Глава 8. Серьги
Степь расступалась перед нами. Ковыль стелился под копыта, ветер нёс запах полыни и сухой земли. Впереди уже показались крыши Камышина — камышовые, тёмные, над ними дымки.
Девушка сидела в седле передо мной. Молчала. Плечи опущены, голова клонилась к гриве. Пальцы, державшиеся за повод, разжались. Я придержал её за талию.
— Там моя матушка. Мы поедем к ней, — сказал я.
Она подняла голову. Глаза усталые, как у загнанной лошади. Губы обсохли, потрескались. Веки тяжёлые. Посмотрела на меня — и завалилась на грудь.
— Болван, не покормил принцессу. Гнедой, пошёл.
Конь всхрапнул и взял в намёт. Я держал её крепко. Только дышала тихо, как ребёнок. Ветер трепал её чёрные волосы.
Гнедой встал у ворот, прядал ушами. Я спрыгнул с седла, подхватил турчанку на руки. Она обмякла — лёгкая, как сноп соломы. Глаза чёрные, в тумане. Смотрела на меня, губы шевелились.
Калитка распахнулась. Настя выбежала босая, в светлом платье, с тряпкой в руке. Замерла. Посмотрела на меня. Потом на девушку. Потом снова на меня.
— Это... это... — Настя показала пальцем.
— Это моя будущая жена, Настя. Где матушка?
— Ж... жена? — она открыла калитку, рука упала. Остолбенела.
— Да. Где мама?
— Золотой! — матушка вышла на крыльцо, держа в руках метлу. Подошла ближе, увидела девушку у меня на руках — грязную, в рваной ночнушке, в моём плаще. Обомлела.
— Нет времени. Девушку накормить надо, помыть. Она со мной, с Азова...
— С Азова? — Настя отошла чуть дальше и села на лавочку, держась за лоб.
— Неси её за мной, — ответила матушка.
Баня стояла у реки — старая, низкая, почерневшая от дождей. Я вошёл, пригнув голову. Внутри жар ещё держался, пахло берёзовым веником и сырым деревом. Разделся. Одежда — грязная, в крови, в соли — упала на пол. Я сел на лавку, голый, мокрый от пота, и уставился на угли.
Они ещё тлели — красные, подёрнутые серым пеплом. Один вспыхнул, потрескивал, умирал. Я смотрел, не моргая. Спина после прыжка в чайку саднила. Но боль была где-то далеко, за стеной.
«Да уж. Не так я себе это представлял. Даже объяснить ничего не смог. Может, матушка и так всё поймёт. Хотя что она поймёт? Что я невесту себе у турков украл? Так многие крадут, женятся, семьи заводят. Детишки потом казаками вырастают. Вон Нечай — мать у него калмычка. Что тут такого? Что могут прийти за ней? Корней, может, страху напустил? У неё руки резаны, под замком сидела, как заложница. Характерник сказал что-то там про... про что он говорил? Если придут — порежу любого. Никто не заберёт. У турков вырвал, у Корнея вырвал. Бог со мной, воля Божья это».
Я поднялся с лавки. Жар вытянул усталость. Взял ушат, зачерпнул воды из кадки. Холодная, с реки. Окатил себя — дыхание перехватило. Растёрся грубой рядниной до красноты. Вонь пота и крови смылся, остался только запах берёзового листа и дыма.
Одежду матушка оставила на лавке у входа. Рубаха чистая, льняная, ещё тёплая после печи. Порты новые, суконные. Кушак синий — тот самый, что дала перед походом. Сапоги вытер от грязи, натянул. Кафтан старый, но вычищенный, проветренный. Саблю повесил на пояс.
Я сел на лавку, достал из сапога свёрток. То, что успел припрятать, пока драгоценности в шёлк заворачивал. Развернул. На ладони — ожерелье: золотые пластины, тонкая работа, с бирюзой по краям, камень к камню, как небо в степи. Две серьги — тяжёлые, с тёмно-красным камнем, рубином. В свете углей камень горел, как живой.
«Вроде золото есть, невеста есть, а на душе что-то не так. Неспокойно мне. Даже кутить не хочу. Панкрат ещё придёт. С дому может погнать? Или наоборот — увидит, что невеста появилась, рад будет, что не Настю его взял».
Я завернул украшения обратно.
«Всё, что прикарманил. Надо матушке отдать. А девушка-то что, сейчас её мать откормит, отмоет. Она вроде не суетилась. Может, я ей тоже приглянулся?»
Я усмехнулся, сунул свёрток за пазуху и вышел в темноту. От бани к дому вела тропка, посыпанная песком. В окнах горел свет.
Вышел к коню. Гнедой стоял у изгороди, опустив морду в торбу с овсом. Губы мягкие, бархатные, перебирали зёрна, хрустели. Хвостом отмахивался от мух — лениво, сыто. Увидел меня, всхрапнул, но есть не перестал. Торба ходила ходуном.
