Глава 10. Удочка
— Баба́! — молодой янычар побежал к Сизому. На ходу выхватил пистоль из-за пояса — турецкий, короткий, с колёсным замком. Взвёл курок, нацелился.
Выстрел. Молодой пал лицом вниз. Кровь под его головой растекалась и впитывалась в землю.
Пищаль Нечая дымилось. Он стоял сбоку, дуло ещё нацелено на мёртвого турка.
— Вы что делаете! — закричал Спирька.
Богатей-турок стоял с потным, багровым лицом. Губы его дрожали.
— Уберите оружие! — выбежал перед нами Панкрат. Расставил руки, глаза бегали по нашим лицам.
Я держался за плечо, один глаз сморщил. Сплюнул пыльную слюну.
— Что вы наделали! — продолжал Панкрат.
Сизый взмахнул саблей, кровь сорвалась с клинка, лезвие заблестело.
— На́сыл джеса́рет эдерси́низ! — схватился за кинжал богатей. Руки его тряслись, а вены взбухли на морщинистой шее.
— Скажи ему, пусть пасть закроет, не то следующим будет, — сказал Сизый. Убрал медленно саблю в ножны.
— Сизый, закрой рот! Нечай, опусти пищаль! — сказал Панкрат.
— Я пристрелю его, если кинжал не отпустит, — Нечай нацелился на богатея. Тот вздрогнул.
— Не вздумайте дальше бедокурить! Это Мустафа-паша, дядя мужа Айше! Он за ней пришёл, а вы только что убили его людей! Того молодого, что с пистолем! И Мехмеда, что на поединке! Вы понимаете, что наделали?!
— Он моего друга хотел убить, — ответил Сизый. — Мне плевать, кто он.
Я вышел вперёд, взял саблю.
— Спирька, скажи ему, чтобы забыл о Айше, если хочет уйти живым.
Дыхание выравнивалось. Скрип калитки — в проёме стояли Настя, Айше и матушка. Мама прикрыла рот рукой.
Спирька повернулся к Мустафе. Губы дрожали, пальцы мяли шапку.
— Эфенди́... бу... бу деликанлы́ диёр ки... Айше́'йи унутáрсан... гитмéне изи́н верéджек. Эгер хáятта калмáк истéрсен.
Мустафа улыбнулся — грузно, тяжело. Глаза чёрные сузил.
— Гели́п си́зи була́джам! Бéлайы башыны́за сардыны́з! Рýхунузу ве джáнынызы атáманларыны́здан саты́н алы́рым!
— Он говорит, что придёт за вами, — сглотнул Спирька. — Что выкупит ваши души у атаманов. Но... про Айше... забудет.
— Он не говорил про девушку, — сказал шёпотом Панкрат.
— Давай его убьём, — добавил Сизый. Посмотрел на меня.
— Нет! — выкрикнул переводчик. — Корней с вас шкуру спустит!
— Он не оставит вас, Золотой. Придут они, — продолжил Сизый, голос спокойный. — Я царский казак, я могу убить его. Сам в Сибирь уйду, не достанут.
Я опустил голову. Посмотрел на тело янычара, на его голову — мёртвые глаза были открыты, смотрели на нас.
«Убить его, тогда надо и Спирьку тоже. Но если убьём, круг нас изгонит. А то и похуже. Корней не простит, он их и подослал сюда. Сука. Что же делать».
— Отпустим их, — Панкрат положил свою руку на плечо. — В крови нет правды, Золотой. Не делай хуже.
— Стрелять? — спросил Нечай.
Турок зубы скалил, дышал тяжело.
— Пусть идёт, — ответил я. Не знаю, почему именно так.
«Как поступить, как поступить?»
Спирька шепнул на ухо турку что-то. Тот, не сводя глаз, забрался на коня.
— Дёнедже́м! — пришпорил коня Мустафа.
Нечай взял меня под руку, и мы прошли во двор. Все молчали. Матушка дрожащими руками вытирала кровь, ссадины. Травяной отвар щипал раны. Все окружили.
— Дурни вы молодые, — сидел за столом Панкрат, голову подпёр.
— А что было делать-то? — сказал Нечай, чистил дуло пищали.
— Убивать мне надо было янычара, — ответил я. Лекарство пощипывало.
— Воин он был крепкий, — Сизый всё время сидел на коне. — Да и ты махал саблей как тяпкой.
— Я убивал уже таких.
— Корней не простит. На кругу смуту против тебя поднимет, отдаст тебя туркам, — Панкрат встал из-за стола, ходил, руки за спину. — А тут ещё и я, Настя, мать твоя. Придут за головой твоей штук десять янычар. Что делать будешь?
