Глава 3. Голытьба — Золотой — читать онлайн

Глава 3. Голытьба

Золотой · Вадим Беликов

Отряд двигался молча. Кони шли шагом, усталые, в мыле. Никто не говорил. Только копыта чавкали по сырой земле да ветер посвистывал в ушах.

Я ехал позади. Гнедой хромал на левую переднюю — не сильно, но заметно. Плечо моё затекло, кровь запеклась коркой, кафтан прилип к ране.

Атаман ехал впереди. Спина прямая, повод в левой руке, правая на колене. Шапку потерял в бою — бритая голова блестела на скупом солнце. Старый казак тронул коня, поравнялся с ним.

— Ермила.

Атаман не ответил. Конь под ним переступил, всхрапнул.

— Ермила! — старик потянул к нему руку, тронул за плечо.

Атаман повернул голову. Медленно, как чужой. Лицо серое, губы бледные, под глазами синяки, будто месяц не спал.

Старик отстал. Перекрестился.

Телеги показались из-за бугра. Домовитые встали лагерем у ручья, развели костёр. Дым поднимался тонкой струйкой. Увидели нас, замахали руками. Кто-то побежал навстречу.

Атаман поднял руку. Отряд встал. Он развернул коня к нам.

— Всё останется между нами, браты. Никто не узнает, что здесь было. Ни домовитые, ни попы, ни бабы. Молодого схороним в степи, как казака. Скажем — ногайцы убили. Остальное — на мне. Кто скажет лишнее — я тому не атаман. Вы меня поняли?

Сизый кивнул. Нечай перекрестился. Старик опустил глаза.

— Поняли, — сказал я. — Схороним. И будем молчать.

Тронули к лагерю.

У ручья нас встречали. Домовитые вышли из-за телег, вглядывались, считали. Один, в добром кафтане, с саблей на боку, шагнул вперёд.

— Где остальные?

— Там, — атаман кивнул в степь. — Ногайцы нагнали. Двоих нет.

Домовитый хотел спросить ещё, но атаман прошёл мимо, к костру.

Барана зарезали тут же, у ручья. Нечай свежевал. Мясо насадили на прутья, повесили над огнём. Жир капал в угли, шипел, дым пах сладко. Я сидел, привалившись спиной к тележному колесу, и смотрел, как крутится вертел. Есть хотелось до тошноты, но плечо дёргало, и я ждал, пока кто-нибудь перевяжет.

Старик подошёл сам. Здоровой рукой размотал тряпицу на моём плече, осмотрел.

— Глубоко. Но кость цела. Зашить бы, да нитки нет. Прижжём.

— Жги.

Он сунул нож в угли, дождался, пока лезвие покраснеет, и прижал к ране. Мясо зашипело, запахло палёным. Я стиснул зубы, в глазах побелело. Кто-то сунул мне в рот тряпку. Боль ушла в затылок, в ноги, в землю. Отпускало.

— Живой, — сказал старик. — Теперь ешь.

Я ел. Баранина была жёсткая, горячая, с золой.

Характерник сидел поодаль. Где поставил коня, там и сел — на кошму, скрестив ноги. Не ел. Не пил. Никто к нему не подходил. Даже Сизый обходил стороной. Как камень в поле.

Молодого хоронили на закате. Выбрали место на взгорке — сухое, ветреное, чтобы вода не застаивалась, чтобы степь видно было во все стороны.

Могилу копали саблями. Рыли по очереди. Тело обмыли у ручья. Раздели до исподнего. Вода ледяная, руки краснели сразу. Вытерли чистой рядниной. Одежду его — кафтан, порты, сапоги — сложили рядом. Старый казак перекрестил покойного. Положил ему на глаза две медные монеты. руки вложил саблю — его же, с которой в бой шёл. Рукоять к груди, лезвие к ногам. Тело опустили в яму на ряднине. Положили на спину, головой на восток, к Иерусалиму. Лицо открытое — к Богу предстать с открытым лицом. Каждый бросил горсть земли. Первым атаман. Последним я. Земля была сухая, сыпалась сквозь пальцы, падала на белую рубаху, на саблю, на монеты.

