Глава 8. Тот, кто не помнит имени
Сергей не ответил. Не потому, что не знал, — потому что язык прилип к гортани, как бумага к мокрым пальцам, и никак не хотел отклеиваться. Он смотрел на человека на троне — на себя, — и в голове было пусто и гулко, как в пустой квартире ночью, когда слышно, как капает кран на кухне и как где-то далеко, на другом конце города, кто-то включил и выключил лифт.
— Я не знаю, как тебя зовут, — сказал он наконец. Честно сказал. Просто, как есть.
Человек на троне кивнул. Медленно, без всякого удивления, будто ждал именно этого ответа и уже давно приготовился к нему, как готовятся к дождю, который обещали ещё с утра.
— Вот как, — сказал он. — Значит, всё-таки забыл. А я, знаешь, надеялся. Я, представь себе, всё это время надеялся. Сто лет сижу тут и надеюсь. Миллион раз репетировал: вот ты спускаешься, вот свет, вот я задаю вопрос — и ты отвечаешь. Имя. Одно слово. Всего одно слово, Серёжа. Ты же грамотный мальчик. Ты же в школе учился. Тебе же мама в детстве книжки читала.
— Не называй меня так, — сказал Сергей. Голос у него всё-таки прорезался — сиплый, но свой. — И не трогай маму.
— Почему?
— Потому что ты не имеешь права.
Человек на троне рассмеялся. Тихо, коротко, беззлобно — так смеются над шуткой, которую слышали в сотый раз и всё равно каждый раз улыбаются, потому что она хорошая.
— Права, — повторил он. — Слышал, Лозар? Он говорит про права. В мире, где королём становится тот, кто случайно уснул на диване, — он говорит про права.
Лис сидел на предпоследней ступени, обвив лапы хвостом, и молчал. Сергей покосился на него — и не узнал. Обычно Лозар не молчал. Лозар комментировал всё: погоду, причёску канцлера, то, как Сергей держит вилку, то, как он дышит, — вообще всё. А сейчас он молчал, и это молчание было громче любого крика.
— Лозар? — позвал Сергей.
Лис повёл ухом. Один раз. И не поднял головы.
— Он тебе не ответит, — сказал человек на троне. — Пока не ответишь ты. Такие уж тут правила. Всё честно, всё по-старому. Ты спросил — тебе ответили. Теперь твой черёд.
— Я не знаю имени, — повторил Сергей, и сам услышал, как жалко это звучит. Как оправдание школьника, который не сделал домашку и мнётся у доски. — Откуда я вообще должен его знать? Я тут неделю. Меня вытащили из моей квартиры, из моей жизни, надели на меня корону и говорят: угадай имя. Это нечестно.
— Неделю, — сказал человек на троне, и улыбка его стала другой — тоньше, острее, как лезвие, которое вынули из ножен и повернули к свету. — Ты думаешь, ты тут неделю. А сколько ты тут на самом деле, Серёжа? Ты уверен, что помнишь? Ну-ка. Первый день. Что ты помнишь про первый день?
Сергей открыл рот — и осёкся.
Первый день. Диван. Кружка. Пижамные штаны. Трон. Придворные. Лис на подлокотнике. Это он помнил отчётливо, до последней трещинки в потолке, до запаха пыли и воска. А что было до дивана? Как он туда попал? Он лёг спать... когда? Вчера? Позавчера? Он попытался вспомнить вчерашний день — свой, обычный, земной, с работы домой, — и вместо вчерашнего дня в голове оказалась ровная, гладкая, белая пустота. Как лист бумаги. Как тот свет, что горел сейчас вокруг трона.
— Чушь, — сказал Сергей. — Я — это я.
— Докажи.
Сергей замолчал.
— Не можешь, — сказал тот. — Никто не может. Ни ты, ни я. Мы оба — это ты. Разница только в одном. — Он поднял третий медальон, и в белом свете Сергей увидел на металле то же самое лицо: своё, с прищуром, с ямочкой на левой щеке, которую он терпеть не мог с двенадцати лет. — Разница в том, что я знаю имя. А ты нет. Поэтому выйти наверх можешь только я. Таков уговор. Так было всегда. Один помнит — один выходит.
— Тогда почему ты сидишь здесь сто лет? — спросил Сергей. — Если ты знаешь имя — вставай и иди. Чего ты ждал?
Человек на троне перестал улыбаться.
И вот это было хуже всего. Потому что, когда он перестал улыбаться, лицо у него сделалось совсем как у Сергея в те минуты, когда в квартире гас свет и надо было идти к щитку в подъезд, в темноту, с фонариком в телефоне, у которого осталось четыре процента. Тревожное. Настоящее.
— Затем, — сказал он, — что из нас двоих имя знаю не только я. Имя знает ещё кое-кто наверху. И этот кое-кто очень не хочет, чтобы мы оба вышли. Ему нужно, чтобы вышел один. Любой. Главное — один. Потому что пока нас двое — он не хозяин. Пока нас двое, у этого мира есть настоящий король. А один — это уже не король. Это подмена.
