Глава 2. Человек, который не видит снов
Чужая кружка простояла в сушилке до утра, а к семи исчезла, и на решетке осталось мокрое кольцо.
Я потрогала его пальцем и понюхала палец, как дура. Пахло водой из-под крана.
Ночь я просидела на табурете, поэтому «Полночь» встретила меня бодрым сообщением: «Вы пропустили сеанс 23:10. Норма сна за неделю выполнена на 71 процент. При падении ниже 60 процентов ночные баллы за текущий период не начисляются». Ниже висела ссылка «Почему регулярный сон важен для города» и картинка со спящим человеком, у которого лицо счастливее, чем у меня когда-либо.
Я допила кофе из своей кружки, взяла со стола склянку Т двадцать два четырнадцать, завернула в шарф, положила в сумку и поехала на работу.
В зале с утра пахло мокрой пылью, потому что мыли полы, и все ходили по своим доскам, как по льдинам.
Жанна Петровна стояла у стола учета и разговаривала с экраном тем голосом, каким разговаривают с человеком, который делает вид, что не понимает.
– У меня по серому лотку минус одна, – сказала она, когда я проходила мимо. – Долгих, у тебя вчера сколько отказов?
– Два.
– А в лотке одна.
– Значит, я вторую в переборку кинула.
– В переборке пусто.
Я пожала плечами так спокойно, что мне самой стало противно.
– Тогда бой, Жанна Петровна. Они бьются.
– Они бьются, когда их роняют. Ты роняла?
Тут Гриша, который стоял ко мне спиной и, по идее, вообще не должен был слышать, повернулся и сказал:
– Это моя. Я вчера две в один лоток свалил, одна треснула, я сам выбросил и в «Полночи» не отметил. Штрафуйте, Жанна Петровна, только не громко, у меня голова.
Жанна Петровна посмотрела на него, потом на меня, потом опять на него. У нее очень хорошая пауза, ей бы в театре работать.
– Пятых, минус двести баллов и запись, – сказала она наконец. – Долгих, шестьдесят сегодня, а не пятьдесят восемь.
Она ушла. Гриша сел, надел височники, снял, покрутил их в руках.
– Двести баллов, – сказала я. – Гриш.
– У меня их триста восемьдесят тысяч, я на «Норме» сплю, мне их девать некуда.
– Зачем?
– Затем, что ты вчера полсмены сидела белая и с рукой в кармане. – Он посмотрел на меня совершенно трезво, без своего обычного дуракаваляния. – Ась, я не спрашиваю. Я в отдел совпадений не хочу, там людям потом снится, что они там. Просто, когда будет чем, расскажешь.
Он снова надел височники, и на его лице появилось выражение человека, который в четвертый раз за неделю смотрит, как падает торт.
В обед я ушла в кладовую с пустыми лотками, села на ящик между стеллажами и достала склянку.
Второй просмотр.
Я знала, что делаю. У меня оставалось два, я тратила один и оставляла один, и это уже была не оплошность, это был выбор, за который потом придется отвечать словами вроде «я думала».
Крышка пошла туже, чем вчера.
Кухня была на месте, но стала тише. Так бывает после первого просмотра: цвет садится на полтона, звук отстает от губ на волосок, и по нижнему краю подтекает серым, как по краю мокрой фотографии.
Зима за окном. Снег. Мужчина у плиты, в том же свитере с растянутым воротом.
Теперь у меня была не одна минута ужаса, а осмысленная задача, и я смотрела как раскладчица. Раскладчица за минуту снимает с чужого сна больше, чем следователь с квартиры.
Первое. На стене висел перекидной календарь, из тех, что дают на почте. Число я разглядела: девятнадцатое. Месяц не разглядела, но по свету за окном и по снегу это была зима, а календарь был на месте, где у меня висит счетчик.
Второе, и от этого у меня похолодели пальцы. За окном не было котельной.
У меня из кухни видно глухую стену котельной, восемь метров кирпича, и полоску неба, если встать на цыпочки. Двенадцать лет одно и то же. А в этом окне за снегом лежала вода. Широкая, темная, незамерзающая, и через нее шел мост с четырьмя фонарями.
В нашем городе нет такой воды. У нас есть речка Пенка, ее в июле переходят в резиновых сапогах.
Третье. Он говорил.