Курган насыпали невысокий — в пол-аршина. Сверху положили камни, чтобы зверь не раскопал. На вершину воткнули крест из досок телеги.

Старый казак прочитал молитву — короткую, походную: «Упокой, Господи, душу раба Твоего, воина…» Имя запнулся. Атаман подсказал: «Иваном звали». И старик договорил.

Я уснул под телегой. Небо над головой — чёрное, звёздное. Рядом дышал гнедой, жевал губами. Где-то выл волк, далеко. Плечо ныло, но уже не жгло.

«Жизнь за жизнь. А моя жизнь — чья?»

Утром двинулись дальше. Шли ходко: степь ровная, кони отдохнули, телеги не вязли. К вечеру второго дня я узнал места. Кости конские у ручья — наши кости, с прошлой стоянки.

К исходу третьего дня вышли к Дону.

Река лежала широкая, серая, в вечернем тумане. На том берегу, на острове, — Черкасск.

Город стоял на воде, как на блюде. Обнесён дубовым частоколом — брёвна в два обхвата, заострённые, почерневшие от дождей. По углам — сторожевые башни, приземистые, с бойницами. Ворота обиты железом, открыты — днём входи кто хочешь, ночью запирают. Из-за частокола поднимались дымы — сотни труб, город гудел.

У пристани теснились струги и чайки — лодки казачьи, узкие, длинные, с задранными носами. Одни смолили, другие разгружали: бочки, мешки, тюки с сукном. Пахло рыбой, дёгтем, речной водой и дымом.

За воротами — улицы кривые, мощённые дубовыми плахами. По бокам — курени, мазанки, рубленые избы. Где-то кузня стучала молотом, где-то лаяли собаки, где-то баба кричала на детишек. Казаки ходили при саблях, в шапках набекрень. Бабы в платках, в долгих юбках, с коромыслами. На площади — церковь деревянная, ещё новая, купола обиты осиновым лемехом, блестели на закате как серебряные.

У церкви — круг. Там делили добычу.

Нас уже ждали. Домовитые, что ушли вперёд, разнесли весть. Казаки подходили, смотрели на наши телеги, на баранов, на пленную бабу с мальчишкой. Цокали языками, считали.

Атаман встал посреди круга. С ним — старый казак, Сизый, ещё двое домовитых. Сундуки открыли, выложили добро на кошму: соболя, серебро, оружие.

Круг собрали у церкви. Домовитые уже ждали: четверо в добрых кафтанах, при саблях, один с серебряной цепью на груди — старшина. Из наших подошли атаман, старый казак, Сизый, Нечай. Я встал позади, у тележного колеса, чтобы видеть всё и не лезть под руку.

Добро выложили на кошму посреди круга. Сундуки открыли. Соболя — шесть шкурок, тёмных, мягких. Серебро — монеты ордынские, московские, пара персидских с дырочкой. Мониста бабьи, браслеты, серьги с камнями. Сабли кривые, ножны тиснёные. Луки костяные. Кольчуга рваная, но железо доброе. Котёл медный. Бараны стояли поодаль, блеяли.

Старшина домовитых, тот что с цепью, шагнул вперёд. Звали его Корней. Борода седая, лопастью, глаз один прищурен — не то ранен, не то привык всё оценивать.

— Ну, Ермила, — сказал он. — Дуван дуванить будем. Показывай, что взяли.

Атаман подошёл к кошме. Встал над добром, руки в боки.

— Соболя — по рублю за шкурку. Серебро — по весу. Оружие — кому нужнее. Котёл — в общее, артельное. Бараны — по куреням. Баба пленная с мальчишкой — на торг, выручку пополам.

— Бабу я сам возьму, — сказал Корней. — В счёт доли.

Атаман помолчал.

«Хитрый чёрт. Шкурок поди много под гузно стелит, бабу только разложить на них захотел».

— Бабу — Корнею. Остальное — по обычаю. Мне — треть, как атаману.

— Треть так треть, — кивнул Корней. — Но соболей пополам. Уговор был: мех — домовитым, мы снаряжали.

— Соболей пополам, — согласился атаман. — Остальное — делим. Голытьбе — по старшинству.

«Вот оно. Сейчас решится — с чем вернусь».

Корней наклонился, взял одну шкурку, поднёс к глазу, подул на мех.

