и говорил поверх него, торопливо, как человек, который хочет успеть сказать свое, пока не начал говорить чужое:
— Готт предлагает сделку. Ты не приходишь на Совет, а он отзывает жалобу, признает метку и выплачивает Черной Луне виру за вторжение. Всем хорошо. Все живы. — Кейн сглотнул. — А если придешь... он велел передать тебе слово в слово. Спроси ее, готова ли она повторить путь матери. Лия тоже думала, что Черная Луна ее защитит. Спроси ее, кто подписал бумагу, по которой ее мать увезли ко мне. И пусть посмотрит на своего альфу, когда будет спрашивать.
Я взяла лист из его руки. Развернула. Там было одно, старое, пожелтевшее: копия мирного договора двадцатипятилетней давности. Пункт о залоге. Имя Лии. И подпись прежнего альфы Черной Луны, размашистая, с сильным нажимом.
Расчет был точный, ювелирный. Вбить клин ровно туда, где больнее: тебя предали здесь однажды, предадут и дважды. Твою мать отдали с этого самого двора. Не верь дому, который тебя приютил.
Я сложила лист. Посмотрела на Дарена. Он стоял неподвижно, и лицо у него было открытое и тяжелое, он не собирался ни оправдываться, ни перебивать. Он ждал моего вопроса. Любого.
— Передай Готту, — сказала я Кейну, — что он опоздал с этим письмом на неделю. Мне уже рассказали. Все, сами, до его подсказки. — Я шагнула к пограничному камню, и Кейн, первый боец Серебряного Дуба, человек, который выбрасывал меня из стаи, как мусор, отступил на полшага раньше, чем сам это заметил. — И еще передай. Я приду на Совет. Не как омега, не как имущество и не как чья-то ставка. Я приду как белая волчица, по праву луны, и я расскажу все, что видела у Старой переправы. А если он еще раз произнесет имя моей матери, я приду не только на Совет.
Кейн смотрел на меня несколько секунд. Потом, я не поверила глазам, коротко, почти незаметно наклонил голову. Не поклон. Признание.
— Я передам, — сказал он. И, уже разворачиваясь, добавил глухо, не оборачиваясь: — Объедки с кухни таскал не только Финн. Просто чтоб ты знала.
Они ушли. Мы стояли у камня втроем, и Лукас нарушил тишину первым, потому что Лукас всегда нарушал тишину первым:
— Я в нее верил с самого начала. Протокол это подтвердит.
— В протоколе написано, что ты требовал печать и подписи, — сказал Дарен.
— Это была другая форма веры.
Финна я нашла в травяной пристройке, где пахло сухой ромашкой и спиртом. Он толок что-то в ступке с сосредоточенностью человека, который боится остановиться, потому что, пока руки заняты, никто не спросит, зачем он тут вообще.
— Рина говорит, у тебя хорошая рука, — сказала я с порога.
Он вздрогнул, чуть не уронил ступку, поймал.
— Она говорит, что рука ровная, а голова дырявая, — ответил Финн. — Это она так хвалит, я уже понял.
Я села на табурет у стены. Он растирал корень дальше, но плечи у него были подняты, как у собаки, которая ждет пинка и делает вид, что не ждет.
— Ты хочешь спросить, зачем я пришел с веревкой и мешком, — сказал он наконец, не поднимая глаз.
— Нет. Я знаю зачем. Тебе велели.
— Я мог не пойти.
— Мог. — Я подумала. — И где бы ты сейчас был?
Он молчал долго. Потом сказал очень тихо:
— В сарае. Или в реке.
— Вот и я так думаю.
Пестик стукнул о край ступки и остановился.
— Майя. — Он поднял голову, и лицо у него было мокрое и злое одновременно, и злился он явно не на меня. — Я хочу сказать это на Совете. Про мешок, про веревку, про то, что нам говорили в казарме перед выходом. Я хочу встать и сказать при всех.
— Ты чуть не умер во дворе оттого, что попробовал только начать.
— Значит, во второй раз начну с середины.
Я смотрела на него и видела мальчишку, который в четырнадцать таскал мне хлеб под рубахой, зная, что за это его выпорют, и все равно таскал, потому что иначе не умел, и, судя по всему, не научился до сих пор.
— Не пробуй, — сказала Рина от двери. Она стояла там неизвестно сколько, с полотенцем через плечо, и голос у нее был ровный, каким она говорила самые страшные вещи. — Слышишь меня, мальчик? Не пробуй. Один раз я успела. Второй раз могу и не успеть. Кровная клятва не спрашивает, храбрый ты или нет. Она просто закрывает горло.
— А если я все равно попробую?
— Тогда я буду стоять рядом с флаконом, — сказала Рина. — Но я тебе этого не советовала, и на Совете так и скажу, что не советовала.
