Глава 4. Кровь на шестерне
Хорт смотрел на девочку и не узнавал её. Не узнавал — и в то же время знал до последней родинки, до последнего шрама на коленке, до той самой упрямой складки между бровями, которую он когда-то разглаживал пальцем, когда она не могла уснуть. Девятьсот лет. Девятьсот лет она была для него не больше чем обугленным воспоминанием, а теперь стояла в проёме ворот, в дыму, с обрывком цепи, и на той стороне что-то дышало.
— Уля, — выдохнул он. Не спросил — просто назвал имя, которое не произносил вслух ни разу за девять веков, потому что произнести — значит признать, что это было на самом деле.
— Не подходи, — быстро сказала она, и в голосе проскользнуло что-то взрослое, чужое, то, чего не должно было быть у двенадцатилетней девочки. — Папа, не подходи. Я не знаю, что оно сделает, если ты подойдёшь.
Она дёрнула цепь, и из темноты за её спиной раздался низкий, вибрирующий звук — не вой, не рык, а скрежет, от которого у Хорта заломило зубы. Волчья метка на его предплечье вспыхнула в ответ, зелёным, и он увидел, как та же метка на её запястье дрогнула — как рана, которую вскрыли заново.
— Что это? — спросил он, не сводя глаз с темноты за её спиной. — Уля. Что ты привела?
— Я не знаю, — честно ответила она. — Я шла через трещину три дня. На той стороне ночь, папа. Не наша ночь, а та, которая была до того, как всё сломалось. И оно прицепилось к моей цепи, как… как щенок. Оно считает меня своей. Если я отпущу — оно пойдёт за мной. Если я не отпущу — оно пойдёт со мной.
— Девочка, — раздался сзади голос Крамера, ледяной, до звона спокойный. — Очень медленно. Отойди от ворот.
Уля перевела взгляд на Крамера, и в глазах её мелькнуло нечто такое, от чего Хорт шагнул вперёд раньше, чем успел подумать.
— Крамер, — сказал он, по-прежнему не оборачиваясь. — Если ты сейчас поднимешь на неё топор, я перестану быть тем, кто бежит к тебе. Я стану тем, кто идёт на тебя.
— Ты и так идёшь на меня, — спокойно ответил Крамер. — Просто пока ещё с топором в руке, а не с моей головой. Но мне, если честно, без разницы. У меня приказ — держать периметр. А из трещины, дорогой мой Волчий Камень, не вышло ни одной твари, за которой бы не пришлось потом идти и убивать её в собственном городе.
— Она не тварь, — сказал Хорт.
— А я тебя в этом и не виню. — Крамер кивнул на тёмный проём за спиной девочки. — Вопрос не в ней. Вопрос в том, что с ней. И я уже очень хорошо знаю, что бывает с теми, кто тащит за собой через слом чужое. Оно не отпускает. Оно переходит. Оно селится.
— Заткнись, — процедил Хорт.
— Он прав, — вдруг тихо сказала Уля, и Хорт замер. Она смотрела на него — и в глазах у неё стояли слёзы, но голос был ровный, как у человека, который уже всё решил. — Папа. Он прав. Я поняла это к утру второго дня. Оно не щенок. Оно — я. Вернее, я — оно. Я не помню, как я умерла, папа. Но я помню, что я умирала. И когда я умирала, к моей руке кто-то привязал цепь, чтобы я не ушла. Чтобы я осталась. И я осталась. Я осталась на той стороне на девятьсот лет — и всё это время она была привязана ко мне.
Она подняла запястье. Метка на нём горела уже не зелёным — она горела тем самым мёртвым зелёным огнём, который Хорт видел только один раз в жизни: когда волхвы поднимали павших, чтобы те досказали недосказанное.
— Я умерла, папа. А кто-то на той стороне не дал мне уйти. И теперь я не знаю, что я такое — твоя дочь или то, что за неё держится. — Она посмотрела на цепь, на тёмный проём. — Но я знаю одно. Если я войду в город с этим — оно войдёт в город. А оно не должно.
Она шагнула назад, к темноте, и Хорт рванулся вперёд — но метка на его предплечье вспыхнула так, что ноги подкосились, и он упал на одно колено прямо у неё в ногах.
— Уля, стой, — выдохнул он, хватая её за руку. Кожа её была ледяной. — Я не для того прошёл девятьсот лет, чтобы ты теперь — снова. Слышишь меня? Я не для того нёс твой топор.
Она улыбнулась — той самой улыбкой, которой не было у него ни разу за девять веков, — и опустилась рядом с ним, взяла его лицо в ладони.
— Ты нёс не мой топор, папа. Ты нёс свой. И ты правильно нёс — ты нёс его прочь от волхвов, потому что знал: топор, который поднимали над павшим, павший потом поднимет над живым. — Она на миг прижалась лбом к его лбу. — Я пришла не для того, чтобы остаться. Я пришла, чтобы отдать тебе то, что ты оставил на той стороне, и вернуться.
— Возьми, — сказала она. — А потом беги. Не оглядывайся. Потому что когда я отпущу цепь, оно поймёт, что я собираюсь уйти по-настоящему. И оно придёт за мной. А оно — это я. Вся я, что осталась на той стороне. Вся я, что не умерла до конца.
Хорт взял ключ. Он был горячим — как будто его только что выковали, как будто он девятьсот лет ждал, когда его возьмёт та рука, которой он был предназначен.
— Уля…
— Беги, папа.
Он не побежал. Он стоял, сжимая ключ, и смотрел, как она медленно разжимает пальцы на цепи. Как цепь с лязгом падает на землю. Как из темноты за её спиной поднимается нечто — огромное, бледное, то самое, чьи пальцы Хорт видел торчащими из земли, — и как оно тянется к ней сразу двумя руками, осторожно, почти нежно.
И в тот миг, когда оно коснулось её плеча, метка на запястье Хорта вспыхнула — но не зелёным и не кровавым. Она вспыхнула белым, ослепительным, как молния, как сама трещина в тот миг, когда мир перестал соблюдать цифру «девятьсот», — и Хорт услышал свой собственный голос, только не свой, а тот, что был до слома:
— Она моя. И ты её не возьмёшь.
Он шагнул в темноту. Ворота за ним со скрежетом захлопнулись — и Крамер, стоявший с топором наготове, так и не успевший выстрелить, увидел только, как белая вспышка раздирает ночь на той стороне, и как из-за закрытых створок доносится нечто, чего он не слышал ни разу за всю свою долгую службу.
Смех. Детский смех. Весёлый, звонкий, как колокольчик.
А потом — тишина.
И в этой тишине, гораздо позже, чем Крамер успел сказать хоть слово, с той стороны ворот раздался стук. Спокойный, ровный, три удара. И голос — не Хорта, не девочки, а третий, низкий, с хрипотцой того, кто очень долго молчал:
— Открывай, инженер. У нас с тобой старые счёты — ещё с той стороны, до слома.

