Глава 1. Лошадь герцога и другие мои ошибки
Есть три вещи, которых нельзя делать в день собственной свадьбы.
Нельзя пить на голодный желудок. Нельзя говорить жениху всё, что ты о нём думаешь, при его матери. И уж совсем нельзя красть у жениха лошадь.
К полудню я сделала всё три, причём именно в этом порядке, и, положа руку на сердце, ни о чём не жалею. Кроме, может быть, матери. Она хорошая женщина, просто ей не повезло с сыном и со слухом — слух у неё оказался отличный.
Меня зовут Ирса Вельт, мне двадцать один год, и три недели назад мой отец продал меня.
Он, конечно, говорит иначе. Он говорит: заключил союз. Он говорит: породнился с домом Черноводских. Он говорит: Ирса, ты не понимаешь, это честь.
Но я умею читать бумаги — отец сам меня научил, когда у нас были деньги на учителя, — и в брачном договоре чёрным по телячьей коже написано: четыреста золотых, права на переправу и двенадцать бочек соли ежегодно. Пункт про меня идёт четвёртым, после соли.
После соли, понимаете?
Я бы стерпела, будь я третьей. Но четвёртой — увольте.
* * *
Свадьбу назначили на Ласточкин день, и герцог Аларик прислал за мной свадебный поезд: восемь всадников, крытая повозка с подушками и его личный конь по кличке Смерч — чтобы, значит, невеста въехала в замок красиво, на лучшем жеребце дома Черноводских, и весь тракт видел, какой герцог щедрый.
Смерч — вороной, семнадцать ладоней в холке, злой как долговая расписка. Конюх вёл его на двух поводах и всю дорогу тихо ругался.
Я вышла к воротам в свадебном платье. Двенадцать локтей шёлка, кружево из Лийи, жемчуг по вороту — за одно это платье можно купить нашу деревню вместе с мельницей и мельником.
Отец плакал. Мачеха улыбалась. Гости кричали здравицы.
Я подошла к Смерчу, потрепала его по морде и сказала тихо, только ему:
— Ну что, дружище. Оба мы тут против воли.
Он посмотрел на меня одним глазом и не укусил.
Позже мне много раз говорили, что это была случайность. Я знаю, что это было согласие.
* * *
Дальше всё вышло быстро.
Конюх отвернулся, чтобы принять кружку. Я подобрала двенадцать локтей шёлка, поставила ногу в стремя и оказалась в седле раньше, чем кто-либо успел решить, прилично ли это.
Смерч понял всё без слов. Умнейшее животное.
Мы вышли со двора в галоп, снесли по дороге стол с пирогами и стойку с флагами дома Черноводских, и последнее, что я услышала за спиной, был крик отца — не «стой», не «дочь моя», а:
— Ирса! Договор!
Замечательный человек мой отец. Собранный.
Восемь всадников гнались за нами полторы лиги. На второй лиге я поняла, почему Смерч стоит как треть моего приданого: он не устаёт. Он просто идёт и идёт, ровно, зло, весело, и грязь летит из-под копыт веером в человеческий рост.
На третьей лиге я свернула в Гнилой лес, потому что за Гнилым лесом начинаются земли, где договор моего отца стоит меньше, чем бумага, на которой он написан.
На четвёртой я поняла, что не подумала о ночлеге, еде, деньгах и о том, что в лесу живут люди.
* * *
Он вышел на тропу так буднично, будто ждал тут с утра. Может, и ждал.
Высокий, лохматый, в кожаной куртке с чужого плеча, поперёк седла — лук, за поясом нож, и на лице такое честное разбойничье веселье, что я даже не сразу испугалась.
— Стоять, — сказал он.
Смерч встал. Предатель.
— Доброго дня, — сказала я максимально светским голосом, каким мачеха разговаривает со сборщиком податей. — Я тороплюсь.
Разбойник осмотрел меня сверху донизу. Шёлк. Кружево. Жемчуг. Грязь по локоть. Вороной жеребец ценой в деревню.
Я увидела, как в его голове со скрипом провернулись колёсики.
— Ты невеста, — сказал он.
— Уже нет.
— Ты невеста Черноводского, — уточнил он, и в голосе появилось благоговение. — Это его конь. Я эту зверюгу на ярмарке видел, за него давали...
— Четыреста золотых, — подсказала я. — Как за меня. Точнее, за меня четыреста, права на переправу и двенадцать бочек соли, так что я всё-таки дороже.
Он моргнул.
— Ты чего такая спокойная?
— А чего мне волноваться? Меня сегодня уже один раз продали. Второй раз — это, знаете, уже рутина.
Он засмеялся. Хорошо засмеялся, всей грудью, запрокинув голову, и я поймала себя на мысли, что за последние три недели это первый человек, которому со мной весело.
— Бран, — сказал он, отсмеявшись, и хлопнул себя по груди. — Тут меня зовут Шило.
— Ирса.
— Так вот, Ирса, — Шило поудобнее перехватил повод. — Ты не обижайся. Ничего личного. Просто ты сейчас — самый дорогой предмет в этом лесу.
