Глава 6. Второе «нет»
Я не помню, кто из нас первым перестал дышать. Кажется, оба. За дверью стояла тишина, но тишина эта была плотная, как войлок, — та, в которой человек не молчит, а слушает. Я представила аудитора: длинный, в сером, с портфелем, где вместо бумаг — чужие годы. Он прислонился к моей двери плечом, как прислоняются к косяку в очереди. Удобно. Неспешно.
— Он слышал? — прошептала я.
— Он всегда слышит, — бог не стал понижать голос. — Он не слышит только цифры. Их он читает.
Я положила машинку на стол, кнопкой к себе. Медленно, как кладут на стол гранату без чеки. Облупившийся «итог» смотрел на меня снизу вверх, и на нём, если прищуриться, всё ещё читалась отцовская царапина — тонкая, будто он писал её последним, что у него осталось.
— Значит, план такой, — сказала я. — Я говорю «да». Аудитор открывает счёт. И тратит всё разом.
— На всех, — подтвердил бог.
— На всех — это как?
— Представь, что у человека внезапно появился каждый день, который он когда-то продал. Все сразу. Он проснётся утром — и у него будет семьдесят лет вчера, и триста лет позавчера, и та зима, которую он отдал за долги, и то лето, которое отдал за чужую жизнь. Всё вернётся в одну точку. В один человек.
— И?
— И он сгорит, — бог сказал это без всякого выражения. — Как сгорает бумага, если в неё ударила молния. Ты видела, что бывает с людьми, у которых слишком много времени? Они ходят медленно. Говорят медленно. Ждут, пока остынет чай, пока пройдёт дождь, пока кто-то другой сделает за них. А теперь дай им сразу всё.
За дверью что-то скрипнуло. Едва-едва. Я вздрогнула.
— Он проверяет, — сказала я. — Он проверяет, слушаю ли я тебя.
— Он проверяет, — согласился бог. — Но не это. Он проверяет, есть ли у тебя ключ.
— У меня? У меня нет никакого ключа.
— У тебя машинка. Тридцать лет она считала твои дни — и каждый раз, когда ты нажимала «итог», она забирала у тебя одну копейку времени. По копейке в день. Тридцать лет. Он думал, что ты платишь ему. Ты платила отцу. А отец — складывал. Складывал твоё в свой счёт. Вот почему на дне выцарапана сумма. Не цена. Итог.
Я села. Стул подо мной был тот самый, с подломанной ножкой, я подпирала её словарём Ожегова четвёртого издания, и сейчас я подумала: если сесть неосторожно, словарь переломится, и я окажусь на полу, и всё это окажется бредом уставшей женщины в кабинете с плохой вентиляцией.
Но словарь выдержал. И я — выдержала.
— То есть ключ — у меня, — сказала я вслух. Просто чтобы услышать, как это звучит. — Ключ — это машинка. Которую он видел тысячу раз. Которая стояла у него под носом все пять лет, пока он забирал у меня богов.
— Он не забирал. Он платил.
— Одинаково.
— Нет, — бог посмотрел на меня так, что я впервые за вечер почувствовала, что рядом со мной не существо, а кто-то, кто видел, как строятся города. — Это совсем не одинаково. Он платил, чтобы ты не умерла. Ты получала деньги за мёртвых богов — а он получал твои годы. Обмен. Всегда обмен. Всё, что он делал, было честно. Именно поэтому его нельзя убить. Его можно только пересчитать.
Я встала, взяла машинку и пошла к двери.
— Стой, — бог не двинулся с места, но голос его стал сухим, как бумага. — Ты не знаешь, что скажешь.
— Знаю.
— Ты собираешься отдать ему ключ.
— Я собираюсь поговорить с ним. Как бухгалтер с аудитором. У нас, знаешь ли, есть протокол.
Я взялась за ручку. Замок был старый, с язычком, который задирался, если хлопнуть дверью. Я всегда говорила уборщице: не хлопайте. Я остановилась на секунду — и сделала то, чего не делала тридцать лет. Я приложила ухо к собственной двери. С той стороны дышали. Ровно, спокойно, как дышит человек, который никуда не торопится и знает, что рано или поздно дверь откроют.
Я повернула ручку и распахнула дверь.
Коридор был пуст. Пуст, как бывает пустым коридор банка после закрытия, когда лампы горят вполнакала и все уже ушли. Никого. Только на полу, ровно у порога, лежал лист бумаги. Белый, формата А4, и на нём — печатью, а не от руки, — одна строка:
«Жду расчёта. А.»
Я подняла лист. Он был тёплый. Не как бумага, которую долго держали в руках, а как бумага, только что вышедшая из принтера, — и в этом тепле было что-то до тошноты знакомое, то же самое, что поднималось ко мне от дна машинки, от отцовского «прости».
Я обернулась. Бог стоял у стола, и лицо у него было — я не сразу подобрала слово, а потом подобрала: расчётливое. Как у человека, который всё это время знал чуть больше, чем говорил.
— Ты знал, что он оставит записку, — сказала я.
— Догадывался.
— И знал, что я выйду.
— Надеялся.
— Почему?
Он помолчал. Потом взял со стола мою чашку — ту, с отбитой ручкой, из которой я пила чай с сахаром вприкуску.
— Потому что я не бог, — сказал он. — Я его первый счёт. Он открыл меня двести лет назад, положил туда одного человека и закрыл. С тех пор я хожу и ищу, у кого хватит смелости сказать ему «да». Не «нет». «Нет» говорят все. «Нет» — это просто. А «да» — это когда ты соглашаешься получить всё.
Он поставил чашку. Донышко звякнуло о стол — тонко, как монета.
— И теперь, — сказал он, — у тебя есть ключ. И записка. И, кажется, идея. Я прав?
Я посмотрела на лист в своей руке. На официальную, казённую букву «А». Где-то на площади пробило половину первого. В пустом коридоре горела одна лампа, и под ней, у самого пола, колыхалась тень — длинная, в сером, чуть склонившаяся набок, как человек, который присел на корточки и смотрит в замочную скважину.
Тень не двигалась. Но она была.
— Прав, — сказала я. — Только считать я буду не его годы. Я буду считать его. По одной копейке. Как отец.
И в этот момент в коридоре, там, где кончался свет и начиналась темнота, очень вежливо, очень тихо кто-то кашлянул.
Дважды.
Как кашляют перед тем, как сказать «можно?».

