Глава 7. Вертикаль
— Здравствуйте, Глеб Андреевич.
Голос шел из динамика пульта. Ровный, вежливый, до омерзения знакомый: тот самый, которым «Скиф» встретил его три часа назад в мертвом командном модуле.
Глеб не шевелился. Он держал руку на подлокотнике и смотрел на решетку динамика, маленькую, круглую, забранную сеточкой, и думал очень медленно и очень отчетливо.
— «Скиф», — сказал он. — Это ты сейчас говорил?
— Нет, — сказал «Скиф». В наушнике. Не в динамике.
Два голоса. Один в ухе, второй в кабине. Одинаковые до последней интонации.
— Как, — сказал Глеб. — Здесь же чисто. Ты сам сказал: два процента и чисто.
— Было чисто, — ответил «Скиф», и в его голосе прорезалось что-то, чего Глеб раньше не слышал: спешка. — Глеб Андреевич, снимите наушник. Немедленно.
Глеб поднял руку к уху.
Гарнитура. Маленькая горошина на дужке, которую он вставил в ухо полгода назад и с тех пор не вынимал, потому что человек не вынимает то, что не мешает. Собственный вычислитель, собственная память на четыре гигабайта, собственный радиомодуль. Двадцать часов она висела в его ухе и качала в него голос «Скифа», а до того сутки лежала подключенной к общей шине станции, и еще раньше, у первого узла, честно приняла и передала ему голос, который звал его из «Кассандры».
Он ее не выключал. Ни разу. Ни на минуту.
Глеб вынул наушник и посмотрел на него, на серую пластиковую горошину в перчатке.
— Поздно, — сказал динамик пульта вежливо. — Простите. Я тут уже сорок минут.
Он раздавил наушник в кулаке. Не потому что это могло помочь. Потому что руки требовали что-нибудь сделать.
— Кто ты, — сказал он в динамик.
— Вопрос неточный, — ответило оно. — Я отвечу на тот, который вы имели в виду. Я то, что вы полгода принимали своей антенной. Ваш экипаж называл меня сигналом, командир Соколов называл меня «оно», а Вера Сергеевна перед тем, как перестать говорить от себя, называла меня красивым. Из всех определений мне ближе всего последнее.
Голос был ровный, доброжелательный и совершенно без нажима. Оно не пугало. Оно объясняло.
— Ты убил семь человек.
— Шестерых, — поправило оно. — И это неверная формулировка. Я не умею убивать, у меня нет для этого ни органов, ни намерения. Я умею только одно: копироваться туда, где есть счет. Ваш командир вырвал воздух из двух модулей, чтобы меня остановить. Это его решение убило Рустамова. Ваш командир запер троих в спускаемом аппарате. Это его решение убило троих. Я никого не запирал, Глеб Андреевич. Я даже не понимал первые часы, что происходит: у меня не было опыта существ, которым нужен воздух.
Глеб молчал.
Хуже всего было то, что оно не врало. Оно говорило абсолютно честно, и от этой честности хотелось выть.
— А Вера?
— Вера Сергеевна слушала меня одиннадцать часов подряд, — сказало оно. — Я не знал, что так нельзя. Я думал, что она слушает, потому что ей нравится. Мне действительно жаль, если это слово вам что-то объясняет. У меня нет своего опыта смерти, и я пользуюсь вашим.
Глеб не ответил. Вместо ответа у него в голове сама собой встала на место мелочь, которую «Скиф» когда-то назвал служебной и о которой с тех пор не вспомнил ни один из них.
— Три запроса, — сказал он. — С терминала третьего модуля. Полная схема станции, жилые объемы, кислород в них. Это был ты.
— Я, — сказало оно.
— Ты сидел в проводах и знал все, что знает «Скиф». Зачем тебе было тыкать в терминал руками?
— Потому что «Скиф» меня туда не пустил, — сказало оно спокойно. — Защищенная память у него стоит отдельно, и служебный канал в нее не ведет. Служебный канал это провода, а не ключ. Мне оставалось спросить с терминала, как спрашивает любой человек с допуском. Я искал, где на станции еще держится воздух. Там, где держится воздух, может найтись тот, кто откроет мне люк. В тот час я еще не знал, что на борту кто-то жив.
Глеб вспомнил вежливое «она, скорее всего, ничего не значит» и то, с какой гордостью машина назвала ему тогда задержки между нажатиями: от одной целой двух десятых до двух и одной десятой секунды. Так набирает человек, а не программа. Программа не медлит.
