Глава 5. Счёт, которому девятьсот лет
Крамер не двинулся. Он стоял за воротами, сжимая топор так, что костяшки пальцев побелели, и слышал, как стучат его собственные зубы — мелко, предательски, вразнобой с ударами сердца. Три удара. Спокойные. Ровные. Такие, какими стучат не просясь, а входя, будто хозяин, которому давно пора было открыть.
— Кто ты? — выдохнул он, и голос сорвался, как у мальчишки, впервые увидевшего механического боевого голема.
Тишина за воротами была густой, как смола. А потом снова — три удара. И Крамер понял: тот, кто стоит по ту сторону, не станет отвечать на вопросы. Он пришёл не разговаривать. Он пришёл забирать.
Крамер перехватил топор двумя руками и шагнул к створке. Глупо. Смертельно глупо. Но за этими воротами лежал шрам, раздирающий мир, и если тот, кто сейчас стучится, пройдёт сквозь него на эту сторону — всё, что он измерял, рассчитывал и строил целую жизнь, превратится в пыль.
Он потянул засов. Металл заскрежетал, нехотя, со скрипом, будто тоже не хотел открывать. И ворота приоткрылись — на ладонь, не больше, — и Крамер увидел то, что стояло за ними.
Это был человек. Обычный с виду человек — высокий, седой, в долгополом плаще такого тёмно-зелёного цвета, что казался чёрным. Но глаза его светились изнутри тем самым бледным огнём, каким горела метка на запястье Хорта. И он держал на руках спящую девочку — ту самую Улю, которая только что отдала отцу ключ и ушла в темноту, чтобы встретить своё «оно».
— Она жива, — сказал человек, будто прочитав мысль Крамера. — И он тоже жив. Пока. Но это не то, о чём я пришёл с тобой говорить.
Крамер хотел спросить, кто он такой, но губы не слушались. А седой человек улыбнулся — одними уголками рта, холодно, как улыбаются те, кто давно разучился чувствовать чужую боль, — и кивнул на топор в руках Крамера.
— Узнаёшь? — спросил он. — Год заточки клеймили на обухе. Подними. Посмотри.
Крамер поднял топор, повернул его к свету газового фонаря, горевшего над воротами, и увидел на обухе выбитый ряд цифр. Он знал этот топор наизусть — ковал его сам, семь лет назад, для обер-инженера, ушедшего в отставку. Но под его клеймом, глубже, грубее, проступали другие знаки — древние, резаные, какие не делали ни в одном цеху этой земли.
— Девятьсот четвёртый год, — сказал седой. — От Рождества. Тот год, когда твой цех ещё не стоял на этом месте. Когда на этом месте стояло капище, а твой топор был не инструментом, а жертвенным клинком. И ты им рубил не меха, а головы.
Крамер отшатнулся, как от удара. В груди что-то оборвалось, поплыло, и он вдруг увидел не газовый фонарь и не механические шестерни за своей спиной, а другое: костёр, мокрую траву, запах дыма и железа. И свои руки — не эти, инженерские, в масле и ожогах, а другие, загрубевшие, в тёмных разводах.
Он тряхнул головой, прогоняя видение. Но седой уже шагнул в ворота — и ворота не остановили его, потому что он шёл не как гость, а как тот, кому они принадлежали.
— Ты помнишь ту ночь, — сказал он, не спрашивая. — Ту ночь, когда ты перерезал верёвку. И девочка — та, что была у тебя на руках, — сорвалась в трещину. Но ты не дал ей упасть до конца. Ты ухватил её за запястье. И метка осталась на тебе. Не на ней — на тебе. Ты держал её над бездной, инженер. И в тот миг, когда мир переломился, ты держал не дочь. Ты держал границу между «раньше» и «позже» — и ты отпустил её лишь наполовину.
Крамер смотрел на свою руку. На правом запястье у него была тонкая старая отметина — он всегда считал её ожогом от раскалённой шестерни, полученным в юности на сборке. Теперь, под взглядом седого, она начала тлеть — тускло-зелёным, как та самая метка, что вспыхнула на руке Хорта.
— Что ты хочешь? — хрипло спросил Крамер.
— Я хочу забрать то, что ты недодержал, — ответил седой. — Ты отпустил её наполовину. Половина её упала. Половина осталась с тобой. И все эти девятьсот лет — или сколько их там прошло для тебя, инженер, — эта половина жила во мне. В том, кого ты называл своим другом. В том, чьё имя ты вычеркнул из памяти, когда стало слишком больно помнить.
— Ты, — выдохнул он. — Ты же мёртв. Я сам хоронил тебя. Я сам сшибал гвозди в твою крышку.
— Ты сшибал гвозди в пустую крышку, — мягко поправил седой. — Потому что я не умер. Я упал. А падение, инженер, — это не то же самое, что смерть. Особенно когда падаешь сквозь трещину, которой не должно быть.
Он сделал ещё шаг. Крамер поднял топор — но руки дрожали, и он знал, что не ударит. Знал по той самой изнанке памяти, что сейчас рвалась наружу сквозь метку на его запястье.
— Отдай мне ключ, — сказал седой. — И вычеркни меня из себя до конца. И тогда, быть может, всё встанет на свои места. И она — та, что наполовину упала, — наконец-то сможет умереть по-настоящему.
Крамер сжал в кармане горячий ключ, который Хорт взял и… не взял. Который Хорт так и не вынес с той стороны. Который теперь лежал у Крамера в ладони — и жёг, жёг сквозь ткань, как будто требовал, чтобы его вернули туда, откуда он пришёл.
— А если я откажусь? — спросил он.
Седой улыбнулся — той же холодной, чужой улыбкой. И Крамер увидел у него за спиной, в темноте ворот, нечто, от чего у него остановилось сердце: силуэт, который он знал лучше собственного отражения. Силуэт Хорта. Но Хорт стоял не так. Хорт не стоял с опущенными руками и пустым лицом. Хорт не смотрел на Крамера глазами, в которых не было ни единой искры жизни.
— Тогда, — спокойно сказал седой, — я заберу не ключ. Я заберу его.