— Добрый соболь. По рублю за шкурку дам. Три шкурки — мои, три — ваши.

— По рублю и двадцать алтын, — сказал старый казак. — Мех зимний, густой. Такой в Москве по два рубля уйдёт.

— По рублю и десять алтын, — ответил Корней. — И то потому что свои.

Старый посмотрел на атамана. Тот кивнул.

— По рублю и десять.

«Торгуются. Как на базаре».

Серебро считали долго. Монеты раскладывали на кучки, звенели, спорили. Саблю мурзову — ту, что с серебром на ножнах — атаман взял себе. Вторую отдали Сизому — он свою зазубрил в бою. Лук костяной достался Нечаю.

— Золотой, — атаман обернулся ко мне. — Ты караульного снял и в бою двоих положил. Держи.

Он бросил мне саблю. Клинок широкий, с долом, рукоять в коже, ножны простые, без серебра. Я поймал. Потянул из ножен — сталь сизая, чистая.

— И горсть серебра, — старый казак протянул мне монеты. — По весу.

Я высыпал в кошель. Тяжёлые. Холодные.

«Ну это никуда не годится. Опять копейки».

— А этому что? — Корней кивнул в сторону.

Все обернулись. Характерник сидел у пристани, на бочке, спиной к кругу. Смотрел на Дон. Чёрный на сером.

— Ему своё, — сказал атаман глухо. — Не трожь.

Мы с Нечаем оседлали коней и выехали с круга. Он — на своём, саврасом, с облезлым хвостом. Я — на гнедом, тот уже не хромал, разогрелся. Саблю новую повесил на пояс, старую приторочил к седлу.

Улицы кривые, мощённые дубовыми плахами, где плахи кончились — грязь по щиколотку. Кузни дымили, из открытых дверей тянуло калёным железом и углём. Мимо проехал казак с возом камыша. Баба несла корзину с рыбой, рыба пахла Доном, чешуя блестела на солнце. Детишки бежали за нами, кричали: «Дядь, дай грош!» Нечай кинул им медяк, они отстали.

У пристани грузили струг — бочки с порохом, мешки с мукой, пищали связками. Казаки ругались, тянули канаты. Пахло смолой и речной тиной. Чайки орали над водой, дрались за рыбьи потроха.

У шинка на углу сидел слепой бандурист, перебирал струны, пел про атамана, что пал в степи. Мы привязали коней у коновязи. Нечай хлопнул меня по плечу.

— Золотой, что ты такой надутый?

— Чем радоваться? — я посмотрел на новую саблю. — На кой чёрт сдалась она мне, третья уже висеть на стене будет.

— Не чертыхайся, — раздалось позади.

Старый казак сидел на перевёрнутой бочке у входа в шинок, грел кости на солнце. Плечо перевязано, но уже без крови. Глаза сощурены, усы в стороны. Смотрел на нас, как на несмышлёных внуков.

— Ты как хотел-то, бабу может себе?

— Если и бабу, то только принцессу византийскую, — ответил я.

И представил: стоит она на пристани, платье шёлковое, синее с золотом, волосы чёрные до пояса, глаза — как у лани, только с хитринкой. Губы алые, брови тонкие. А за спиной у неё — корабль с парусами, и сама она из тех краёв, где тепло и небо другое. И говорит мне: «Золотой, увези меня в степь, я тебе сыновей рожу». А я ей: «У меня сабель три, выберешь — любая твоя». А она смеётся и серьгу мою трогает.

Нечай толкнул меня в бок. Я моргнул — нет принцессы. Только чайки орут, и старый казак сидит, щурится.

— Вот такую, Митрич, — сказал я. — И не меньше.

Старый хмыкнул в усы.

— Ну-ну. Смотри, Золотой, чтобы принцесса твоя в кабаке не застряла. А то бывает — зашёл за невестой, а вышел без порток.

Нечай загоготал. Я сплюнул и толкнул дверь шинка.

В нос ударило кислым — брага, пот, чеснок, рыба. За столами сидели казаки: кто в карты резался, кто в кости, кто просто спал, уронив голову на скрещённые руки. Пол земляной, усыпан соломой. В углу — бочка с краном. За стойкой — шинкарь, толстый, краснолицый, в заляпанном фартуке, вытирал кружку тряпкой, тряпка была грязнее кружки.