— Я тебе прямо сейчас скажу, чем это кончится, — сказала я. — Ты повезёшь меня к герцогу за выкупом. Герцог тебя повесит.
— За что? Я же верну товар.
— За то, что видел товар в таком виде.
Шило посмотрел на моё платье — точнее, на то, что три недели назад было платьем, — и почесал в затылке.
* * *
Мы поехали к его лагерю, потому что ночевать в Гнилом лесу одной — это способ не увидеть утро, и потому что, честно говоря, я хотела есть.
По дороге он рассказывал, как выгодно меня продаст, а я подсчитывала вслух его расходы.
— Гонца до замка — это два дня, — говорила я. — Гонцу платить. Кормить меня — я много ем. Охрана: ты один, а на выкуп сбегутся все, кто услышит, значит, нанимать людей, а людям платить вперёд, иначе они продадут меня сами и подороже.
— Ты нарочно?
— Я считаю. Меня отец научил.
— Хороший у тебя отец.
— Отличный, — сказала я. — Продал меня за соль.
Шило помолчал.
— Соль дорогая вообще-то, — сказал он неуверенно.
— Спасибо. Мне сразу легче.
* * *
Лагерь оказался не логовом, а тремя шалашами, костром и котлом, в котором варилось нечто, честно признавшееся мне запахом, что оно из репы.
Народу — четверо. Дед без двух пальцев, мальчишка лет тринадцати, тощая женщина по имени Хана, которая посмотрела на моё платье и сказала: жалко ткань. И сам Шило.
Это была самая страшная банда Гнилого леса. Так было написано на трёх дорожных столбах — я потом видела своими глазами, и надпись явно делал Шило, потому что в слове «страшная» не хватало буквы.
Меня усадили к костру, дали миску репы и первую за три недели возможность не улыбаться.
— Ты плакать будешь? — деловито спросила Хана.
— Нет.
— Хорошо. У нас соль кончилась.
Я расхохоталась и никак не могла остановиться, и в конце концов всё-таки заплакала, и Хана молча дала мне свой платок, а Шило очень громко стал рассказывать деду про лошадь, чтобы не смотреть в мою сторону.
Хорошие люди. Ужасные разбойники.
* * *
Гонца он всё-таки послал.
Ответ пришёл на третий день, и вот тут началось интересное.
Гонец вернулся бледный, как творог, и привёз два письма.
Первое — от герцога Аларика Черноводского. Шило читать не умеет, поэтому читала я, вслух, а он сидел напротив и грыз палку.
Герцог писал, что беглянку следует немедленно вернуть, что он заплатит любую сумму, что он гарантирует прощение всем причастным, что он умоляет — да, там так и было написано, умоляет, рукой герцога, — не причинять невесте никакого вреда и, самое главное, ни в коем случае не везти её на юг.
Три раза подчёркнуто: не на юг.
— Чего это он? — спросил Шило.
— Не знаю, — сказала я, и у меня почему-то похолодели пальцы.
Второе письмо было от отца.
Отец не спрашивал, жива ли я. Отец писал, что если я вернусь в течение семи дней, договор ещё можно спасти; что он и так простил мне выходку с повозкой; что герцог, несмотря ни на что, готов; и что я обязана понимать, чем рискует семья.
И в самом конце, мелко, будто между делом:
«Дочь, я тебя очень прошу. Ты не знаешь, зачем ты им нужна. Я тоже не знаю. Но я видел, как он побледнел, когда узнал, что ты сбежала. Люди не бледнеют из-за четырёхсот золотых».
Я перечитала это трижды.
Шило перестал грызть палку.
— Ирса, — сказал он медленно. — А почему герцог, у которого две тысячи мечей, пишет письма лесному ворью и просит?
— Не знаю.
— И почему твой батька пишет «зачем ты им нужна», а не «зачем ты ему»?
Я посмотрела на него. Он на меня.
За спиной у нас потрескивал костёр, вокруг стоял Гнилой лес, а где-то на юге, куда меня трижды запретили везти, было что-то, ради чего меня купили за четыреста золотых, переправу и двенадцать бочек соли.
Слишком дёшево. Вот что не сходилось с самого начала.
Никто не платит четыреста золотых за девушку из разорившегося дома, если девушка — это просто девушка.
— Шило, — сказала я, — у меня к тебе деловое предложение.
— Ох, — сказал он.
— Ты не сможешь меня продать. Ни ему, ни отцу, ни кому-то ещё. Не потому, что я такая гордая. Потому что все, кто платит, будут потом убирать свидетелей, а свидетель тут ты.
Шило подумал. Честно, добросовестно подумал, я видела, как он это делает: губами.
— Логично, — сказал он с сожалением.
— Зато, — я подтянула к себе седельную сумку, — у нас есть лучший конь герцогства, два письма, которые стоят дороже любого выкупа, и целых семь дней, пока никто не догадался объявить меня мёртвой.
— И что ты предлагаешь?
Я улыбнулась ему поверх костра.
— Едем на юг.