Матушка посмотрела на меня. Глаза влажные.
— Иди к Ермиле, пусть поможет тебе выход найти, — сказала она. — Может, с Корнеем поговорит.
— Унизил я Корнея. Сдаст меня, скажет, что всё уладит, соврёт. За Айше на какой день уже пришли эти...
— Мать права твоя, — сказал Сизый. Посмотрел на Нечая. — Ты тоже. Убил одного.
Нечай застыл, взглотнул.
— Ладно. Едем к Ермиле, — я встал. Поправил саблю.
Айше стояла позади остальных. Грызла ногти, смотрела в землю.
— В Черкасске он, собирает казаков. Уедет с царскими, — сказал Сизый. — Торопиться надо.
В Черкасск выехали сразу. Солнце уже клонилось к закату, красило степь в рыжее с золотом. Ковыль волнами уходил к горизонту, ветер гнул его к земле, шелестел сухо, как старая бумага. Дорога пылила, копыта выбивали дробь по сухой глине.
Сизый впереди, на своём кауром. Нечай — за ним, пищаль поперёк седла, сазанов бросил, но корзина ещё болталась у луки. Я — на гнедом. Плечо ныло, но держал повод крепко.
Степь была пуста. Только грач сидел на старом дубе, провожал нас взглядом. Да вдалеке, у балки, мелькнул табун — дикие лошади, почуяли нас и ушли в низину. Ветер дул в спину, подгонял.
Город гудел, как улей перед роением. У пристани — струги, чайки, дощаники, гружённые припасом. Новые лодки смолили прямо на берегу, дым от костров смешивался с речным туманом. Пахло смолой, порохом, рыбой.
Царских казаков стало больше. Повсюду синие кафтаны с золотым шитьём, собольи шапки, сабли в посеребрённых ножнах. У церкви раздавали оружие: пищали новые, с тульскими клеймами, связками лежали на телегах. Порох в бочонках, свинец в слитках. Писарь сидел за столом, записывал, кому что выдано.
У причала стояли пушки — четыре штуки, медные, с дульными утолщениями, на дубовых лафетах. Колёса кованые, обитые железом. Рядом — ядра, сложенные пирамидой, и мешки с картечью. Пушкари суетились, протирали стволы, подносили фитили.
Народ сновал туда-сюда. Казаки грузили мешки с мукой, бочки с солониной, тюки с сукном. Кто-то прощался с бабами, кто-то пил на дорожку, кто-то молился у церкви. Кони ржали, телеги скрипели, кузнецы стучали молотками — подковывали лошадей. Гомон стоял такой, что не слышно было Дона.
— Где Ермила? — крикнул Сизый, перекрывая шум.
— У старого амбара, за кузней! — махнул рукой казак с пищалью на плече. — Снаряжение проверяет, не на кругу он.
Мы тронули коней. Прочь от пристани, мимо кузни, где молот бил по наковальне, мимо телег с порохом. За кузней, в стороне от суеты, стоял старый амбар — низкий, почерневший. У распахнутых дверей горел факел. Там, среди бочек и тюков, Ермила перебирал пищали — одну за другой, проверял замки, откладывал в сторону. Увидел нас, выпрямился.
— Золотой, ты что побитый такой? Сизый? Что случилось?
Мы спешились. Ермила отложил пищаль, вытер руки о ветошь. Сизый шагнул вперёд, открыл рот.
— Ермила, тут такое дело...
— Турки приходили за Айше, — перебил я. — Выкуп принесли. Я отказал. Янычар вызвал на поединок. Насмерть. Я не смог его убить. Сизый вмешался, срубил ему голову. Нечай застрелил второго — молодого, сына Мустафы-паши. Мустафа ушёл. Сказал, что вернётся. Спирька с ними был, от Корнея. Теперь Корней меня кругу сдаст. И турки придут. За мной. За Айше. За всеми.
Ермила молчал. Смотрел на меня. Потом на Сизого. Потом на Нечая.
— Понял, — сказал он тихо. — Рассказывайте по порядку. С самого начала.
Мы рассказали всё. Сизый — про поединок, про то, как вмешался. Нечай — про выстрел, про молодого янычара. Я — про Айше, про Мустафу, про Корнея, про Спирьку. Ермила слушал молча, только желваки играли.
— Корней тебя не простит, — чесал бороду Ермила. — Ты на круге опозорил его.
— Всё было по-честному, — ответил я. — Девушку я туркам не отдам.
— Да что ты прицепился к ней? — фыркнул атаман.
— Моё дело.
— Да вот твоё дело, вот и разбирайся сам, — повысил голос Ермила. Отвернулся, бросил саблю на стол. Опёрся руками.
