Глава 3. Ячейка двенадцать, четыре сорок
В понедельник утром «Полночь» встретила меня красной плашкой, а красных плашек у нее всего три вида, и все три означают, что тобой кто-то заинтересовался.
«По вашему служебному обращению в приемный пункт номер 6 открыта проверка. Явиться на разбор смены во вторник, 09:00».
Ниже, чтобы жизнь не казалась однообразной, висел мой рейтинг за неделю.
Четыре двадцать девять.
За три дня я уронила его с четырех шестидесяти одного, потому что три дня раскладывала чужие сны, думая про свою кухню. Женщине, просившей пустые, я отправила вокзал. Мужчине, который в анкете написал «люблю воду», я выдала лодку, и он поставил два с комментарием «я имел в виду душ».
Гриша посмотрел на мой экран через плечо и присвистнул.
– Слушай, ты идешь ко дну красиво. Как баржа.
– Спасибо.
– Ась. – Он понизил голос. – Проверка это уже не бой склянки. Это уже с бумагой.
– Знаю.
– Ничего ты не знаешь. – Он потер лицо. – У нас на участке два года назад была Света Мирная, помнишь? Она себе оставила один сон. Всего один, про сына. Полтора месяца профилактики, и вернулась она уже другая, я с ней после этого чай пил и понял, что чай пью один.
К одиннадцати меня вызвала Жанна Петровна.
Кабинет у нее размером с кладовку, на стене висит плакат «Культура сна начинается с расписания», а на подоконнике стоит фикус, который она поливает остатками чая, потому что ей жалко выливать.
– Садись, – сказала она. – Долгих, я тебя спрошу один раз и больше не буду. Склянка у тебя?
Я молчала.
– Умница, что не врешь. – Она вздохнула и потерла переносицу под очками. – Значит, слушай, как это будет выглядеть завтра. Придет Тонков из учета, спросит про минус одну, Пятых начнет мычать про бой, а Валентина Егоровна с Кирпичной уже написала, что сотрудник раскладки интересовался конкретным сдатчиком. Это складывается в одну картинку за четыре минуты.
– Жанна Петровна...
– Не перебивай, я не закончила. – Она наклонилась вперед. – Завтра к девяти склянка лежит в сером лотке. Разбитая, целая, любая. Тонков ставит галочку, я говорю, что провела беседу, все живы. Это единственный вариант, в котором ты завтра вечером идешь домой к себе, а не в профилактику.
Я смотрела на фикус.
– А почему вы вообще мне это предлагаете?
Жанна Петровна помолчала.
– Потому что у меня дочь пятнадцать лет на «Ясной ночи плюс», и я за это тариф оплачиваю из двух зарплат, а вторую зарплату я получаю не в Фонде, – сказала она спокойно, как про погоду. – Так что я, Долгих, человек с уязвимым местом, и я узнаю такого человека по походке. У тебя сейчас точно такая же.
Она откинулась на спинку.
– Что там в склянке?
– Моя кухня, – сказала я.
– И кто?
– Мужчина, которого я никогда не видела.
– Хороший?
Я подумала.
– Он держит турку тряпкой, потому что у нее ручка греется.
Жанна Петровна кивнула, будто это был исчерпывающий ответ, и, наверное, так и было.
– К девяти в лотке, – сказала она. – Все, иди работай, у тебя выработка ужасная.
Домой я приехала в семь, легла на кровать в одежде и лежала до половины четвертого, глядя в потолок.
В два часа «Полночь» вежливо напомнила про пропущенный сеанс и предложила бесплатную консультацию специалиста по режиму. В три обиделась и написала, что мои ночные баллы за период сгорели.
В половине четвертого я встала, надела куртку, положила в карман синюю карточку Ильи Ратманова, склянку Т двадцать два четырнадцать и височники, которые вообще-то с работы выносить нельзя, и пошла на остановку.
Первый трамвай на Кирпичную идет в три пятьдесят пять и везет мойщиков, пекарей и тех, у кого сеанс сдвинут по старой сети.
Приемный пункт номер шесть открывается в четыре тридцать.
Валентина Егоровна увидела меня через стекло, пока отпирала, и лицо у нее стало усталое.
– Вы, – сказала она. – Я на вас написала, вы в курсе?
– В курсе. Я не в претензии.
– Еще бы вы были в претензии. – Она пропустила меня внутрь, включила свет, и лампы затрещали, разгораясь. – Мне сорок минут до людей. Стойте вон там, за колонной, и не отсвечивайте.
Я встала за колонну.
Стоять за колонной в пустом бывшем гастрономе в четыре утра оказалось отдельным испытанием.
