Глава 2. Устав, страница сорок вторая
Ирзан ждал ответа. Я чувствовал его взгляд на своей спине — тяжёлый, как придавленный песок. Но слова не складывались. Устав лежал у меня в груди, под рёбрами, куда я зашил его шёлковой ниткой из обрывка знамени ещё в ту ночь, когда убегал. Четыре строки, выжженные на тонкой коже, которая не гнила и не рвалась. Я знал их наизусть, но вслух они звучали не так, как в голове.
— Карта — это одно, — сказал я наконец. — А устав — другое. Барух прочёл первую строку. Поэтому он здесь.
— А ты? — не отставал Ирзан, и в его голосе появилась та нотка, которую я слышал от него только когда он брал в руки нож. — Ты прочёл остальные?
Я перевёл дыхание. Дюна под нами дышала в ответ — ровно, огромно, как грудь спящего великана. Имперский лагерь у её подножия казался муравейником, который приполз к спящему дракону, чтобы отщипнуть от него чешуйку.
— Прочёл. Один раз, у костра, когда думал, что ты спишь. — Я обернулся к нему. — Не спрашивай, что там.
— А вот теперь обязательно спрошу, — Ирзан присел на корточки, сгребая в горсть прохладный ещё песок гребня. — Потому что ты привёл нас сюда, а сам смотришь на дюну так, будто она вчера съела твоего брата.
Так оно и было. Почти.
— Вторая строка говорит, как его будить, — сказал я. — И она не про то, что надо спеть или крикнуть. Она про то, что будить его можно только тем, чьей кровью он замешан.
Ирзан нахмурился:
— Чей кровью?
— Той, что в песке, — я кивнул на дюну. — Торговцы называют её сладким песком. А сама специя — это её пот, её сок, то, что она выделяет, когда спит. Раб копает, раб умирает под её склоном, и его кровь впитывается в этот песок как дождевая вода. Она пьёт их. Всех, кто её копал. Сто лет, двести. Дюна — это пудреница, набитая костями.
Тишина легла между нами, звонкая, как натянутая струна. Ирзан медленно опустил горсть песка, и я увидел, как он смотрит на дюну по-другому — не как на сокровище, а как на могилу.
— А чтобы её разбудить, — продолжил я, — надо дать ей то, чего она не получала. Не тот песок, что она уже выпила. А свежую кровь. Живого человека. Положить его на гребень и пустить ему жилы.
— И тогда?..
— Тогда она встанет. Поднимется, потянется, распустится. И специя польётся с неё, как роса. Столько, сколько империи не снилось за сто лет войны.
Ирзан долго молчал. Потом медленно поднялся, отряхивая ладони, и посмотрел вниз, на двести шатров, на помост, на грузную белую фигуру.
— Баруху нужен кто-то живой, — сказал он. — Он привёз сюда рабов. Двести шатров. Он их кормил, поил, берег — и всё для того, чтобы в один день уложить на гребень и открыть им жилы.
— Сеф, — сказал он очень тихо. — А ты кто в этой истории?
У меня внутри всё замерло. Потому что я знал ответ. Знал с той ночи, когда зашил устав под рёбра. Четыре строки. Вторая была не про кровь вообще. Она была про меня.
— Я — тот, кто нёс её имя, — сказал я. — Двенадцать лет. И если я лягу на гребень, она встанет. Одной моей крови хватит, чтобы разбудить её навсегда.
Ирзан шагнул ко мне. Близко. Так близко, что я увидел песчинки в его бороде и красные прожилки в глазах от недосыпа.
— И ты собираешься это сделать? — спросил он.
Я не ответил. Я смотрел на дюну, которая дышала в такт моему сердцу, и думал, что вот оно — то самое место, где мне было суждено закончиться. Раб, который украл карту и устав, чтобы вернуться и лечь туда, где его выкопали.
Он усмехнулся — криво, устало, и в этой усмешке было что-то, от чего у меня свело горло.
— Твой устав — обрывок того, что я знал наизусть до того, как меня выбросили из каравана, — сказал он. — Третья строка говорит, кем надо быть, чтобы будить безнаказанно. А четвёртая — что дюна отдаст тому, кто её разбудит.
— Четвёртая строка говорит: дюна отдаст хозяину не специю. Она отдаст ему себя. Целиком. Это не растение, Сеф. Это живое существо, которое ищет хозяина. И оно уже выбрало.
Я почувствовал, как песок под ногами дрогнул. Где-то далеко, у подножия, в лагере поднялась суета — что-то происходило у помоста. Имперские знамёна качнулись, и грузная белая фигура медленно повернулась, глядя прямо на наш гребень.
Барух смотрел на нас.
— Она выбрала не тебя, — сказал Ирзан, и его рука легла на рукоять ножа. — Она выбрала меня.