Он поставил турку на подставку, взял с полки две кружки, толстого белого фаянса, и сказал, глядя куда-то мимо, туда, где, видимо, стояла я:
– Ась, у меня опять начало сыпаться. Если я в следующий раз тебя не узнаю, ты не пугайся и не объясняй. Просто скажи: турка, тряпка, кофе. Три слова, я проверял, на них хватает.
Потом он вынул из заднего кармана бумажку, сложенную вчетверо, замусоленную по сгибам, посмотрел в нее одним глазом и сунул обратно.
И вот тут случилось то, к чему я не была готова.
Он сказал эти три слова с таким лицом, будто извиняется за протекающий кран, и где-то за кадром, из того места, откуда снимался сон, засмеялись.
Смеялась я.
Я знаю свой смех, я его слышала в записи на дне рождения у Гриши и потом два дня страдала. Это был он, только громче и без оглядки. Так я смеюсь примерно никогда.
И все начало гаснуть, потому что минута кончилась.
Я сидела в кладовой, держала на коленях холодную склянку и очень отчетливо понимала три вещи.
У меня остался один просмотр.
В этом сне я есть, но меня в нем не видно, потому что сон снят с его стороны.
И девятнадцатое число зимнего месяца в моей кухне с видом на воду еще не наступило нигде.
Смену я дотянула на шестьдесят одной склянке, из чистой злости.
А после смены поехала на Кирпичную сторону.
Полтора часа с двумя пересадками, и всю дорогу за окном гасли окна, волнами, четные, потом нечетные. На Кирпичной волна шла с опозданием, потому что там старая сеть и сеансы сдвигают на полчаса. Это, кстати, единственное место в городе, где вечером можно увидеть свет в окнах после девяти, и туда ездят гулять парочки. Романтика.
На второй пересадке в вагон сели двое подростков, мальчик и девочка, и всю дорогу громко хвастались друг другу тем, что на выходных были у бабушки в Пенкине, где сеть не берет.
– И что, прямо свое видел? – спрашивала девочка.
– Свое. Два раза. Один вообще ни про что, я просто шел по коридору и открывал двери.
– И не сдал?
– Не сдал.
– Дурак, там баллов на полтарифа.
– Сама дура, – сказал мальчик очень серьезно. – Я его хочу еще раз посмотреть.
Кондуктор на них цыкнула, они замолчали и уткнулись каждый в свой телефон, и я всю оставшуюся дорогу думала про мальчика, который держит у себя коридор с дверями и никому его не отдает.
Приемный пункт номер шесть оказался бывшим гастрономом. Внутри две колонны, кафель, окошко приема, полка с пустыми склянками под залог и объявления, приклеенные скотчем в четыре слоя.
«Сны с узнаваемыми лицами реальных лиц не принимаются».
«Сны о руководстве Фонда принимаются по особому регламенту, обращайтесь к старшему смены».
«Сдал сон, забыл сон. Это нормально. Это не болезнь».
Вот это последнее объявление висит во всех пунктах города, и я четыре года считала его успокоительной глупостью, потому что сама ни разу ничего не сдавала.
За окошком сидела женщина лет шестидесяти, с высокой прической и добрым лицом инспектора.
– Прием до восьми, – сказала она, не поднимая головы. – Склянка залоговая, двести.
Я показала пропуск. Раскладчик второго разряда, участок четыре, фотография, на которой я выгляжу как человек, которого разбудили.
– Валентина Егоровна, – сказала она, посмотрев на бейдж на своей же груди, будто сверялась. – Чего надо, раскладка?
– Накладная от четверга. Сдатчик Ратманов И. С.
– И что?
– Мне надо знать, часто ли он сдает.
Она отложила ручку.
– Девушка. У меня инструкция. Я вам не могу.
– Я не прошу содержимое. Я прошу частоту.
– Частота это тоже данные. – Она помолчала. – И я обязана отметить обращение сотрудника Фонда в журнале. Вы это понимаете? Не по злобе. У меня внучка на «Ясной ночи», я на этом месте семнадцать лет.
– Понимаю, – сказала я.
Она отметила обращение. Я смотрела, как она это делает, и думала, что вот и все, к вечеру вторника бумажка ляжет куда-нибудь, и Жанна Петровна узнает про минус одну склянку не от учета, а сверху.
Потом Валентина Егоровна развернула ко мне журнал.
– Ратманов Илья Сергеевич, – прочитала она. – Сорок одна сдача за одиннадцать месяцев. Сорок одна, представляете. У нас средний человек сдает три раза в год.