— Прости меня, атаман. Дров наломал, да. Но не могу по-другому, — сказал я.
— Значит, так, — продолжил атаман. — Если не хочешь, чтобы к Панкрату и матушке твоей проблемы были — в Сибирь со мной пойдёшь.
— Айше я не оставлю.
— Значит, её бери.
— На войну?
— Там не только война, Золотой. Там земля. Своя. Царь даёт каждому, кто пойдёт, надел. Дом поставишь. Хозяйство заведёшь. Казаки там уже оседают, семьи везут. Крепости строим, остроги. А пушнины там — на год вперёд обогатишься. И главное — там нет Корнея. Нет круга, что тебя туркам продаст. Там всё сначала. Как Панкрат говорил: кто первый встал — тот и домовитый.
Я молчал. Смотрел на атамана.
— Уезжать надо, Золотой. Всем. Тебе, Сизому — он царский казак, ему туда дорога. Нечаю — его теперь тоже искать будут. И девушку твою турки здесь достанут. А там — земля, воля, и Бог вам судья. Не Корней.
— За хана говорили какого-то, — сказал Нечай.
— Хана Кучума, — ответил Ермила. — Он там царём себя кличет. Сибирь под ним, а мы её для государя московского берём. У него орда: татары сибирские, вогулы, остяки. Тысячи. Но у них только луки да сабли. А у нас — пищали. Порох. Огненный бой. Они его боятся. Одним залпом сотню положить можно, пока они стрелу на тетиву кладут. Строгановы ещё пушки дадут на Чусовой. С пушками мы их сомнём. Понял? Не они нас — мы их.
— Вот так, — я почесал затылок. — А матушка?
— Тут останешься — хуже будет, — добавил атаман. — Помочь тебе я не смогу ничем.
— Говорят там, за Камнем... — голос Характерника из угла.
Он всё это время сидел в тени, на бочке. Я вздрогнул, услышав его голос. Не заметил его, когда вошёл. Чёрный на чёрном, только глаза блестели.
— ...Есть люди необычные. Со своими богами, бесами, дьяволом. И они не рады нам. Там нет полей, только лес. И духи, живущие в ветвях. Казаки там пропадали, умирали не от стрел и копий. Души пожирают их, названных гостей.
Нечай выдохнул.
— Ты тоже идёшь туда? — спросил я.
— Кто же всю эту мерзость бить будет? Ваши сабли? — усмехнулся Характерник.
— Хорошо. Иду я.
Тяжесть спала с груди.
— Нечай, — повернулся Сизый к нему. — Ты?
— Это что, мне самому с десятками турков тут и Корнеем биться? Конечно, иду.
— Тогда идите записываться. Сизый, покажи им всё. Получите снаряжение — через день выступаем.
— Попрощайтесь с родными, — добавил Характерник.
Сизый повёл нас к приказу — длинному столу под навесом у церкви. Там уже толпились казаки. Писарь в заляпанном чернилами кафтане скрипел пером, вносил имена в большую книгу в кожаном переплёте. Рядом стоял Иван Кольцо — увидел нас, кивнул.
— Золотой. Передумал?
— Передумал.
— Добро. Имя, прозвище, откуда родом?
— Золотой. Сын Марьин. С хутора Камышин.
Писарь записал. За мной подошёл Нечай — назвался. Писарь внёс и его. Сизый стоял рядом, ждал.
Дальше — к амбару, где выдача. Казаки выстроились в цепочку. Нам выдали по две пищали — длинные, с фитильными замками, тульского литья. Пороховницы, натруски, мешочки с пулями. По сабле казённого образца — прямой клинок, простая рукоять, но сталь добрая. По два пистолета. Нож в кожаных ножнах. Бердыш — широкий, на длинном древке, для пешего боя.
Одежду дали тут же. Кафтан синий, суконный, с золотым шитьём по вороту и обшлагам — царский цвет. Шапку с собольей опушкой. Порты новые, сапоги яловые, крепкие. Кушак красный. Поверх кафтана — кольчуга до пояса, лёгкая, но прочная.
Я переоделся тут же, у амбара. Скинул старый кафтан — тот самый, в котором и в степи, и на корабле, и в драке с Мехмедом. Натянул новый. Синий. С золотом. Тяжёлый, но сидел ладно. Саблю казённую на пояс. Пистоли за кушак. Пищаль на плечо.
Сизый оглядел нас, усмехнулся.
— Теперь вы царские казаки. Привыкайте.
Я посмотрел на Нечая. Тот вертел в руках новую шапку, щупал мех. Потом надел. Соболь лег на лысину, как влитой.
Подошёл к Ивану Кольцу. Тот стоял у пушки, проверял запал, поднимал фитиль.
