Глава 4. Отражение
Я медленно расстегнул рубашку. Пуговицы выскальзывали из вспотевших пальцев, и каждая казалась маленькой льдинкой, которую я не мог удержать. Рубашка упала на пол, и я услышал, как за спиной Рогачев сделал шаг к стене — словно хотел спрятаться за мной, словно боялся увидеть то, что увижу я.
Я не хотел смотреть. Я хотел никогда не знать того, что лежит на моей коже. Но тело уже двигалось само — я повернулся к зеркалу, что висело над тумбочкой у входа, тому самому, перед которым каждое утро поправлял галстук, чистил зубы, проверял, не вылез ли воротник. Обычное зеркало. Обычная моя спина в обычном зеркале.
Сначала я ничего не увидел. Только лопатки, только позвонки, только шрам от старого осколка, что оставила мне Чечня. Потом я повернулся чуть иначе, поймал свет настенного бра, и буква проступила — бледная, почти розовая, как утренний румянец, как след от поцелуя, который держался слишком долго.
Я склонил голову, пытаясь разобрать очертания. И разобрал.
«Л».
Буква «Л» — зеркальная, будто написанная не рукой, а отражением руки. Она была ровно между лопатками, там, где я не мог бы дотянуться сам, даже если бы вывернул себе плечи.
— Вы видите? — спросил я, не поднимая головы.
Рогачев молчал. Потом хрипло, как человек, из которого вынули все слова, сказал:
— Вижу.
— Какая?
— «Л», — сказал он. И добавил, чуть тише, будто боялся, что буква услышит и обидится: — Десятая. Если считать все, что я видел в деле. Десятая, товарищ майор.
Десятая. Я стоял босиком на холодном ламинате и считал в уме. А, Р, О, У, К, Б, Е. Семь на телах жертв. Я начинал складывать их в слово — и не получалось, потому что буквы шли не по порядку, потому что каждая следующая переставляла предыдущие, ломала слово, которое я уже почти держал.
— Десятая, — повторил я вслух. — А где восьмая и девятая?
Рогачев перевел взгляд куда-то в сторону. Я знал этот его взгляд — так он смотрел, когда говорил мне, что дело закрыто, что дальше копать некуда, что надо жить дальше.
— Восьмая и девятая, — сказал он, — были на вас. На вашей одежде. На вашей рубашке. В тот день, когда вы пришли ко мне с результатами экспертизы.
— На моей рубашке? — переспросил я.
— Мы сняли с вас отпечатки. Криминалисты. Когда вы сидели у меня в кабинете и говорили, что больше не можете. Что вам кажется, будто вы сходите с ума. Что вы видите буквы даже в узоре на обоях. Помните?
Я помнил. Я помнил, как сидел напротив него, как сжимал стакан с водой, как сказал, что, может быть, мне пора уйти из органов. Рогачев тогда долго молчал, потом достал папку и сказал: «Давай ещё раз посмотрим». Я думал, он хочет пересмотреть дело.
— Мы нашли их на вашем воротнике, — продолжил Рогачев. — Две буквы, выведенные маркером, тем же, каким писал он. Мы не сказали вам. Мы решили, что это… что он подбросил. Что он знал, где вы живёте, и кто-то из ваших прошёл мимо. Мы не сказали вам, потому что побоялись, что вы не выдержите.
— Какие буквы?
— «С» и «Т», — сказал Рогачев. И посмотрел мне прямо в глаза. — Мы думали, это он. Мы думали, это его почерк. Но экспертиза показала другое.
Тишина в прихожей стала такой плотной, что я слышал, как стучит мое собственное сердце — глухо, неровно, как метроном, который сбился с ритма.
— Что показала экспертиза? — спросил я.
Рогачев закрыл глаза. Я видел, как он держит себя, как собирает остатки своей профессиональной выдержки, как человек, который сейчас должен сказать то, чего не хотел говорить никогда.
— Буквы на вашем воротнике, — сказал он медленно, — были написаны с обратной стороны. Изнутри наружу. Так, как писал бы человек, который держит маркер в левой руке, но рисует зеркально, глядя в зеркало.
— И что?
— И почерк совпал с вашим, — сказал Рогачев. — С вашим почерком, товарищ майор. С тем, которым вы пишете отчёты, когда торопитесь. С тем, которым вы оставили записку на вашей собственной двери.
Я смотрел на него, и комната медленно поплыла перед глазами. Я слышал, как Рогачев продолжает говорить — что-то про то, что они пять лет ждали, что я сам приду и скажу, что они проверяли, что это не подстава, что они не хотели в это верить, — но слова падали мимо меня, как буквы, которые не складываются в слово.
«Л». «С». «Т». «А». «Р». «О». «У». «К». «Б». «Е».
Я переставил их в уме. Раз. Два. Три. И вдруг картинка сложилась — так складывается пазл, когда последний кусок ложится на место, и ты понимаешь, что собирал его не для того, чтобы увидеть пейзаж.
А чтобы увидеть, кто смотрит на тебя с той стороны.
-«СТАРУКБЕЛ», — прошептал я, пробуя слово на вкус. Потом переставил ещё раз, и буквы встали иначе, и я почувствовал, как холод поднимается от живота к горлу.
— Нет, — сказал я. — Не так.
— Как? — спросил Рогачев.
А в отражении.
Я взял с тумбочки фломастер, которым помечал даты в календаре, и, глядя на своё отражение, начертил на стекле все десять букв. А, Р, О, У, К, Б, Е, С, Т, Л. Они плясали на зеркальной глади, как живые, как те, что остались на мёртвых телах, — и я смотрел на них, пяти лет собирающий мозаику мёртвых, и видел то, что он хотел, чтобы я увидел.
Фраза читалась не слева направо. Она читалась отражением, изнутри наружу, так же, как были написаны буквы на моём воротнике.
Я перечитал её. И замер.
— Рогачев, — сказал я, и голос у меня сел. — Позвоните в экспертизу. Скажите, чтобы перепроверили последнее тело.
— Зачем?
Я смотрел на зеркало, и отражение смотрело на меня — теми же глазами, тем же ртом, тем же выражением, что я видел каждое утро, но теперь я почему-то узнавал в нём чужое лицо.
— Потому что на теле под буквой «Е», — сказал я, — есть ещё один слой. Он был там всё время. Просто никто не догадался посмотреть в зеркало.
Рогачев шагнул к двери. А я остался стоять перед зеркалом, и впервые за пять лет я не боялся того, что увижу за своей спиной.
Я боялся того, что увижу впереди.
Потому что буквы складывались в одно-единственное слово. И это было моё настоящее имя.