– Он тут живет?
– Он в депо работает, вагоны моет в ночную. Кирпичная, сорок один, депо. – Она вдруг усмехнулась. – И дом сорок один, и сдач сорок одна. Я поэтому и запомнила.
В депо пахло железом, мокрым брезентом и мандаринами.
Мандаринами пахло от него: он ел их прямо в шланговой, сидя на перевернутом ящике, в резиновых сапогах до колена, и очищенные корки складывал горкой.
Илья Ратманов оказался не старше меня. Крупный, медленный, с красными от воды руками и с лицом человека, который давно ни на что не рассчитывает.
– Из Фонда? – спросил он, посмотрев на пропуск. – Я все сдаю вовремя.
– Я не с проверкой. Я хочу спросить про один ваш сон.
– Про какой?
– Четверг, склянка Т двадцать два четырнадцать. Кухня, зима, мужчина варит кофе.
Он честно подумал. Я видела, как он думает: сдвинул брови, поглядел в потолок, поискал.
– Не помню, – сказал он. – Я вообще ничего не помню из сданного. И до сдачи не помню.
– Так не бывает.
– Бывает. – Он вытер руки о штаны. – Я снов не вижу с позапрошлой зимы. Совсем. Мне их выдают, я их не вижу. Ложусь, встаю, между этим ничего. Как выключатель.
– А сдаете сорок один раз.
Он молчал секунд десять.
Потом встал, вытащил из шкафчика пластиковый файл, а из файла выписку из «Полночи», распечатанную на почте, потому что в депо принтера нет.
Сорок одна строка. Даты, номера склянок, начисления. Сто восемьдесят баллов, двести, двести двадцать. В графе «сдатчик» всюду он.
– Мать у меня, – сказал он. – Восемьдесят четыре. Она уже никого не узнает, ни меня, ни соседей. А во сне узнает мужа. Ей на «Ясной ночи плюс» дают его молодым, и она с ним разговаривает всю ночь, а утром весь день спокойная. Тариф двенадцать тысяч баллов в месяц. Я мою вагоны и не наберу и половины.
Он показал на горку мандариновых корок.
– Ей мандарины ношу. Она меня не узнает, а мандарины узнает, начинает руки вытирать о халат, как раньше, перед тем как чистить. Мне этого хватает минут на пять. Потом опять спрашивает, кто я и почему в ее квартире.
– А сон ей помогает?
– Сон ей возвращает мужа, – сказал Илья. – Отца моего. Он умер в две тысячи одиннадцатом, и она его тогда похоронила, а теперь не помнит, что похоронила, и каждый вечер спрашивает, где Сережа. Раньше я говорил правду и полночи ее откачивал. Теперь просто плачу за тариф.
– И вы стали донором.
– Я стал никем. Я не сдаю ничего, девушка. Я отдал карточку.
Он сказал это ровно, глядя мне в лицо, и сразу стало тихо, только капало где-то в шланговой.
– Кому?
– Он подошел ко мне в ноябре, тут, у ворот. Сказал: у меня нет учетной записи, я не могу сдать сам, а мне очень нужно, чтобы дошло. Предложил все баллы мне. Я согласился. – Илья пожал плечами. – Я его не боюсь. Он мне за одиннадцать месяцев ни разу не соврал.
– Как он выглядит?
– Обыкновенно. В свитере таком, растянутом. Не старый.
Я села на второй ящик, потому что ноги.
– Он приходит по вторникам, – сказал Илья. – К открытию, к четырем сорока, когда людей нет. Кладет склянки в ячейку двенадцать, а карточку возвращает туда же, под резинку. Я забираю после смены.
– И вы ни разу его не спросили, что в склянках?
– Спрашивал один раз. Он сказал: одно и то же, но каждый раз заново.
Илья аккуратно сложил корки в ведро и посмотрел на них.
– Он всегда спрашивает у меня одно, – добавил он. – Каждый вторник, через окошко: «Дошло?» А что дошло, не говорит. Я всегда отвечаю, что не знаю.
Он вытер руку о штаны второй раз, полез во внутренний карман куртки, висевшей на гвозде, и протянул мне синюю пластиковую карточку с потертым штрих-кодом.
– Возьмите.
– Зачем?
– Затем, что во вторник в четыре сорок она будет ему нужна, – сказал Илья Ратманов. – Без нее он ничего не сдаст. Хотите его увидеть, будете стоять между ним и ячейкой.