— А что с конями там? Как сражаться? Если степи нет?
Кольцо выпрямился, усмехнулся в бороду.
— Кони там есть. У Кучума табуны — степняки, без коня не живут. Но нам конница — не главное. Там лес, Золотой. Тайга. На коне не развернёшься. Потому бой там другой.
Он присел, начертил на земле пальцем.
— Идём на стругах по рекам. У них крепости на берегах — деревянные, частокол. Подплываем, бьём из пищалей и пушек. Потом высаживаемся — и в пеший бой. Бердышами, саблями, пистолями. Строй держим плотно, плечом к плечу. Они сначала из луков бьют, потом врукопашную кидаются. У них сабли кривые, копья, щиты деревянные. Но мы огнём их ломаем. Пищали — наше всё. Залп — и в дым, пока они очухаются, мы уже на стенах. А там уж сабли в ход.
Он стёр чертёж сапогом.
— Коней твоих не бросят. В обозе пойдут. Где степь будет — там и конница сгодится. Но главное — реки и лес. Там всё решится. Понял?
— Понял, — ответил я.
Мы пошли к коням. Сизый отделился, махнул рукой.
— К Ермиле зайду. До завтра, мужики.
— До завтра, — ответил я.
Мы с Нечаем двинулись дальше, вдоль пристани, через круг. Вечер опускался на Черкасск. Улицы оживали огнями — жгли костры, факелы, свечи в окнах. Кузня ещё стучала, но уже тише. Из шинка несло брагой и жареной рыбой. Казаки сидели на лавках, чистили оружие, спорили о дележе, о Сибири. Бабы развешивали бельё, перекрикивались через заборы. Где-то плакал ребёнок, где-то пели.
— Звучит уж больно просто, — пожал плечами Нечай.
— Если из Орды, то такие же, как ногайцы, верно, — ответил я.
— А в лесах там у них правда чудища живут, или соврал Характерник?
— После того, что я видел, лучше ему верить...
Нечай замолчал. Мы прошли мимо церкви, где казак молился на коленях, мимо пушки, у которой спал пушкарь, обняв ствол. У коновязи наши кони — гнедой и саврасый — жевали сено. Я потрепал гнедого по шее.
— Что-то ты небольно рад, Золотой, — сказал Нечай. Наши кони шли по дороге рядом. — Обычно в набеги первым летишь.
— Не за Сибирь я переживаю. Мамку тут одну оставлю.
— Так она ж не одна. Панкрат тут. А если сдохнешь — всё равно не узнает, будет думать, что живёшь там хорошо.
Я обернулся. Посмотрел в горящие глаза Нечая, его улыбку.
— Нечай, я не думал, что ты такой мозговитый.
«Верно говорит, брат мой. Верно говорит».
— То есть ты думал, что я туп?
— Я бы не сказал, что именно так.
— Знаешь ли, я мыслю порой как настоящий мыслитель. Ульяна так говорила.
— Это как?
— А вот как: если хочешь быть счастливым — перестань следить за тем, за чем не можешь уследить. А единственное, чем ты действительно владеешь, — своими мыслями.
— Не понял, — я остановил коня. Развернулся к нему.
— Ну смотри. Ты не можешь знать, поймаешь ты сазана или нет. И если не поймаешь, то к чему злиться вообще?
— Как к чему? — я приподнял бровь. — К тому, что не поймал.
— Вот, это глупость. А мудрость — это когда ты не переживаешь из-за сазана, а только за свою удочку.
Ветер подул. Запах свежей степи окутал. Сверчки напевали.
— Нечай, больше не говори так, хорошо?
Он усмехнулся, ничего не ответил. Развернул коня и пустил рысью в степь. Я тронул гнедого следом. Дорога стелилась под копыта. Впереди темнел хутор.
Ковыль серебрился под луной, ветер гнал по нему волны — бесшумные, мягкие, как дыхание спящего. Где-то в балке ухал филин — одиноко, глухо. Цикады заливались в траве, и их песня сливалась с шорохом сухих стеблей.
На полпути, у старой груши — кривой, одинокой, неизвестно как выросшей в степи, — я придержал коня. Дерево стояло, растопырив ветви, как руки нищего. Листьев почти не было — только редкие, скрученные жарой. Кора потрескалась, почернела от ветров. Но жило. Цеплялось корнями за сухую землю.
У корней мелькнула тень. Корсак — степная лиса, мелкая, серая, с чёрными кончиками ушей. Вышла на лунный свет, замерла. Повела носом. Почуяла нас, но не побежала. Села. Смотрела. Глаза жёлтые, спокойные. Корсак посидел, зевнул — и неспешно скрылся в ковыле.