— Золотой!
Настя выбежала из дома. В руках — мокрые стираные вещи, платок съехал набок, из-под него выбилась русая прядь.
— Ты куда собрался?
— Надо в соседний хутор успеть до заката, — я взялся за подпругу, затянул.
— А как же...
— Присмотрите за ней. Я быстро.
Настя замерла, прижала бельё к груди. Я вскочил в седло. Гнедой мотнул головой — торба слетела, овёс просыпался под ноги. Я развернул коня и пустил рысью.
Дорога на Раздоры вилась вдоль Дона, через балку, мимо старого дуба. Солнце клонилось к закату, красило степь в рыжее. Ветер дул в спину. Я гнал коня, не оглядывался.
Раздоры лежали в балке, у ручья, что впадал в Дон. Хутор маленький — десятка два дворов, крытых чаканом. Улицы не мощёные, поросшие спорышом. У колодца бабы судачили, ребятишки гоняли палкой обруч от бочки. Пахло дымом, навозом и цветущей вербой.
Дом Митрича стоял на отшибе, у самого спуска к ручью. Бедный: мазанка, крытая старой соломой, плетень покосился. На лавке у входа сидели две женщины в возрасте. Одна — грузная, в тёмном платке, руки сложены на животе. Другая — худая, с вострым носом, штопала рубаху. Увидели меня — замолчали.
Я спрыгнул с коня, подошёл.
— Вы Митрича жинка? — спросил у одной.
— Нет, не мы. Жинка его, Марья, в огороде у себя. Знает уже... что случилось... другой казак сказал.
— Я пройду к ней?
— Не трогал бы ты её, сынок. Дай женщине погоревать одной.
Я перепрыгнул через плетень.
За домом, в огороде, стояла женщина. Спина прямая, голова повязана серым платком. Копала землю — тяжёлой, не по руке, лопатой. Комья летели в сторону. Земля была ещё сырая, весенняя, пахла прелью. Она выворачивала сорняки — осот, молочай, — и отбрасывала их к плетню.
Я подошёл ближе. Она не обернулась. Только лопата замерла на замахе.
— Марья, — позвал я.
— Чего тебе, молодой?
«Что сказать ей... и правда... припёрся тут. Сказать, что из-за меня Митрича убили?»
— Он умер как казак? — повернулась она.
Лицо сухое, в глубоких морщинах, как потрескавшаяся земля. Глаза серые, выцветшие, с красными веками — уже без слёз. Скулы острые, губы сжаты. Смотрела сквозь меня.
Перед глазами — Митрич на канате. Выстрел. Круги по воде.
— В набеге. Самый ярый был из нас, — ответил я. Сглотнул. Её глаза пустые смотрели сквозь. Свои я опустил.
— Как и хотел. Дурачок старый, — она продолжила своё дело.
Я достал ожерелье, сжал в руке. Быстрым шагом подошёл к ней, взял руку — шершавую, в трещинах, как кора старой вербы. Пальцы жёсткие, холодные. Вложил в них ожерелье.
— Это Митрич унёс, кровью своей добыл. Сказал... сказал... вам принесёт.
Женщина посмотрела на украшение. Коснулась пальцами — бирюза блеснула на солнце.
— Он никогда не приносил мне ничего с набегов. Потому что я ничего не брала. Что живой он был — уже награда... а тут...
— Возьмите, пожалуйста. Он бы хотел этого, — я сжал её пальцы на ожерелье.
Развернулся, прыгнул через забор. Вскочил на гнедого, дал шенкеля. Конь рванул с места. За спиной остались Раздоры, старая мазанка, женщина с ожерельем в руке. Я скакал, не оглядываясь.
Я остановил коня на полпути. Схватился за рукоять сабли. Челюсть сжал до хруста. В груди жгло, будто уголёк проглотил. Пальцы ослабли, не хотели держать поводья.
«Что это со мной... что же такое... что мне так тяжело-то. Надо к матушке возвращаться, поесть хорошо. Завтра пройдёт всё».
Я ударил пятками в бока гнедому. Конь сорвался в намёт. Степь замелькала — ковыль, балки, кусты татарника. Ветер свистел в ушах, срывал шапку. Я гнал и гнал, быстрее, ещё быстрее.
«Везло мне всегда. Всегда шёл куда надо, будто дорога выстелена передо мной. Чувствую я это. Удача со мной».
Из-под копыт метнулось что-то — серый комок, длинные уши. Заяц? Суслик? Гнедой всхрапнул, шарахнулся в сторону. Рванул повод из рук. Я качнулся в седле, не успел ухватиться — и полетел.