Мы заняли стол у окна. Лавка скрипнула подо мной, Нечай рухнул напротив, вытянул ноги. Старый Митрич сел с краю, здоровой рукой опёрся на стол, больную положил на колено.

— Чего брать будем? — спросил я.

— Брагу, — сказал Нечай. — И рыбы. У них тут лещ вяленый — с кулак.

— Брагу, рыбу, хлеба, — кивнул я. — И сала, если есть.

— Есть, — шинкарь не обернулся. — Сало с чесноком. По деньгам ли?

Я бросил монету на стойку. Он поймал, прикусил, кивнул.

Принесли кувшин браги, три кружки, доску с лещом — разодранным на полосы, хлеб чёрствый, но ещё мягкий в серёдке, и сало — розовое, с мясной прослойкой, густо тёртое чесноком. Запах перебил даже кислятину шинка.

Я налил всем. Выпили по первой. Брага была мутная, сладковатая, царапала горло. Хорошая.

Нечай оторвал полосу леща, почесал спину о край лавки.

— Византийская, как они выглядят-то?

— Как турчанки, мабуть, — ответил я.

Митрич поставил кружку, вытер усы.

— Э-э, нет, хлопцы. Турчанки — они смуглые, чёрные, как галки. А византийки — порода другая. Я в Азове одну видал, ещё при старом хане. Нос прямой, брови дугой, волос русый, а глаза — зелёные, как вода в Дону на закате. Кожа белая, будто мука крупчатая. Идёт — шея длинная, плавно, как лебедь по воде. Они, византийки эти, себя блюдут: ни слова лишнего, ни взгляда. Смотрит — а ты уже в карман за подарком лезешь. Такая, Золотой, тебе не по чину. Она тебя вмиг объездит и без седла на скаку скинет. А серьгу твою даже не заметит — у них там серьги с голубиное яйцо носят.

— Значит, говоришь, не достоин я, — я ударил кружкой о стол. Брага плеснула через край. — А их мужики рубят так, как я рублю? Ставлю голову, что нет.

Митрич прищурился, отпил.

— Рубят, Золотой, по-всякому. Там, в Византии этой, не саблей машут — головой думают. Один такого рубанёт словом, что ты год потом кровью харкать будешь. А про достоин — не мне судить. Может, и достоин. Только принцесса твоя, поди, по-русски не говорит и сабли твоей испугается. А ты ей — «я парень видный», а она от тебя в терем, и стража с алебардами. Ты с саблей, они с алебардами — и где твоя рубка?

Нечай жевал леща, мотал головой.

— Золотой, чем тебе наши девки не устраивают? Тоже глаза зелёные у них, синие, как небо. Носы ровные. Сестру мою старшую видел, Ульяну? Красота, какую ещё поискать надо.

— Сестрёнка твоя и девки наши смотрят на меня и голодранца видят. На кой чёрт я им сдался, ни гроша, ни дома.

— Не чертыхайся, — перебил Митрич. — А византийка, значит, в тебе царевича увидит?

— Увидит во мне красавца лихого, — я закрыл глаза. — Возьму её себе в жёны, она по-нашему не понимает, будет думать, что боярин какой. Я парень видный. Волосы как колосья.

— И куда ты её приведёшь? — засмеялся старый. — К мамке на шею своей? Домовитому твоему в хату?

Я открыл глаза. Митрич смотрел на меня, усы в стороны, в глазах — не злоба, а так, стариковская усмешка. Добрая.

— Свою хату поставлю. Не век в голытьбе ходить.

— Ну-ну, — Митрич поднял кружку. — За хату твою будущую. И за принцессу. Чтобы не сильно дорогая попалась.

Мы чокнулись. Нечай всё ещё жевал, качал головой.

— Ульяна-то лучше всякой византийки. И глаза зелёные, и по-нашему понимает.

— Свататься будешь — мне скажи, — я хлопнул его по плечу. — Я ей про тебя песню сложу. Как ты пяткой на кость напоролся.

— Да ну тебя, — Нечай махнул рукой, но улыбнулся.