Сергей почувствовал, как холод поднимается по ногам — снизу вверх, от ступеней, от камня, откуда-то из-под трона, оттуда, где сто лет спало это лицо с его лицом.
— Канцлер, — сказал он.
— Быстрее, чем я думал, — сказал человек на троне. И улыбка вернулась — усталая, хитрая, бесконечно знакомая. — Молодец. Да. Канцлер. Он тебе, конечно, рассказывал про приметы, про медальоны, про то, что ты — законный государь. Он не соврал ни в одном слове. Вот в чём беда. Он вообще никогда не врёт. Он просто не всё говорит.
— А Лозар? — Сергей обернулся к лису. — Лозар знает?
Лис наконец поднял голову. И посмотрел на Сергея так, как смотрят на человека, которому через минуту придётся сделать очень больно, и он это уже знает, и ты это уже знаешь, и оба вы молчите, потому что словами тут ничего не поправишь.
— Лозар знает всё, — сказал он. — Лозар всегда знал всё. Я тебе с первого дня говорил: я знаю лучше тебя. И это была не гордость. Это было предупреждение.
— И ты молчал.
— Я не молчал. Я тебя вёл. Каждое утро — к трону. Каждую ночь — к книгам. Каждую минуту — к имени. Я надеялся, что ты вспомнишь сам. Потому что если имя тебе подскажут — оно перестанет быть твоим.
— А если не вспомню?
Лис не ответил. Вместо него ответил человек на троне:
— Тогда я выйду вместо тебя. И никто не заметит разницы. Даже Лозар. Даже, представь себе, твоя мама. Потому что мы — одно. Просто я буду помнить, кто я есть. А ты — нет. Ты вернёшься на диван, к остывшему чаю, и будешь думать, что тебе всё это приснилось.
— А это плохо? — спросил Сергей. И сам удивился, что спросил. — Вернуться на диван. Доспать. Забыть. Может, это как раз то, чего я хочу.
Тишина.
Долгая. Такая долгая, что стало слышно собственное сердце — не в груди, а где-то в ушах, часто-часто, как дождь по жестяному откосу.
— Нет, — сказал человек на троне. Тихо. — Ты не хочешь. Ты хочешь, чтобы я сказал тебе, что хочешь, — и разрешил. Но я не разрешу. Потому что если ты сейчас уйдёшь, — он подался вперёд, и на его лице мелькнуло что-то, отчего Сергею стало стыдно, как в детстве, когда его ловили на вранье, — то канцлер получит своё. Он получит мир без короля. И тогда то, что случилось сто лет назад, случится снова. А я этого не переживу второй раз. Я, чёрт побери, и первого-то еле пережил.
— Что случилось сто лет назад?
— Имя потеряли, — сказал он. — Настоящее. То, которое нельзя произносить. Его забыл король — и вместе с ним его забыла страна. И страна стала... вот такой. Приметы, обычаи, лисы с медальонами, канцлеры с бархатными голосами. Всё это — не культура. Это протез. Мы отрастили себе протез вместо памяти. И он держится только на одном человеке, который имя помнит.
— На тебе?
— На нас, — сказал он. — Пока нас двое — держится. Если останется один — рассыплется. Понимаешь? Я поэтому и сижу тут. Сто лет. Я не могу выйти. Если я выйду один — исчезнет то, что осталось. А ты не можешь войти, пока не вспомнишь. Мы заперты. Оба. С двух сторон одной двери.
Сергей сел на ступеньку. Просто сел, потому что ноги больше не держали. Тёплый камень под ладонями, свет, который не грел и не слепил, — и два одинаковых лица, смотрящих друг на друга через три ступени и одну невозможную разницу.
— Тогда зачем всё это? — спросил он. — Трон, приметы, медальоны? Зачем меня вообще вытаскивали? Если я ничего не могу — зачем?
— Затем, что ты — ключ, — сказал человек на троне. — Я не могу вспомнить имя, потому что я его забыл сто лет назад и с тех пор только повторяю, как попугай, то, что осталось от эха. А ты — свежий. Ты пришёл из того места, где имена ещё работают. Где люди ещё называют друг друга по имени. Ты — единственный, кто может вспомнить заново. Не вспомнить — вспомнить впервые. Это разные вещи. Я помню только то, что забыл. А ты можешь вспомнить то, чего никогда не знал.
— Как?
И тут Сергей вспомнил.
Не мыслью — телом. Как вспоминают запах: вдруг, целиком, из ниоткуда. Голос у самого уха, из темноты, из другого мира, из той квартиры, где остался недопитый чай. Голос, который звал его по имени. И второе имя за этим голосом — то, которое он слышал только один раз, очень давно, и которое тогда показалось ему странным, чужим, неправильным, и он даже поморщился, а потом забыл, потому что был маленький и потому что все звали его иначе.
