Глава 5. Чайки
Утро вползло в горницу серое. Петух орал за окном. Я лежал, уткнувшись лицом в подушку, и не хотел жить. Плечо ныло, голова после вчерашнего ещё гудела, а ноги будто приросли к лежанке. Стук в дверь. Не дожидаясь ответа, вошла матушка.
В руках — чистая рубаха, льняная, ещё пахнущая щёлоком. Порты выглаженные, кушак новый, синий. Всё аккуратно сложено, как в церковь.
— Вставай.
— Ма...
— Вставай, говорю. Панкрат ждать не будет.
Я приподнялся на локте. В окно било солнце — уже высоко. Проспал.
— Куда ждать?
— На пристань. Я договорилась. Сегодня поработаешь у него. Грузы считать, струги снаряжать. Рубаху надень, умойся, позавтракай — и вперёд.
— Ма, я же сказал, не моё это.
Она положила одежду на лавку, разгладила рубаху ладонью.
— А ты попробуй. Один день. Что, саблей махать проще, чем головой думать?
— Ма...
— Не мамкай, — она хлопнула дверью так, что горшок на полке подпрыгнул.
Я сел, потёр лицо. Рубаха лежала на лавке — чистая, чужая. Не для боя, для работы. Вздохнул. Поднялся.
Умылся ледяной водой из ведра. Натянул рубаху.
Панкрат ждал у ворот. Уже в седле, свежий, будто и не ездил вчера из Черкасска. Конь под ним каурый, сытый, сбруя с медными бляхами. Увидел меня, хмыкнул.
— Ну, работничек. Садись.
Я взобрался на гнедого. Тот всхрапнул — тоже не выспался. Тронулись шагом. Улица ещё спала, только дым из труб да собака у колодца лениво тявкнула вслед.
— Ты, это, Золотой, не хмурься, — Панкрат поправил шапку. — Работа не бей лежачего. Сиди себе, считай. Бочки с дёгтем — раз, мешки с мукой — два, пищали — в отдельный ящик. Купцы приходят, ты им бумагу выписываешь. Грамоту ж знаешь? Ермила учил?
— Учил.
— Вот и ладно. А то у меня Степан считал — двух коней потерял.
— Как это?
— А так. Записал, что отдал, а кому — забыл. Ищи теперь коней по всему Дону.
Я усмехнулся. Гнедой фыркнул.
— Пристань у нас хорошая, — продолжал Панкрат. — Струги смолим, грузы с Москвы идёт, с Астрахани, шкуры, соль, порох. Народу тьма. Ты главное не зевай, записывай всё в книгу. А то украдут — с тебя спрос.
— А ты?
— А я надзираю, — он улыбнулся в усы.
Я зевнул.
— Вот-вот, — Панкрат хлопнул меня по плечу. — Скучно, зато живой. Не то что у вас в степи.
Пристань показалась за поворотом. Дон блестел на солнце. У берега покачивались струги — десятка два, длинные, с высокими носами. Пахло смолой, рыбой, речной водой. Грузчики уже таскали тюки, скрипели сходни. Где-то стучал топор. Где-то купец орал на приказчика.
— Вот моё царство, — Панкрат спешился. — Пошли, покажу твой стол.
Я спрыгнул с коня. Пристань гудела. Чайки орали. Солнце пекло.
Привязал гнедого у коновязи. Панкрат уже шагал к пристани. Я за ним.
«Нечай наверное со смеху упал бы. А Митрич перекрестился».
Пристань гудела, как улей. Грузчики катили бочки, тюки с шерстью, ящики с рыбой. У воды струги покачивались — длинные, с задранными носами, как гуси на плаву. Одни разгружали, другие только швартовались.
Панкрат провёл меня мимо бочек с дёгтем, мимо горы мешков с мукой, мимо купца в долгополом кафтане, который орал на приказчика, тыча пальцем в бумагу. Остановились у навеса — дощатого, крытого камышом. Под навесом стоял стол — грубо сколоченный. На столе — книга в кожаном переплёте, чернильница с гусиным пером, песочница. И табурет.
— Вот твой стол, — Панкрат хлопнул ладонью по книге. — Сюда записываешь всё, что приходит и уходит. Понял?
— Понял.