Удар. Плечом в землю. Хруст — не громкий, внутренний, как сухая ветка в костре. И следом — боль. Тяжёлая, глухая, заполнившая всё тело от шеи до кончиков пальцев.
Я лежал на земле. Небо качалось. Гнедой стоял в стороне, фыркал. Рука висела плетью — чужая, не слушалась. Боль дышала во мне, как живая. Я зажмурился.
Я упёрся левой рукой в землю. Пальцы скользили по сухой траве. Попробовал подняться — боль прострелила от плеча до поясницы. Упал снова. Стиснул зубы, перекатился на здоровый бок. В глазах плыло.
— Вот сука... сука! — взялся за руку. — Правая, чёрт тебя побрал!
Я сел. Дышал часто, загнанно. Потом, цепляясь за стремя левой рукой, подтянулся. Колено в бок коню. Ещё рывок. Гнедой стоял смирно, только ухом вёл. Я завалился животом на седло, перекинул ногу. Выпрямился. Пот заливал глаза.
Взял повод в левую руку. Правую прижал к груди. Зубы сжал так, что скулы заныли. Тронул коня шагом. Потом рысью.
«Казак с коня упал. Надо придумать что-то, а то засмеют».
Подъехал к дому шагом.
Я перекинул ногу через седло, спрыгнул — и тут же рухнул на землю. Правая рука не держала, плечо прострелило до темноты в глазах. Поднялся на левом локте. Отряхнул пыль с кафтана, как мог.
Во дворе, под старым вязом, сидели за столом. Панкрат — в чистой рубахе, борода расчёсана, кружка в руке. Настя — тихая, поджала губы. Матушка — с ухватом, застыла. А рядом — турчанка. Отмытая. Волосы чёрные расчёсаны, заплетены в простую косу. Платье простое, Настино, светлое, с вышивкой по вороту. Лицо чистое, смуглое, глаза блестели. Сидела, выпрямив спину, как княжна за царским столом. Смотрела на меня.
Я вошёл во двор.
— Золотой, что с тобой? — спросил Панкрат.
— Да это... упал я.
— С коня? — почесал затылок Панкрат.
— Нет.
Матушка поставила на стол чугунок с кашей. Пар поднимался, пахло пшеном и салом.
Панкрат поднял руку — матушка, уже шагнувшая ко мне, замерла.
— Видал я такое уже... в походах. Садись, Золотой.
Я опустился на лавку. Панкрат встал сзади, положил большие ладони мне на плечи. Пальцы прошлись по ключице, нащупали сустав.
— Расслабь руку. Не держи. Дыши ровно. Вдох.
Я вдохнул. Он сжал плечо — крепко, уверенно.
— Выдох.
Я выдохнул. Он резко, без рывка, повернул плечо в суставе — до щелчка. Боль вспыхнула белым и тут же ушла в гул. Рука ожила, потеплела. Я пошевелил пальцами — слушались.
— Вот и всё, — Панкрат хлопнул меня по спине. — Пару дней не напрягай. Саблей не маши. И с коня не падай.
Матушка выдохнула, перекрестилась.
— Садись ешь, — сказал Панкрат.
Я сел. За столом молчали. Только ложки стучали о миски. Я сидел напротив турчанки. Она ела медленно, опустив глаза. Поднимала ложку, подносила ко рту, жевала. Иногда вскидывала взгляд — на меня, потом снова в стол. Ресницы длинные, тёмные.
Настя ковыряла ложкой кашу, месила, не ела.
— Это Аптал, — сказал я.
Турчанка подкатила глаза. Панкрат засмеялся.
— Что? — вытер рукавом рот. — Ты что, её дурой называешь?
— Дурой? — спросил я.
— Аптал — это дурак по-ихнему. Её Айше зовут.
— Откуда ты знаешь?
— Я в порту работаю уже сколько лет, — Панкрат смеялся громче. Даже матушка посмеялась.
Айше посмотрела на меня. Уголок губ дрогнул.
Мои щёки загорелись. Ладони вспотели.
— Ох... прости меня, Айше, — я положил руку на грудь. — Стыдно...
Панкрат откашлялся, повернулся к ней.
— О... сен... шей... шей диёр... прости́... эфенди́м... прости́ диёр, — запинался он, морща лоб. — Сты́дно... утанды́... утанды́м диёр. Эвет. Прости́, утанды́м.
Айша выслушала, потом показала на меня ложкой.
— Бен зáтен óнун би́р аптáл олдуğуну хе́мен анлады́м, — сказала она.
— Что она сказала? — я посмотрел на Панкрата.
— Что сразу поняла, что ты балбес.
Матушка прыснула в кулак. Настя даже ложку отложила.
— Панкрат, скажи ей, что я её в жёны брать буду.
— Кхм, — поднёс кулак ко рту тот. — А вот за это мы с тобой потом поговорим.
— Тут нечего обсуждать.