Кафель отдавал холодом через подошвы. Гудел холодильник, который тут стоит с прошлой жизни и в котором теперь держат обеды. Со стены на меня смотрели все те же объявления в четыре слоя скотча, и я успела прочитать их раз двадцать, включая самое честное.
«Сдал сон, забыл сон. Это нормально. Это не болезнь».
Раньше я думала, что это написано для сдающих. Теперь мне казалось, что это написано для нас, чтобы мы, принимая, не задавали лишних вопросов.
Я репетировала. За полтора часа в трамвае я составила примерно шесть вариантов первой фразы, от «здравствуйте, я по поводу склянки Т двадцать два четырнадцать» до «не бойтесь, я не с проверкой». Один вариант был совсем плохой, но я его тоже держала наготове.
В четыре тридцать восемь стеклянная дверь открылась.
Он вошел, притопнул на решетке, стряхивая с ботинок мокрый песок, и пошел к стене с ячейками. Свитер с растянутым воротом, поверх куртка нараспашку. Он двигался как человек, который сюда ходит одиннадцать месяцев подряд и знает, что вторая петля скрипит.
У ячейки двенадцать он остановился, открыл дверцу, пошарил под резинкой и замер.
Карточки не было.
Он еще раз пошарил, потом посмотрел на дверцу так, будто она могла объясниться.
Я вышла из-за колонны.
– Она у меня, – сказала я.
Он обернулся.
И я поняла, что все это время у меня внутри жила глупая уверенность, что он меня узнает: обрадуется, ахнет, скажет «Ася». Так вот, ничего этого не было. Он посмотрел на меня как на женщину, которая стоит между ним и его делом. Вежливо и никак.
– Простите, – сказал он. – Вы из Фонда?
Голос был тот самый. Ровно тот, который две минуты назад говорил на моей кухне «Ась, кофе».
У меня перехватило горло, и вместо всего, что я репетировала полтора часа в трамвае, я сказала:
– Турка, тряпка, кофе.
Он моргнул.
А потом с ним произошло то, чего я никогда не видела и, надеюсь, больше не увижу. Он не вспомнил радостно. Он вспомнил больно: как человек, у которого свело ногу, только это была не нога.
Он оперся ладонью о стену с ячейками.
– Ася, – сказал он.
– Да.
– Прости. Я сорок один раз тебя забывал. Я привык, что помню только, что тебя надо помнить.
Он полез в задний карман и вытащил бумажку, сложенную вчетверо, замусоленную по сгибам, ту самую.
На ней было написано печатными буквами: «АСЯ ДОЛГИХ, ФОНД, УЧАСТОК 4. НАЙТИ. НЕ БРОСАТЬ».
И ниже палочки, четыре зачеркнутые пятерки и еще одна. Сорок одна.
– Марк, – сказал он, увидев, что я смотрю. – Меня зовут Марк. В ваших списках меня нет, поэтому и карточка чужая.
– Как это, нет? В «Полночи» есть все.
– В «Полночи» есть все ваши.
Он сказал это без всякого нажима, как говорят очевидное.
– Ты видела воду из своего окна, – сказал он. – Я живу там, где твое окно смотрит на воду. Больше я тебе сейчас ничего толком не объясню, потому что сам понимаю через раз, а объяснять через раз хуже, чем молчать.
За окошком приема Валентина Егоровна очень старательно перекладывала пустые склянки.
– Зачем ты их сдавал? – спросила я.
– Потому что отсюда до тебя доходит только так. – Он усмехнулся, и усмешка была совершенно домашняя, до нее было три шага. – У меня нет твоего адреса, у меня есть только фонд. Я сдаю сон, он идет в город, и я каждый раз надеюсь, что его положат тебе.
– Их не кладут по надежде. Их раскладывают по анкете.
– Теперь я знаю, – сказал он.
Мы постояли молча. Гудел холодильник. За стеклом по улице прошел человек с термосом.
– Ты правда не помнишь ничего? – спросила я. – Совсем?
– Я помню кухню, потому что я ее сдаю каждый раз заново, а сдаю я одно и то же. Только это как переписывать письмо, которое сам не читал. – Он подумал. – Еще я почему-то знаю, что ты не ешь вареный лук и выковыриваешь его вилкой, а суп потом ешь.
Я засмеялась раньше, чем успела решить, смеяться мне или нет, и смех вышел тот самый, из склянки, громкий и без оглядки, и он на четверть секунды закрыл глаза, будто его этим ударили.
– Вот, – сказал он. – Вот его я и потерял пятым.
– Марк. Что с тобой происходит, когда ты сдаешь?
Он не стал отводить глаза, и это было хуже всего.