— Гляди. Приходит струг. Ты спрашиваешь у кормчего: чей, откуда, что везёт. Он говорит: купца Савелия, из Астрахани, бочки с икрой, мешки с солью. Ты записываешь в книгу: число, имя купца, откуда, товар, сколько мест. Вот так.
Он открыл книгу, ткнул пальцем в страницу. Там уже были записи — корявые, с кляксами.
— Потом идёт грузчик, берёт товар. Ты ему говоришь: на какой склад нести. И записываешь: кому отдал, сколько. Вечером приходишь ко мне, сверяем. Всё просто.
— Просто, — повторил я.
— Если купец спорит — зовёшь меня. Если грузчик ворует — тоже меня. Если ошибся — зачеркни и напиши сверху. Главное, чтобы всё сошлось. Понял?
— Понял.
— Ну, садись. Пробуй.
Я сел. Табурет скрипнул. Перо лежало передо мной — лёгкое, невесомое. Не то что сабля. Я взял его, повертел. Панкрат стоял над душой, скрестив руки.
— Чего замер?
— Думаю.
— Ты не думай. Ты пиши.
Я вздохнул. Открыл книгу. Обмакнул перо.
Плечи затекли быстро. От непривычки больше, чем от работы. Я сидел, склонившись над книгой, как дьяк над псалтырью. Оно скрипело, царапало бумагу, ставило кляксы. Пальцы в чернилах, рукав в песке.
Под навес заглянул мужик. Лет сорока, в засаленном кафтане, с клочковатой бородой, глазки бегают. Пахло от него брагой.
— Ты новый писарь? — спросил он.
— Новый, — я отложил перо.
— Мне бы бочонок дёгтя. Склад открой.
— Чей струг? Откуда? Какой товар привёз? — спросил я.
Мужик замялся.
— Да я это... не со струга. Мне просто бочонок. Для себя. Панкрат знает, он разрешил. Ты запиши там как-нибудь, мне не впервой.
— Если Панкрат разрешил, пусть подойдёт и скажет.
— Да зачем его дёргать? — мужик придвинулся ближе, понизил голос. — Ты запиши, а я тебе отолью чуток. Или серебром. Дёготь нынче дорогой, а тебе, поди, лишний грош не помешает?
Я откинулся на табурете. Посмотрел на него.
«Вот оно. Первый день — и уже воруют. Паскуда, ну я тебе устрою».
В пальцах засвербило. Я встал, схватил мужика за ухо и сжал так, что хрящ хрустнул. Он взвизгнул, как поросёнок, и покраснел до самой лысины.
— Ты что, чёрт хмельной, меня на грех подбиваешь? — я выкрутил ухо. — Гроши мне надо, думаешь? Я что, на бедняка похож?
— Эй, молодой, да я понял, понял, отпусти!
— А ну шуруй отсюда, пока бочонок в гузно не оказался.
— Золотой! — Панкрат зашёл под навес и встал как вкопанный. — Ты что тут устроил?
Мужик вырвался, отскочил в сторону, схватился за ухо — красное, как свёкла.
— Панкрат, — запричитал он, — писарь твой сдурел совсем! Я за дёгтем пришёл, по-людски, а он драться!
Панкрат перевёл взгляд с него на меня. Глаза светлые, цепкие, стреляли насквозь.
— Что случилось? — скрестил он руки на груди.
Я вытер пальцы о штаны.
— Да так, слово за слово... — сказал я. — Всё нормально.
— Нормально? — мужик попятился к выходу. — Он мне чуть ухо не оторвал!
— Ах ты пропитая рожа! Я с тобой на мир иду, а ты... — я выскочил из-за стола. Мужик рванул за спину Панкрата, как крыса за ларь.
— Золотой, — повысил голос тот. — Займись работой. Ты не в поле.
— Знай своё место! — бросил мужик из-за спины.
— А ты чеши отсюда! — развернулся Панкрат. — Бегом, пока я тебе второе ухо не надрал.
Мужик попятился, сплюнул под ноги и зашагал прочь, оглядываясь. У сходней обернулся, хотел что-то крикнуть, но встретился глазами с Панкратом и передумал. Скрылся за телегой. Только борода мелькнула.
Панкрат выдохнул, покачал головой. Потом повернулся ко мне.
— Бери книгу, писарь. Пошли.
— Куда?