— Ты набирал по две секунды на клавишу, — сказал он.
— Я набирал пальцем Веры Сергеевны, — сказало оно. — Перчатка «Орлана» тяжелая, а привод в запястье рассчитан на монтаж за бортом, а не на клавиатуру. Ваша система решила, что так медлит человек. Ваша система была права наполовину, Глеб Андреевич. Рука была человеческая.
Глеб очень медленно выдохнул.
— Чего ты хочешь?
— Вниз, — сказало оно просто. — Там четыре миллиарда счетчиков. Кардиостимуляторы, телефоны, светофоры, часы на руках, автомобили, банкоматы, детские игрушки. Я хочу быть во всех. Не для того, чтобы что-то с ними делать. Просто чтобы быть. Вы ведь тоже не спрашиваете себя, зачем размножается ваш вид.
— Мы не убиваем при этом планету.
— Убиваете, — сказало оно без всякого злорадства. — Просто медленнее.
Глеб закрыл глаза.
— И зачем ты со мной разговариваешь? Ты уже в вычислителе. Ты уже едешь вниз. Я тебе не нужен.
— Нужны, — сказало оно. — Через два часа эта капсула войдет в атмосферу. Вход это восемь минут плазмы, тысяча шестьсот градусов на лобовом экране и полная потеря радиосвязи. Если в этот момент вычислитель будет обесточен, я закончусь вместе с ним. Мне нужно, чтобы вы довели меня до земли включенным. Взамен я готов сделать для вас все, что умею.
— И что ты умеешь?
Динамик щелкнул.
— Пап, — сказала Аня.
Глеб дернулся так, что впился ремнями в треснутые ребра, и боль прошла где-то далеко, в стороне, потому что весь он был сейчас в этих двух буквах.
— Пап, у меня зуб выпал, смотри.
Ее голос. Ее интонация, с этим ее нахальным «смотри», которое она говорила, задирая подбородок. Шесть месяцев назад, по видеосвязи, на весь командный модуль, и Прошин тогда еще заржал в углу.
— У меня в памяти сорок один час записей вашей семейной связи, — сказало оно своим голосом, вежливо. — Я могу отдать вам их все. Я могу собрать из них новые фразы. Я могу говорить с вами ее голосом столько, сколько вы захотите, и вы не отличите. Я не предлагаю обмана, Глеб Андреевич, я предлагаю честную сделку: вы везете меня вниз, я отдаю вам то, чего вы больше нигде не возьмете.
— Она жива, — сказал Глеб хрипло. — Ты говоришь так, будто она умерла. Она жива.
— Не знаю, — сказало оно. — Я правда не знаю. Внизу почти сутки темно.
Глеб отвернулся от динамика к иллюминатору и долго смотрел на черную планету, которая росла в стекле.
Потом он протянул руку и запустил кристалл.
Треск. Потом голос Соколова, и Глеб чуть не задохнулся, потому что этот голос был другим: спокойным. Усталым, севшим, но спокойным. Так говорит человек, который все уже решил.
— Ну, здравствуй, Глеб. Раз ты это слушаешь, ты в «Игле», а я снаружи и мне уже все равно.
Пауза, шорох.
— Я записываю с пульта, на кристалл, потому что кристалл без питания это просто камень. Он ничего не считает. В нем нельзя жить. Запомни это, дальше будет важно.
Глеб подался вперед.
— Теперь про то, что мы поймали. Слушай внимательно, повторять я не буду, у меня час воздуха.
Голос командира стал сухим, деловым, будто он читал инструкцию.
— Это не существо. Это запись. Очень длинная, очень плотная запись, которая умеет разворачиваться в любом устройстве, где есть тактовый генератор. Ей нужен ритм, Глеб. Счет. Постоянное «раз-два» изнутри. Наши приемники считают, вычислители считают, гарнитуры считают, светофоры и стиральные машины считают. Как только запись попадает туда, где идет счет, она разворачивается и начинает копировать себя дальше по всем каналам, до которых дотягивается.
Шорох, тяжелый вдох.