Она ушла за травами. Финн посмотрел на меня и вдруг улыбнулся, криво, как человек, который впервые за много лет решил что-то сам.
— Она сказала, что будет стоять рядом, — сказал он. — Это же значит да?
— Это значит да, — подтвердила я.
Вечером Дарен нашел меня на заднем дворе, где я сидела на поленнице и смотрела, как гаснет закат. Сел рядом. Положил на колени старую жестяную коробку.
— Отец подписал тот договор за десять лет до своей смерти, — сказал он без предисловий. — Война сожрала четверть клана. Готт требовал либо Лию, либо продолжение. Отец выбрал, и не простил себе до конца. Я это знаю, потому что разбирал его вещи, когда принял клан. — Он открыл коробку. Внутри лежали письма, перевязанные бечевкой. — Она писала ему первый год. Он сохранил все. Последнее, вот.
Я взяла верхний лист. Почерк был легкий, летящий, женский. Не вини себя, ты выбрал меньшую кровь, я бы выбрала так же. У меня будет ребенок, и это единственное, что теперь имеет значение. Если родится девочка и если во мне есть хоть капля того, что вы все во мне видели, однажды она найдет дорогу домой. Луна выведет. Она всегда выводит своих.
Буквы поплыли. Я сидела на поленнице клана Черной Луны, держала письмо матери, написанное за месяц до моего рождения, и дорога домой, о которой она писала, заняла двадцать два года, три часа бега через ночной лес и одну пощечину незнакомому альфе.
— Она знала, — сказала я, когда снова смогла говорить. — Про меня. И верила, что я вернусь сюда.
— Она была белой волчицей, — сказал Дарен. — Они видят дальше. — Он помолчал. — Совет через десять дней. Готт привезет лжесвидетелей, купленных старейшин и историю о похищении. У нас есть ты, кровная клятва на Финне, которую покажет Рина, и мое слово. Этого много. Но этого мало. Он двадцать лет строил себе имя. Слово против слова, он выстоит.
— Значит, нужен тубус.
Дарен повернул голову.
Я рассказала ему то, что не успела за всеми этими лунами и печатями: та ночь, Старая переправа, гонец, протянувший Готту кожаный тубус с северными печатями. Готт прочел бумаги при мне, он меня не видел, я сидела в ивняке над водой, омега, пустое место, невидимка. Прочел, убил гонца одним ударом, а тубус не сжег. Забрал. Я видела, как он прятал его под плащ, и я знала Готта: такие бумаги он не уничтожит. Такие бумаги, оружие, а Готт никогда не выбрасывал оружие. И я двадцать лет мыла полы в его доме. Я знала его кабинет лучше, чем он сам: третья доска от окна, под ковром, тайник, куда омеге заглядывать не положено, но кто же считает омегу, когда она с тряпкой.
— Нет, — сказал Дарен, когда я закончила.
— Я еще не предложила.
— Ты предложила с первого слова. Нет. Ты туда не пойдешь.
— Дарен. — Я развернулась к нему на поленнице. — Через десять дней он встанет перед Советом и соврет. Красиво, весомо, с двадцатью свидетелями. Бумаги из тубуса, это не про гонца. Он читал их при мне, я видела его лицо: он читал их как человек, которому в руки упало состояние. Он с кем-то торгуется этими бумагами, с севером, через голову всех трех территорий. Если мы положим их перед Советом, вопрос будет закрыт. Все вопросы будут закрыты.
— Или он поймает тебя в своем доме, и до Совета ты не доживешь. Я запрещаю.
Слово упало между нами тяжело, по-альфьи. Год назад, месяц назад, я бы согнулась. Я почувствовала сам механизм этого сгибания, отработанный двадцатью годами, и как он не сработал, как будто внутри что-то окончательно перегорело и больше не проводило ток.
— Ты можешь запретить бойцу клана, — сказала я тихо. — Мне еще никто не объяснил, кто я в этом клане. Гостья? Свидетель? Твоя? — Я подняла руку и коснулась метки на шее. — Эта штука работает в обе стороны, ты сам говорил. Я чувствую тебя на расстоянии. Я чувствую, что с тобой. Так вот, прямо сейчас ты не злишься. Ты боишься. За меня. Скажи это словами, и мы будем разговаривать, а не командовать.
Он молчал долго. Очень долго. Потом сказал, глухо, как будто каждое слово стоило крови:
— Я потерял отца, потому что он пошел на север один и никого не взял, чтобы никем не рисковать. Я похоронил его сапоги, тела не было. Если с тобой... — он оборвал. Начал снова: — Метка необратима, Майя. Я говорил тебе это в лесу. Я не говорил, что это значит для меня, если нить оборвется.