— Дело есть. Икру привезли, надо записать. Заодно проветришься.
Я сунул книгу под мышку, перо за ухо — и пошёл за ним.
У дальнего причала стоял струг — большой, астраханский, с резным носом в виде рыбьей головы. От него тянуло рассолом, рыбой и чем-то ещё — солёным, густым, дорогим. На сходнях стоял купец — в добром кафтане тёмно-синего сукна, с серебряными пуговицами, борода стрижена, лицо сытое. Рядом с ним приказчик держал раскрытый ларец с монетами. Панкрат подошёл, поздоровался за руку. Пошли разговоры: сколько бочек, чей улов, почём нынче икра в Москве.
Я встал чуть поодаль. Бочки стояли на досках — пузатые, дубовые, обтянутые обручами. Одна была приоткрыта — пробка вынута, край в рассоле. Пахло морем.
Оглянулся. Панкрат с купцом отвернулись, спорили о цене. Приказчик считал рубли. Я шагнул к бочке, окунул палец в рассол, зачерпнул икру. Зёрна крупные, блестящие, чёрные с серым отливом. Поднёс к губам, попробовал.
Икра лопнула на языке — солёная, маслянистая, с чем-то неуловимо морским, будто ветер морской застрял в каждом зёрнышке. Не еда — шёлк. Глотать не хотелось, хотелось держать этот вкус во рту.
«Такого я ещё не пробовал. Что это за икра?»
— Двадцать рублей за бочку, — донёсся голос купца.
Я застыл. Палец ещё был во рту. Двадцать рублей. За бочку. У меня в кошеле серебра — от силы два рубля с полтиной, и то с мамкиной помощью. А тут — одна бочка стоит как полхутора.
Купец достал из-за пазухи мешок. Развязал, высыпал на ларец горсть серебряных рублей. Монеты покатились, зазвенели. Приказчик ловко пересчитывал, отодвигал в сторону. Панкрат кивнул, ударили по рукам.
Я захлопнул книгу, сунул перо за ухо. В голове звенело.
«Откуда они столько денег берут. Супостаты. Я тут с головой расстанусь. Каждый день смотреть на толстосумов. Встретились бы они мне в степи. Срезал бы кошель да забил как борова. Вот бы такой попался, эдакий турок какой-то».
— Ты что улыбаешься? — обернулся Панкрат. Постучал по плечу, уголок губ его дрогнул. — Вот где деньги, сынок. Туда-сюда — и заработаешь. Пошли, ещё надо пару дел сделать.
Мы обошли пристань. Панкрат считал, я записывал. Мешки с солью — двенадцать, в амбар. Бочонки с мёдом — пять, купцу Игнату. Пищали новые, с Тулы, — в ящиках, под замок. Я водил пером, уже быстрее, почти без клякс. К вечеру перед глазами плыло, но книга была в порядке.
Панкрат проверил записи, кивнул. Потом развязал кошель, отсчитал серебро и отсыпал мне в ладонь.
— Держи. Заработал. Не так, как с похода, но зато целый. И домой идёшь.
Я посмотрел на монеты. Пять алтын. Не бог весть что.
— Спасибо.
— Не за что. По коням.
Ехали шагом. Солнце садилось за Дон, красило воду в красное. Пыль от копыт поднималась розовая. Кони устали, шли медленно. Панкрат говорил что-то про дела, про завтрашний день, про то, что надо бы ещё людей нанять.
Я не слушал.
«Бочку свистнуть. Может, самому рыбаком пойти... откуда они везут такую... а у турков будет? На абордаж бы взять торговый корабль такой, и в карманы икру... надо взять сумку и подшить к штанам, на обратную сторону».
— ...Так что мать твоя рядом будет, и тебе платить будет чем мне... Золотой... ты слушаешь?
— Да... — улыбнулся я.
— Батько твой бегал до седых волос. И что с ним. В бою погиб.
— Не в бою, — сказал я. — Его свои же за пьянку зарезали. В походе запил как свинья.
Панкрат остановил коня. Повернулся ко мне всем корпусом.
— Это кто сказал тебе?
— Митрич. Только матушке не говори.