– Каждый раз уходит кусок, – сказал он. – Сначала ушло, как мы познакомились. Потом что ты говорила про свою мать. Потом твой голос, я его помнил месяцев пять. Сейчас у меня осталось это. – Он поднял бумажку. – И три слова, которые ты только что сказала. Я их сам себе оставил на черный день, а ты их принесла обратно. Спасибо.
Я вынула из кармана склянку.
– Четверг. Кухня, зима, ты варишь кофе. Она у меня.
Он посмотрел на цилиндр в моей ладони, и у него сделалось лицо человека, которому показали фотографию его собственного дома, а он не уверен, что дом существует.
– Я никогда не видел, что сдаю, – сказал он тихо. – Я же не помню.
– Осталось на один просмотр. – Я разжала пальцы. – Потом серое молоко. Это точно, я четвертый год этим занимаюсь.
– Тогда не надо. Отдай ее в фонд, вдруг дойдет.
– Она уже дошла, – сказала я. – Она дошла до меня в четверг в шестнадцать сорок, и я ее украла. Сядь.
Валентина Егоровна, не поворачиваясь, поставила на прилавок табурет и ушла в подсобку. Через минуту оттуда раздался очень громкий стук чайника. У нее внучка на «Ясной ночи», ей ничего этого видеть не полагалось, и она честно ничего не видела.
Он сел. Я надела ему височники, они у нас на резинке, и резинка была растянутая, как его ворот.
– Минута, – сказала я. – По-нашему это час.
И повернула крышку.
Не знаю, как объяснить, что бывает с лицом человека, который смотрит собственную забытую жизнь. Оно ничего не делает. Оно просто перестает защищаться. У него дрогнули брови, потом уголок рта, потом он поднял руку, как будто хотел придержать что-то за ручку тряпкой, и опустил.
Минута шла долго.
Потом он снял височники сам и сидел, глядя в кафельный пол.
Я забрала склянку и на всякий случай, зная ответ, повернула крышку еще раз.
Серое молоко. Шум. Ни зимы, ни воды, ни кухни. Стекло стало пустым и легким, как аптечная банка.
Сон кончился насовсем. Я его убила, своими руками, с полным пониманием, что делаю.
И ни секунды об этом не пожалела, что, наверное, и означает, что со мной уже все понятно.
– Значит, дошло, – сказал Марк.
Он встал, аккуратно свернул бумажку и убрал в карман.
– Ася. Я сдал сорок одну. Эту ты видела. Где остальные сорок?
Я открыла рот и закрыла.
Потому что ответ я знала слишком хорошо.
Сорок склянок за одиннадцать месяцев прошли через приемный пункт номер шесть, уехали в раскладку, легли в чьи-то лотки, и сорок раскладчиков этого города, зевая и глядя на выработку, разложили их по анкетам. Кому воду. Кому зиму. Кому мужчину, который варит кофе. И эти сорок ночей давно розданы чужим людям, посмотрены, оценены утренними оценками, и добрая половина уже стерта третьим просмотром в то самое серое молоко.
Я приехала на работу к восьми, положила в серый лоток пустую склянку Т двадцать два четырнадцать и пошла на разбор.
Тонков из учета поставил галочку. Жанна Петровна сказала, что провела беседу и что раскладчик Долгих осознала. Проверку закрыли за одиннадцать минут, и я вышла из кабинета законопослушным человеком с рейтингом четыре двадцать девять.
Гриша ждал меня у стола с двумя стаканами чая, что у нас означает высшую степень тревоги.
– Живая, – сказал он. – Ну?
– Гриш, ты говорил, когда будет чем, я расскажу.
– Говорил.
– Уже есть чем. Только я тебе сначала кое-что попрошу сделать, а расскажу после, потому что если рассказать до, ты откажешься.
Он посмотрел на меня поверх стакана долгим взглядом человека, который прекрасно все понимает и все равно сделает.
– Ну ты и стерва, Долгих, – сказал он с уважением. – Скидывай что там у тебя.
Я скинула ему фотографию выписки Ильи Ратманова, сорок одну строку, снятую в шланговой на трясущийся телефон, и попросила поднять по этим номерам ведомости выдачи.
К обеду за столом меня ждало сообщение.
«Ты просила по номерам из твоей фотки. Я поднял ведомости выдачи, только не ори в зале».
Ниже был список. Сорок строк, номера склянок, даты сеансов, фамилии получателей.
Двадцать две помечены как отработанные, то есть стертые.
Восемнадцать живы.
Первая строка сверху: «Кутько Ж. П., сеанс 03:20, повтор».
Последняя: «Долгих А. В., назначено на сегодня, 23:10».

