Глава 4. Гости на рассвете
Первое правило омеги: если слышишь чужие шаги ночью, притворись, что тебя нет.
Я лежала в темноте и слушала. Двое. Один под окном, второй у угла дома, стоит, дышит, ждет. Запах Серебряного Дуба тянуло сквозь щель под рамой, знакомый до тошноты: хвоя, мокрая шерсть и что-то кислое, что я всю жизнь считала запахом дома, пока не оказалось, что это запах страха. Моего собственного, застарелого, въевшегося в кожу глубже, чем я хотела признавать.
Притворись, что тебя нет. Я делала это двадцать лет, и у меня отлично получалось.
Я села на кровати и нащупала ботинки.
Не в этот раз.
Нить в груди дрогнула раньше, чем я успела встать, дернулась, натянулась, и я скорее почувствовала, чем услышала, как где-то наверху, через два этажа, проснулся Дарен. Вот, значит, как это работает. Я еще не решила, что делать, а он уже знал, что со мной что-то не так. Удобно. И совершенно возмутительно, потому что теперь мне придется объяснять, зачем я вообще сидела на кровати в темноте вместо того, чтобы спать.
Я стояла посреди комнаты, ботинок в одной руке, и слушала, как собственное сердце колотится где-то в горле. Часть меня, старая, вымуштрованная часть, требовала лечь обратно, закрыть глаза и ждать утра, будто ничего не происходит. Другая часть, новая, незнакомая, та, что появилась вместе с меткой на шее, толкала к двери. Я послушалась второй, и это само по себе было маленьким чудом, которого я не заметила бы, если бы кто-то не сказал мне несколько часов назад, что я умею проигрывать не потому, что слабая.
Дальше все произошло быстро и почти без моего участия. Под окном коротко хрустнуло, кто-то выдохнул со всхлипом, и голос Лукаса, бодрый, злой, ни капли не сонный, произнес из темноты:
— Так. Ну и кто у нас тут гуляет по чужому двору в четыре утра?
Второй гость рванул к лесу. Судя по звуку, метров через тридцать он встретился с чем-то большим, тяжелым и очень недовольным, потому что звук был такой, как будто дерево уронили на другое дерево.
Когда я вышла на крыльцо, босиком, в чужой рубахе до колен, которую вчера выдала Рина, во дворе уже горели два фонаря. Лукас сидел на корточках над парнем, скрученным и прижатым лицом в траву. Второго тащил из темноты Дарен, просто волок за шкирку, как мешок, и по лицу его было понятно, что мешку сегодня не повезло.
Пойманного я узнала сразу.
— Финн, — сказала я.
Парень дернулся. Молодой, младше меня года на три, один из тех троих, что приходили с Кейном в лес. В стае он был никем, как и я: шестерка на побегушках, вечно голодный, вечно виноватый. Таких Готт использовал для грязной работы, потому что их не жалко, а если что-то пойдет не так, никто не станет разбираться, куда пропал очередной незаметный мальчишка.
— Знакомы? — спросил Лукас, не ослабляя хватки.
— Он таскал мне объедки с кухни, когда мне было четырнадцать и меня наказали голодом за разбитую миску. — Я спустилась с крыльца. Трава была ледяная. — Втихаря. Его бы выпороли, если б заметили.
— Трогательно, — сказал Лукас. — А сегодня он пришел под твое окно с веревкой и мешком. Дружба, сложная штука.
Рина уже спускалась с крыльца, на ходу затягивая пояс халата, и в руках у нее была сумка с пузырьками, которую она, кажется, хватала первой при любом шуме во дворе, не задавая вопросов, что случилось на этот раз. За ней, зевая и почесывая затылок, вышли еще двое из клана, кто-то держал факел, кто-то просто стоял в дверях, оценивая обстановку тем особым взглядом, каким смотрят люди, привыкшие, что тревога посреди ночи, это обычное дело в доме, где живет альфа Черной Луны.
Финна подняли и усадили спиной к колодцу. Второй, старше, шире, с перебитым носом, молчал так профессионально, что Дарен даже не стал тратить на него время: его увели в сарай. А Финн молчать не умел. Финн трясся, смотрел на меня, на Дарена, на метку у меня на шее, и глаза у него становились все больше, как будто он только сейчас начал понимать, во что ввязался.