Панкрат долго молчал. Солнце садилось. Ветер трепал гриву каурого. Потом он тронул повод и сказал глухо:
— Хорошо…
Вечер опустился на хутор тихий, тёплый. Луна висела над Доном — круглая, жёлтая, как масляный блин. От реки тянуло прохладой и рыбой. Сверчки заливались в траве. Матушка возилась в доме — гремела посудой, что-то напевала себе под нос.
Я сидел на лавке под вязом, вытянув ноги.
Скрипнула дверь. Настя вышла на крыльцо. В руках — две глиняные кружки. Платье светлое, простое, платок на плечах. Спустилась по ступеням, подошла босиком по тёплой земле. Протянула мне кружку.
— Взвар. С мятой и мёдом. Матушка просила передать.
Я взял. Кружка тёплая. От взвара пахло летом — травами, яблоками, чем-то сладким и далёким. Я отпил. Тепло пошло в грудь. Сверчки напевали.
— Понравилась работа? — спросила Настя.
— Нет.
— Нет? — она выпрямилась. — Батя говорил, что она завидная, не тяжёлая, спину не горбатишь...
— Смотреть на купцов с кошелями каждый день, а самому крохи со стола? — я посмотрел на неё. Матушка притихла у двери.
— Зато ты дома.
— Я не дома, — я сделал глоток, много, обжёг язык.
— Да что тебе так нравится там, в поле?! — Настя поставила кружку на лавку.
— Свобода. Ветер гудит, запах травы сухой, — я посмотрел в синее небо. — Там честно всё. Слава там.
— Смерть там...
— Они рука об руку ходят. Вот увидишь, моё имя ещё будут петь в песнях. Разбогатею, куплю дом, буду ногами босыми по шкурам ходить. Баню топить, коров и овец накуплю. Икры бочку. Всегда будет в погребе у меня брага, — я отошёл и показал на двор, сердце колотилось. — А тут беседка стоять, для братов. Собираться будем, песни петь и вспоминать о временах, когда голытьбой ходили, и смеяться, шутить. Дети будут, всегда сытые, сын и дочь. Жена красавица завидная, знатная, такая, что в глазах утонуть. Саблю закажу расписную, с золотом, буду у бедра носить.
— Золотой... — перебила Настя.
— Не веришь? — я подошёл ближе. — Неспроста Золотым прозвали. Не потому что волос и усы как колосья, а потому что Божья воля это. Веришь мне?
Девушка молчала. Я взял её за руки.
— Настюш, Богом я помазан, удача во мне, я сердцем чую. Не моё это всё. К большему душа лежит и требует... Своего требует...
— Как у каждого молодого, — матушка присела рядом. — Ты завтра всё же в Черкасск поедешь?
— Да, матушка.
Она посмотрела мне в глаза. Усталые, руки влажные от тряпки.
— Одежду подготовлю тебе, — голос тихий. — Пораньше ложись сегодня.
Я отпустил Настины руки. Девушка отвернулась, взяла кружку и ушла в дом. Тихо. Только босые пятки простучали по крыльцу. Матушка проводила её взглядом, перекрестила меня и ушла следом.
Я остался под луной. Вяз шумел над головой. Дон блестел в темноте.
«Маму мою…Защити, Боже. Недолго тебе тут еще полы мыть осталось. Не быть тебе рабыней до конца дней своих».
Черкасск гудел. У пристани — струги, чайки, дощаники, все свежесмолёные, с задранными носами. Круг перед церковью запрудили казаки — пешие, конные, в кафтанах, в кольчугах, в одних рубахах. Человек пятьдесят, может, больше. Кто с пищалью, кто с саблей, кто с голыми руками — пришёл наниматься. Голоса, смех, ржание коней. Пахло дёгтем, рекой, порохом.
Мы с Нечаем встали у края круга, у тележного колеса, откуда видно всё.
В центре круга стоял Ермила. Глаза горели, голос звенел. Рядом с ним — Характерник. Чёрный на чёрном, молчал, как камень. Чуть поодаль — Корней. В добром кафтане, с серебряной цепью на груди.
— Браты! — Ермила поднял руку. — Турки гонят струг из Кафы в Азов. Шёлк, серебро, оружие. Корабль торговый, пушек нет. Охрана — янычары, но немного. Два десятка, не больше. Мы возьмём его.
Казаки загудели. Кто-то свистнул, кто-то хлопнул в ладоши.
— А Азов? — выкрикнул кто-то. — Там крепость, турки на стенах. Увидят — утопят.