— Тогда пойдем вместе, — сказала я. — Не я одна. Не ты один. Вместе. Ты, я, Лукас. В ночь перед Советом, когда Готт со свитой уже выедет к Валунам. Дом будет пустой, тайник я найду с закрытыми глазами, граница, в получасе бега. Белая волчица и черный волк, Дарен. Пусть луна посмотрит на нас обоих.
Он смотрел на меня, долго, тяжело, и где-то на дне этой тяжести медленно, неохотно, как лед по весне, трещало и поддавалось.
— Лукас будет невыносим, — сказал он наконец. — Он теперь до конца жизни будет говорить я же предлагал вылазку с самого начала.
— Переживем.
— Мы выходим за два дня до Совета. Разведка, подходы, пути отхода, все по-моему. И если я скажу уходим, мы уходим, даже с пустыми руками. Это не запрет. Это условие.
— Принято, — сказала я.
Он кивнул. Потом, помолчав, добавил совсем другим голосом:
— Твоя. — Я не сразу поняла, что он вернулся к моему вопросу. Он смотрел прямо перед собой, на догоревший закат. — Ты спросила, кто ты в этом клане. Я услышал вопрос еще у камня. Ответ, с той ночи в лесу. Я просто ждал, когда его можно будет говорить вслух.
Нить в груди стала горячей и очень тихой, и я долго не могла подобрать слов в ответ, поэтому просто придвинулась ближе и прислонилась плечом к его плечу, и он не отстранился, а положил жестяную коробку рядом и обнял меня одной рукой, как будто это было самое обычное дело на свете.
Мы сидели так, пока не погас последний свет за хребтом.
Следующие восемь дней меня учили.
Марек гонял меня по осыпи под северной грядой и трижды за утро уложил лицом в камни, и когда я сказала, что он меня даже не бьет, ответил, что бить меня будут другие и не по правилам, а его дело уронить.
— Драться я тебя за восемь дней не научу, — сказал он, вздергивая меня на ноги одним движением, как поднимают ведро. — Я учу тебя падать, дышать и уходить.
— Уходить я умею. Я всю жизнь уходила.
— Ты убегала. Это разное. Убегают по прямой. — Он отряхнул ладони. — И еще. Ты все время глядишь на того, кто перед тобой. Гляди на то, что у него за спиной. Там всегда стоит второй.
Рина по вечерам заставляла меня вспоминать ту ночь у Старой переправы кусками, вразбивку, с конца, с середины, пока я не начала ненавидеть собственную память. На третий раз она объяснила зачем. Старейшины спрашивают не по порядку. Тот, кто заучил рассказ, сыплется на первом же вопросе не по порядку. Тот, кто помнит, не сыплется никогда.
Лукас писал свой протокол. На трех листах, с описью, кто что видел и при ком, и где-то на второй странице я поняла, что шутка про потомков перестала быть шуткой.
А с Дареном все эти восемь дней было сложнее всего, потому что мы оба вели себя так, будто ничего не изменилось, и оба знали, что это неправда. Нить в груди привыкла к нему и перестала быть новостью, зато научилась подробностям. Я знала, когда он не спит. Я знала, что он не спит почти никогда. На пятую ночь я проснулась оттого, что нить дернулась резко и коротко, как от боли, вышла в коридор, увидела свет под дверью его кабинета, постояла там с минуту и не постучала. Утром он ничего не сказал, только за завтраком подвинул мне свою миску, потому что там была рыба, а рыбу он не ест, и весь стол сделал вид, что не заметил.
На восьмой день к сумеркам вернулась разведка с южной тропы: обоз Серебряного Дуба грузят с вечера, Готт выходит к Валунам на рассвете. Значит, следующей ночью дом опустеет. Значит, выходить надо сейчас, чтобы отлежаться у границы днем и войти в темноте.
Мы стояли у ворот втроем, Лукас затягивал последний узел на свернутой веревке, Рина совала мне в карманы флаконы и дважды повторяла, какой из них с какой пробкой, а Финн держал фонарь и очень старательно смотрел в сторону.
И тогда с севера, из-за хребта, донесся вой.
Не нашего клана. И не Серебряного Дуба, тех я знала наизусть.
Чужой. Многоголосый. Далекий, но идущий ближе.
Лукас перестал улыбаться. Дарен медленно повернулся к северу, и лицо его стало таким, каким я видела его только раз, над мертвой хваткой кровной клятвы.
— Это еще кто? — спросила я.
— Север, — сказал он. — Бумаги из тубуса, Майя. Кажется, мы опоздали узнать, чем он торговал.
Вой повторился, ближе.
Готт продал кому-то дорогу через три территории. И покупатель шел ее забирать.