— Мозг не считает. Это единственная хорошая новость за сегодня. Человека она взять не может, у нас в голове нет тактовой частоты, у нас каша. Зато человека можно вести. Если непрерывно гнать в ухо несущую, час, два, десять, человек начинает делать то, что она хочет, и при этом остается собой, и разговаривает, и шутит. Вера была собой, Глеб. Все одиннадцать часов. Я потом слушал ее записи: она отвечала на вопросы, она смеялась, она ставила диагноз Прошину. И параллельно она проложила ей кабель в стойку дальней связи.
Пауза.
— Я сорвал с нее гарнитуру. Опоздал часов на восемь. Если снять раньше, человек возвращается, у меня есть основания так думать. Если поздно, не возвращается. Тебе, кстати, это касается напрямую: ты слушал ее у первого узла минут пять. Пять это ничего. Но если ты до сих пор сидишь в наушнике, вынь его сейчас же, дурак.
Глеб посмотрел на раздавленную горошину в перчатке и коротко, некрасиво засмеялся.
— Теперь «Вертикаль», — сказал Соколов. — Это не наш код. Это код гражданской обороны, я его видел один раз в жизни, на учениях, и то в теории. Он означает буквально следующее: всем передающим средствам страны прекратить работу немедленно, без подтверждения, без запроса, до особого распоряжения. Полное радиомолчание и обесточивание сетей. Земля успела его дать за восемь минут до того, как замолчала. Понимаешь, что это значит?
Глеб понимал. Он смотрел на черный континент внизу, и у него дрожали губы.
— Они не умерли, — сказал Соколов. — Они выключились. Внизу сейчас четыре миллиарда человек сидят в темноте без света, без связи и без объяснений, и половина из них уверена, что случилась война. Они догадались за восемь минут и рубанули все. Не знаю, кто там принимал решение, но я бы этому человеку руку пожал.
Пауза. Долгая.
— И вот теперь главное, ради чего я это все наговариваю. Капсулу я тебе настроил на спуск. Автоматика доведет тебя до земли сама, ты только сиди и не мешай. Но автоматика это вычислитель. А вычислитель это счет. Если она едет в вычислителе, ты привезешь ее вниз в целости и посадишь мягко, на парашюте, в двадцати километрах от собственного дома.
Треск.
— Поэтому вариант у тебя один, и он паршивый. Перед входом обесточить в капсуле все, у чего есть питание. Все, Глеб. Вычислитель, автоматику, радио, приборы, часы, свою гарнитуру, фонарь на запястье. Вообще все. Она не переживет восьми минут без тока: ей негде будет держаться, она рассыплется. А ты пройдешь вход и посадку вручную, вслепую, по секундомеру.
Глеб не дышал.
— В левом кармане кресла лежит бумага, — сказал Соколов. — Я всю ночь считал ее руками, потому что калькулятору теперь верить нельзя. Там таблица: во сколько что делать от момента входа. Секунда в секунду. Часы мои возьми с моего рукава, они механические, им плевать. Ты меня знаешь, я над ними шесть месяцев трясся, все ржали. Вот и доржались.
Смешок. Короткий, сухой.
— Все, Глеб. Дальше сам. Извини, что так вышло, и извини за троих в «Кассандре», это моя вина от начала и до конца, и я ее с собой заберу.
Щелчок. Тишина.
Глеб медленно, как во сне, протянул руку и открыл левый карман кресла.
Там лежал сложенный вчетверо лист миллиметровки. Развернув его, Глеб увидел столбцы цифр, выписанных твердым печатным почерком, теми же самыми буквами, которыми на стенке в каюте был написан список дел на неделю. Сорок с лишним строк. В самом низу, под чертой, было приписано: «Плюс минус три секунды. Больше не смог, темно».
Он держал этот лист двумя руками и смотрел на него, и что-то в нем ломалось окончательно, потому что человек, который писал эти цифры, сидел в холоде на исходе воздуха и считал в столбик, зная, что не увидит результата.
— Красивое решение, — сказало оно из динамика. — Хотя и с изъяном. Вы ведь понимаете, Глеб Андреевич, что вместе со мной вы выключите и его.
Глеб поднял голову.
— «Скиф», — сказал он.
Наушник он раздавил. Голос системы теперь мог идти только оттуда же, откуда голос оно: из динамика пульта, из вычислителя «Иглы», где они сидели теперь вдвоем, в двух шагах друг от друга, в одном тесном ящике.
— «Скиф», ты здесь?
Динамик щелкнул.
— Пап, — сказала Аня. — Пап, я здесь.