— Говори, — сказал Дарен. Негромко. Он вообще все делал негромко, и именно поэтому его слушались.
И Финн заговорил.
Готт объявил стае, что меня похитил клан Черной Луны. Что метка, насильственная, что я имущество стаи и что Совет трех территорий, который соберется через две недели по делу пропавшего гонца, должен получить меня обратно живой или удобной. Последние два слова Финн выговорил шепотом и сжался, как будто его сейчас ударят.
— Удобной, — повторил Лукас. — Это как?
— Это когда живая, но говорит то, что велели, — сказала я. Голос у меня был ровный. Я сама удивилась, какой ровный. — Или не говорит вообще. После некоторых травм люди не говорят.
Финн закивал так, что чуть не стукнулся затылком о колодец.
— Он спешит, — зачастил он. — Альфа спешит, злой, как никогда не был. Из-за Совета. Говорит, если омега доживет до Совета и раскроет пасть... — он осекся, покосившись на меня, — простите... если ты доживешь и расскажешь про ту ночь, то ему конец, потому что гонец... гонец же был не...
И тут его сломало.
Я не знаю, как это описать правильно. Слово застряло у него в горле, буквально, физически. Лицо посерело, глаза выкатились, он схватился за собственное горло обеими руками и начал заваливаться набок, хрипя, и изо рта у него пошла пена с запахом полыни и чего-то железного, темного, неправильного. Рина оказалась рядом через секунду, она, оказывается, все это время стояла на крыльце, разжала ему зубы, влила что-то из флакона, перевернула набок.
Хрип перешел в тяжелое, рваное дыхание. Финн был жив. Финн был без сознания, и Рина, подняв на Дарена глаза, сказала одно слово, от которого во дворе стало тише, чем ночью:
— Кровная.
— Уверена?
— Я видела такое один раз в жизни. Двадцать лет назад. — Она вытерла руки о передник медленно, как будто они у нее дрожали и она это скрывала. — Клятва крови на всю стаю, Дарен. Запрещенная всеми законами трех территорий еще до нашего рождения. Тот, кто пробует сказать запретное, задыхается. Если бы я не успела, он бы умер. Мальчик даже не знал, что она на нем стоит.
Финна перенесли в дом, Дарен распорядился коротко, без объяснений, и никто не переспросил, хотя по лицам было видно: не всем понравилось, что вражеского лазутчика несут под крышу, а не бросают в сарай ко второму. Я поймала пару взглядов, тяжелых, оценивающих, адресованных не Финну, а мне. Чужая омега появилась этой ночью, и вот уже во дворе кровная магия, ночные лазутчики и альфа, который отменяет привычные порядки. Я умела читать такие взгляды. Я выросла под ними.
Второго держали в сарае, привязанным к столбу, и он смотрел в стену с таким выражением, будто нас в этом сарае не было вовсе.
— Имя, — сказал Дарен.
Молчание.
— Он не скажет, — сказала я. — Это Ход. Он у Готта десять лет и не разговаривает вообще ни с кем, даже со своими. За это его и держат.
Ход медленно перевел на меня глаза. Что-то в них дрогнуло, когда он понял, кто именно за него объясняет.
— Здравствуй, Ход, — сказала я. — Я девять лет мыла пол в казарме, где ты спишь. В четвертой доске слева от твоей койки выломан сучок, ты кладешь туда табак. Я не сказала никому ни разу.
Он моргнул. Это было все, что я получила, и этого хватило: Дарен рядом со мной чуть заметно сдвинулся, и я поняла, что он тоже увидел.
— Рина, — позвал он через плечо. — Посмотри и этого.
Рина вошла, взяла Хода за подбородок без всякой нежности, оттянула ему нижнее веко, потом заглянула в рот. Отпустила. Вытерла пальцы.
— Та же, — сказала она. — Только старше. Года три, может, четыре.
— Значит, клятва не на мальчишке. Клятва на стае.
— На всей стае, — подтвердила Рина. — Двести человек, Дарен. Двести человек ходят с чужой рукой на горле и понятия об этом не имеют.
Ход слушал. Он не мог произнести ни слова, я видела это по тому, как ходили желваки, и впервые в жизни мне стало жалко человека, который час назад пришел за мной с мешком.