— Ты вспомнил, — сказал человек на троне. И встал. — Ты сейчас вспомнил. Я вижу. Скажи. Скажи вслух, Серёжа. Одно слово. И мы оба выйдем. Оба. Как и должно быть. Пока нас двое — мир стоит. Скажи.
Сергей встал. Колени дрожали. Он посмотрел на Лозара — лис смотрел на него в упор, не мигая, и в его глазах было что-то, чего Сергей никогда там не видел: страх. Настоящий, звериный, древний страх маленького рыжего существа, которое знает всё и всё-таки боится.
— Не говори, — сказал Лозар.
Сергей замер.
— Что?
— Не говори, — повторил лис, и голос у него был чужой — сухой, старый, не его. — Я знаю, ты вспомнил. Не произноси. Потому что он врёт. Не в словах — в главном. Он сказал: пока нас двое — мир стоит. А правда в том, что мир стоит, пока имя свободно. Как только ты назовёшь его вслух — имя привяжется к одному из вас. Навсегда. И второй исчезнет. Не вернётся на диван. Не станет тенью. Исчезнет. Совсем. Он это знает. Он тебе не сказал.
Человек на троне молчал. Долго. А потом сделал то, чего Сергей никак не ожидал: он рассмеялся — громко, весело, по-настоящему, так, как Сергей смеялся лет в двадцать, когда всё было впереди и ничего не болело.
— Ах ты, рыжий, — сказал он. — Я так и знал. Ты не мог не вмешаться. Сто лет держал язык за зубами, а в последнюю минуту — не смог.
— Я не держал язык, — сказал лис. — Я тебя ждал. Я всё это время ждал одного: чтобы он сам вспомнил. Тогда имя будет свободным и ничьим. И никто не исчезнет. Ты этого не хотел. Ты хотел, чтобы он сказал вслух. Чтобы имя легло в твои руки.
— Конечно, хотел, — сказал человек на троне. — Я хочу выйти. Я тут сто лет. Я имею право хотеть выйти.
— А он? Он имеет право хотеть жить?
Они смотрели друг на друга — лис и человек на троне, — и Сергей вдруг увидел, что это не спор двух врагов. Это спор двух очень старых знакомых, которые знают друг про друга всё и всё-таки не могут договориться, потому что оба правы.
Он разжал кулак. Два медальона — соединённые, сомкнутые лицом к лицу — лежали на его ладони, и в белом свете было видно, как по металлу идёт тонкая трещинка, из которой сочится свет. Ещё немного — и они расколются.
— Значит, так, — сказал Сергей. И удивился, как ровно звучит его голос. — Вы оба хотите одного и того же. Чтобы имя было свободным. Он — чтобы выйти. Ты — чтобы никто не исчез. Это одно и то же. Просто вы оба забыли, что это одно и то же.
— Не одно, — сказал человек на троне.
— Одно, — сказал Сергей. — И я знаю, как проверить. Ты сказал: имя возвращается через того, кто зовёт. Так вот. Если имя принадлежит одному из нас — его назовёт кто-то другой. А если имя свободное — его назову я сам. Не вспомню. Назову. Потому что я — это тоже я. И я имею право дать себе имя.
Он поднял медальоны над головой.
— Серёжа, не надо, — сказал Лозар.
— Не смей, — сказал человек на троне.
Сергей сжал кулак. Медальоны треснули — он услышал треск, тонкий, как лёд в конце марта, — и свет хлынул из его руки так, что стало больно глазам, и в этом свете он увидел сразу всё: и трон наверху, и придворных, замерших у дверей, и канцлера, который стоял ближе всех, с лицом человека, который ждал этого мгновения сто лет и всё-таки надеялся, что не дождётся, — и Лозара, зажмурившегося и вцепившегося зубами в собственную лапу, — и себя на троне, и себя на ступенях, и ещё одного себя, где-то далеко, на диване, с остывшей кружкой, — и все эти «я» смотрели друг на друга, и ни одно из них не было лишним.
— Меня зовут... — начал Сергей.
И осекся.
Потому что в белом свете, у самого края зрения, там, где свет переходил в темноту, он увидел ещё одно лицо. Четвёртое. Не его. Не Лозара. Не канцлера. Лицо человека, которого он никогда не встречал и всё-таки знал всю жизнь. Лицо, у которого не было ни глаз, ни рта, ни носа — только гладкая, ровная, белая кожа, как у манекена, как у слепка, как у того, что осталось от человека, чьё имя стёрли. И это лицо наклонилось к нему из темноты и сказало — не голосом, а прямо в голову, в кость, в зубы:
— Не смей. Это моё имя.
Свет погас.
И в темноте, в полной, глухой, вязкой темноте, Сергей услышал, как Лозар — где-то очень близко, у самой ноги — выдохнул и сказал тихо, почти неслышно:
— Вот теперь, Серёжа, началось по-настоящему. Канцлер — это был цветочек. А это — корень. И он тебя уже нашёл.