— Нет, — встала матушка, голос мягкий. — Есть что. Ты посмотри на неё. Она сказала Панкрату, что она дочь паши. За ней придёт её отец, выкупать. А если её не выкупят — то у нас будут проблемы.
— Не будет проблем. Пусть попробуют отобрать её. Я янычаров уже резал.
— Это не забава, Золотой, — вступил Панкрат. — Выкуп дадут за неё, возьмёшь. Девушка сказала, отец у неё знатный. Денег не жалеет.
— К чёрту деньги! — я встал из-за стола.
— Золотой, она тебе не пара, не ровня, — бросил Панкрат.
— Да мне никто не пара. Ни Настя, ни Айше, никто! Потому что я голодранец?
Настя опустила голову.
— Я не говорил этого. Возьмёшь выкуп — и хватит тебе!
— Прекратите, — сказала тихо матушка. — Завтра поговорим. Сегодня отдохнуть надо. И тебе, и Айше.
— Скажи ему, — добавил Панкрат.
— Не сейчас. С похода он только, — отрезала матушка и принялась собирать посуду.
Айша переводила взгляд с одного на другого.
Ночь опустилась на хутор тихо. Вяз над головой замер, ни лист не дрогнет. В окнах домов один за другим гасли огни. Собака у соседей брехнула — и смолкла. С реки тянуло прохладой и рыбой.
Я сидел на пеньке у поленницы. Ни о чём не думал. Руки сцепил меж собой. Правая ослабла после вправления, но уже не болела.
Матушка заканчивала с делами. Прошла к курятнику, заперла дверцу на щеколду. Собрала развешанное бельё — простыни, рубахи, — прижала к груди. Поправила плетень, где доска отошла. Подняла упавшую оглоблю.
Настя вышла на крыльцо с Айшей. Турчанка в простом платье, с косой через плечо, смотрела на звёзды. Настя обернулась, нашла меня глазами. Ничего не сказала. Они зашли внутрь. Дверь закрылась.
Я поднялся, подошёл к матери.
— Завтра, Золотой. Или спать, — сказала матушка.
Я протянул ей серьги. Они легли в ладонь — тяжёлые, тёмно-красные, с золотым отливом. Матушка посмотрела на них.
— Вот. Вынес с корабля. Я таких ещё не видел. Серебра выручим достаточно. Может, даже домик прикупим.
— Это её серьги?
Меня одёрнуло.
— С шкатулки взял... в трюме её... Таких там много было. Не обеднеет.
Матушка взяла их и положила за пазуху. Прижала рукой.
— Иди спать, — улыбнулась она. Глаза сонные.
— Она под замком сидела. И руки у неё...
— Я видела, — ответила матушка.
— Если так жилось ей там хорошо, то почему не вырывается, почему заперли её, отчего руки такие?
— Утро вечера мудренее...
Я пошёл к дому. На ходу стянул кафтан, перекинул через локоть. Саблю отстегнул, повесил на гвоздь у входа. Кушак размотал, бросил на лавку. Сапоги сбросил — один, второй. Уже у двери обернулся.
— Мам...
— Что?
— Красивая? Ну? — улыбнулся я.
— Красивая.
Я толкнул дверь и вошёл в темноту дома. За спиной вяз шумел. Матушка стояла под звёздами.
В сенях пахло сухими травами и старым деревом. Половицы скрипнули под босой ногой. Я прошёл мимо печи, где ещё теплились угли, отбрасывая красные блики на стены. Ухват стоял в углу. На лавке — стопка чистых рубах, матушка приготовила на утро. С потолочной балки свисали пучки зверобоя и ромашки.
Устроился в углу, у печи. Лежанки не было — матушка отдала её Айше. Бросил на пол овчинный тулуп, под голову — свёрнутый кафтан. Саблю положил под руку. Лёг на спину. Пол был твёрдый, доски прижались к лопаткам, но спине было хорошо. Как в походе, только крыша над головой. Плечо ныло, но уже глухо.
«Завтра. Завтра. Не хотят слушать меня. Будут отговаривать. Золотой, останься голодранцем, деньги возьми. Ещё бы — Панкрату отвалить серебра, так и хочет меня навести на это... Или я просто наговариваю на него, и правда добра хочет мне и матушке. Мужик-то хороший, да только торгаш, а торгаши жадные все. А вот Айше... красивое имя. Такое нежное. Золотой и Айше — настоящая казачья семья бы вышла. Интересно, понравился я ей? Нет. Приволок, с коня упал, сидел как щегол с плечом кривым. Ещё и заругался на её глазах. Подумает, наверное: ну голодранец, и всё тут. За ней там, наверное, принцы бегают знатные, а я тут сплю в сарае...»
Я закрыл глаза. Лучина догорела, угли в печи дышали теплом.