— Он таскал тебе объедки, — сказал Дарен, заметив, что я смотрю Финну вслед. Это не было вопросом, но я все равно кивнула. — Тогда пусть отлежится. Долги надо платить, даже маленькие. Особенно маленькие, по ним видно человека.
Лукас присвистнул и посмотрел на меня.
— А на тебе?..
— Нет, — сказала Рина раньше, чем я успела испугаться по-настоящему. — Ее из стаи выбросили. Изгнание рвет все стайные привязки, и клятву тоже. Поэтому она и может говорить. — Пауза. — Поэтому ее и надо было убить в ту же ночь, а не выбрасывать. Готт сделал ошибку. Первую за много лет.
Все посмотрели на меня. Я стояла босиком на ледяной траве, в чужой рубахе, и до меня медленно, толчками, доходило: я не просто неудобный свидетель. Я, единственный рот на трех территориях, который физически способен произнести правду про ту ночь.
Двор постепенно наполнялся людьми, разбуженными шумом, кто-то стоял в дверях в накинутой куртке поверх ночной рубашки, кто-то держал фонарь высоко над головой, и в свете этих фонарей я впервые почувствовала себя не жертвой обстоятельств, а чем-то вроде оружия, которое случайно оказалось заряжено и теперь всем интересно, в какую сторону оно выстрелит.
— Так, — сказал Лукас в наступившей тишине. — Я это скажу вслух, раз все стесняются. Если через две недели она встанет перед Советом и заговорит, Готту конец. Проблема: перед Советом не может стоять омега без стаи. Слово изгнанной, пыль. Регламент, чтоб его.
— Она не без стаи, — сказал Дарен.
— Метка, это защита, а не членство, ты сам знаешь разницу. Совет знает ее еще лучше. — Лукас глянул на меня почти виновато. — Чтобы ее слово весило, она должна быть принята кланом. По-настоящему, по обряду. А обряд, это полнолуние, общий гон, и волчица, которая выходит к стае и которую стая видит. Без этого никак, хоть ты альфа, хоть кто.
Стало тихо. Очень тихо. Потому что все смотрели на меня, а я смотрела в землю, и в животе у меня медленно собирался ледяной комок, потому что я уже знала, что скажу дальше, и знала, как это прозвучит.
— В чем дело? — спросил Дарен.
Я подняла голову. В конце концов, он видел, как я подыхала в лесу. Хуже уже было.
— Я не обращаюсь, — сказала я. — Никогда. Моя волчица молчит с детства. В Серебряном Дубе меня за это и держали в омегах, оборотень без зверя, недоразумение, полукровка, как угодно. Я чувствую ее, где-то там, глубоко, как будто за стеной. Но она не выходит. Ни в полнолуние, ни в опасности, ни разу за двадцать два года.
Я ждала чего угодно: разочарования, жалости, того особенного взгляда, которым на меня смотрели всю жизнь. Лукас открыл рот. Рина сделала шаг вперед, и лицо у нее было странное, напряженное, как у человека, который что-то вспомнил и это что-то ему очень не нравится.
Но первым заговорил Дарен.
— Полнолуние через три дня, — сказал он спокойно, как будто я сообщила прогноз погоды. — Значит, у нас три дня.
— Ты не услышал. Она молчит. Всегда молчала.
— Я услышал. — Он подошел ближе. Фонарь качался, и тень от него ходила по двору. — В лесу ты сказала: я всю жизнь проигрывала. Помнишь, что я ответил? Тебя окружали люди, заинтересованные в том, чтобы ты проигрывала. — Он кивнул на мою шею, туда, где под воротом рубахи начинался тонкий белый шрам, о котором я никогда никому не рассказывала, потому что не помнила, откуда он. — Волчица не молчит, Майя. Ее научили молчать. Это разные вещи.
Рина шумно втянула воздух.
— Дарен. Ты тоже это видишь?
— Со второго дня, — сказал он. — Просто ждал, когда она позволит рассмотреть.
Я стояла между ними, переводя взгляд с одного на другую, и нить в груди звенела, как натянутая, и где-то очень глубоко, за стеной, которую я двадцать лет считала собой, что-то повернулось во сне.
И открыло один глаз.