Дверь шинка отворилась. Вошёл Сизый. Хромал, но уже без стрелы — вынули. Оглядел нас, кивнул, пошёл к стойке. За ним ещё кто-то из наших. Шум в шинке рос.

— Гуляем, — сказал я и налил всем по новой.

Брага кончилась, взяли ещё. Нечай к тому времени уже рыгал за дверью. За окном вечерело. В шинке зажгли сальные свечи — свет дрожал, тени качались по стенам.

— Построю себе хоромы... как у царя, — сказал я. Язык заплетался.

— Золотой... тебе бы проветрить голову, — икнул Сизый.

— Дырявая она... как сапог Нечая, — смеялся Митрич.

— Почему мы тут сидим, как бедняки... боимся гроши спустить... а кто-то пьёт каждый день сколько хочет, да ещё и девки ему лучшие достаются. Мне это серебро матушке везти, половину домовитому отдать. Покутить — и опять в набег. Вот ты старый, до сих пор бегаешь по степи... — я хлопнул ладонью по столу. Во рту жгло, сушило. — Бог... почему такое делает... а... Митрич... Его воля же?

— Ты Бога не трогай... за грехи мы тут наши... платим... — ответил старый.

— Что я сделал... вот скажи... чем согрешил, что без портков родился? — я сел к Митричу, обнял старого за сухие плечи.

— Началось... — подпёр голову Сизый.

— Ты людей убиваешь...

— Убиваю без злобы в сердце... чтобы бес не овладел.

— Мало этого. Того, кто атамана подстрелил, ты тоже без злобы рубил? То-то же.

— Прав ты, за атамана разозлился, — я посмотрел на свои руки. Линии расплывались. — Это что теперь, во мне бес?

— Хлопцы, — встал Сизый и заправил рубаху в штаны. — Атаман сказал, через три дня на турков пойдём. Желающие если есть — милости просим.

— Опять на лодках черпать, у меня уже кости не те, — ответил Митрич.

— А кто платит? — я поднял голову.

— Корней, кто ж ещё.

— Опять этот жлоб. Вот был до него Тимофей, домовитый, тот молодым не меньше, чем другим, отдавал. Понимал он всё. Я мамке корову купил, две, после похода. А этот последнее заберёт. Вон, еды дал в дорогу — что голодные в овраге сидели, — я осушил кружку.

— Он по обычаю делит. А Тимофей на восток ушёл, с царём якшается московским, — сказал старый.

— Там, говорят, мехов всяких... — развёл руками Сизый, вытянул руки в стороны. — Соболей. Да такие породистые, да так много, что с собой не утащить. А цены на них в Москве — ух... Так Тимофей и разбогател, говорят.

— Там те, кто царю московскому служат, — встал из-за стола Митрич.

— Да, это не по мне, служить кому ещё. И к туркам не пойду. В прошлый раз сабля досталась, а серебра ещё меньше, — я поднялся, поправил одежду, стряхнул крошки. — Поеду на хутор.

Вышли наружу. Нечай лежал головой вниз, в грязь. Я молча поднял его, перекинул руку через плечо. Он всхрапнул, пробормотал что-то про леща и затих.

— Характерник сказал, улов будет завидный, каждый получит то, что хочет, — сказал Сизый, с трудом залезая на коня.

Я замер. Нечай похрапывал на плече.

— Врёшь.

— Зуб даю.

Сизый тронул коня, кивнул на прощание и поехал вниз по улице — к пристани, где стояли струги. Митрич поднялся, опираясь на палку, перекрестил нас и поковылял в свой курень, в переулок, где пахло дымом и сохло бельё на верёвках.

Я взвалил Нечая на коня — поперёк седла, головой вниз. Тот замычал, но не проснулся. Вскочил в седло сам. Гнедой фыркнул, переступил. Я тронул повод и поехал шагом в ночь, за околицу, туда, где степь начиналась и где ждала мамка с пустым столом и коровой, купленной после прошлого похода.

Оглавление
26 глав
Нравится книга?Прогресс сохранится, о главах сообщим.

Дальше — с аккаунтом

Регистрация занимает полминуты и ничего не стоит. Останетесь на этой же странице и продолжите читать.

или
Уже есть аккаунт? Войти