— Азов обойдём ночью, — Ермила посмотрел на Характерника. — Он знает протоки. Мёртвый Донец, гирла. Луны не будет — пройдём.
— А если ветер? — спросил другой.
— На вёслах пойдём. Струги лёгкие, чайки — тихие. Турки не услышат.
Вперёд вышел Корней. Оглядел всех, как хозяин.
— Струги даю. Припасы даю: порох, пищали, хлеб, сало. Десять чаек, по четыре человека на каждую. Добыча — пополам: атаману треть, остальное — по обычаю. Кто со мной — шаг вперёд.
Казаки зашевелились. Кто-то шагнул сразу. Кто-то колебался. Нечай толкнул меня локтем.
— Ну что, Золотой? Турки — это тебе не ногайцы.
— Турки — это шёлк, — ответил я. — И икра. Может, и икра у них там.
— Какая икра?
— Астраханская. По двадцать рублей за бочку.
— Ты с утра пьяный?
— Трезвый.
Ермила заметил нас, кивнул. Корней тоже заметил — взгляд задержался на мне дольше, чем надо. Я выдержал. Не моргнул.
— Золотой! — позвал атаман. — Ты с нами?
Я шагнул в круг. Нечай — за мной.
— С вами.
— Добро. Тогда готовьтесь. В ночь выходим.
Ночь накрыла Черкасск быстро, по-южному — только что солнце висело над Доном, и вот уже темень, только костры на берегу да огни в окнах. У пристани покачивались чайки — десять штук, длинные, узкие, как щуки. Казаки готовились к выходу: кто смолил весло, кто проверял пищаль, кто точил саблю. Голоса звучали глухо, без дневного гвалта.
Я сидел на перевёрнутой бочке у крайней чайки. Одет был по-походному: кафтан серый, суконный, под ним — рубаха льняная, вторая, чистая, матушкой выглаженная. Порты широкие, заправлены в сапоги. Сапоги яловые, крепкие, с подбитыми подошвами. Кушак синий, за ним — два пистолета, пороховница, мешочек с пулями. На плече — плащ из грубого сукна, от дождя и ветра. Шапка баранья, надвинута на самые брови.
Сабля лежала на коленях. Трофейная ногайская — клинок широкий, с долом, сталь сизая. Я водил точильным камнем вдоль лезвия, медленно, от пяты к острию. Камень пел тонко, железо отзывалось. Потом протёр клинок тряпицей, смоченной в конопляном масле. Проверил ножны: ремень цел, петля не болтается. Повесил саблю на пояс. Легла как родная.
Рядом скрипнули доски причала. Митрич. В старом кафтане, с перевязанным плечом.
Сабля на боку, пистоль за поясом. Сел рядом, вытянул ноги, крякнул.
— Ты ж говорил, что старый уже на чайках грести, — сказал я.
— Молодых много, может, кто и старику спуску за вёслами даст, — засмеялся Митрич.
— Жадность привела?
— На утро как закашлялся я. Подумал — лучше в бою умереть, чем на койке. В походе. Да и у турков на кораблях всегда есть что унести.
— Янычары хороши в бою? — я отложил точильный камень.
— Не бился?
— С голодранцами только.
Митрич почесал усы, сплюнул в воду.
— Янычары, Золотой, это тебе не ногайцы. Те с визгом бегут, как строй сломаешь. А эти — нет. Стоят, пока не лягут. Их с детства учат: сабля, ятаган, лук, пищаль. Но главное у них — ятаган. Кривой, короткий, обоюдоострый на конце. Им и рубят, и колют. Бьют с оттягом — если попал, руку до кости снимает. Доспехи у них лёгкие: кольчуга до пояса, шлем с бармицей, наручи. Щитов не носят — обходятся. Строй держат плотно, как стена. Один пал — другой встал. И молятся, прежде чем рубить. Тихо так, про себя. Это не наш «Господи помилуй» — это другое. Страшнее.
— Чем?
— Тем, что смерти не боятся. Им мулла говорит: падёшь за султана — сразу в рай. Там гурии, шербет, сады. Так что каждый из них уже мёртвый. А мёртвого убить трудно.
— Заливаешь ты что-то, старый...
— Ты это, старших уважай, — улыбнулся Митрич и пригрозил пальцем.

